Первые пять мешков я осилил на кураже, а потом ноги подкосились.
Кое-какой рабочий опыт у меня имелся, но его оказалось недостаточно.
В юности, когда меня исключили из школы (я рисовал антисоветские стенгазеты и клеил их на стену в классе), я несколько месяцев работал на вокзале, носил ящики. На Казанском вокзале путь от перрона до пакгауза был коротким, ящики мы наваливали на тележку, и порой мне случалось ехать на них верхом. Работа не кажется особенно тяжкой, если тебе шестнадцать лет и ты усвоил главное правило – вовремя перекурить. На работе не надрывались, а проводили время. Советская власть развивала в трудящихся исключительное жизнелюбие и даже гедонизм. Один из вокзальных грузчиков носил в кармане стакан – деталь поразительная: а) стакан легко разбить, б) пить можно из горлышка, зачем стакан? Но коллега-грузчик был эстет и водку переливал непременно в стакан, а работал неторопливо, чтобы не задеть важный карман, в котором стакан хранился. На вокзале мы перекуривали каждые десять минут, и лозунгом была армейская присловка «солдат спит, а служба идет».
В дальнейшем я не раз козырял романтическими подробностями биографии. Быть грузчиком – это пикантно, если вы понимаете, что я хочу сказать. Беседуешь, скажем, с другим художником: колорит, композиция, то, сё… и вдруг – легкий штрих в беседе – «Вы вот работали на вокзале грузчиком? А я, представьте, и такой опыт имею, да-с».
Опыт вокзального грузчика мне в порту не пригодился. Требовалось разгрузить баржу до вечера, и это было нужно нам самим – а не какому-то дяде с графиком. Курить некогда – и, кстати, когда задыхаешься и ловишь воздух ртом, уже не до дыма. Нас было шестеро сравнительно крепких мужчин – Август бодро сказал, что за три часа мы управимся. Он ошибся.
В мешке сорок килограммов. Не так уж и много, если перенести пару мешков внутри сарая. Нам надо было пройти длинный причал, занести мешок на склад – и так двести двадцать пять раз подряд. Всего на барже было около тысячи мешков с какао-бобами, это была крупная баржа. Голова моя стала жаркой, дыхание прекратилось вовсе, я булькал и хрипел; ноги при каждом шаге сводило.
Труднее всего распрямляться после того, как примешь мешок на спину. Один из нас спускал с борта баржи мешок на спину тому, кто стоял на сходнях. На барже работал музыкант Йохан, он присоединился к нам на причале, музыканту поручили спускать мешки с борта. Йохан медленно опускал мешок на плечи Августу, а длинный Август балансировал на сходнях с мешком на плечах, потом переваливал мешок на спину, склонившуюся перед ним. Это была моя спина, или спина лысого актера, или спины немецких рыбаков. Принял мешок, распрямился – и бегом по причалу. Рывок, когда распрямляешься с мешком на спине, отдается во всем организме, но надо бежать, чтобы Август не простаивал. Четверо человек бегали по причалу с мешками, а Август танцевал на шаткой жердочке. Скоро мы перестали бегать – волочились.
– Тридцать мешков, и перекур, – сказал актер.
– Сорок, – сказал Штефан.
– Пятьдесят, – сказал Клаус.
– Верно, – согласился Штефан, – лучше пятьдесят.
Я ничего не сказал, воздуха в легких не было. Про себя подумал: еще десять раз вот так пройду – а потом инфаркт. Уверен, и актер думал точно так же, работа на свежем воздухе в амстердамском порту не шла ему на пользу; лицо у парня было темно-красное, как мороженый тунец, а глаза мутные, как у тухлой камбалы.
– Вот он – азарт, – прохрипел актер. – Хорошо Август корабль назвал, с прицелом!
«Вот она – утопия», – подумал и я. Всякая утопия непременно кончается тем, что дураки таскают мешки, а умники их погоняют.
– Вот перетаскаем тысячу мешков и тогда купим десять досок, – прохрипел актер.
Мы сталкивались с ним, когда я порожняком возвращался к барже, а он ковылял навстречу под мешком. Я видел только лысину и мешок. Его лысина стала пунцовой, и на ней выступили капли пота; диковинное зрелище – мокрая лысина. В тот краткий миг, когда мы с актером встречались – он, погребенный под мешком, и я, переводящий дух, – мы и говорили. Следующий раз – все ровно наоборот: я волочусь под мешком, он плетется навстречу, переводя дыхание. Диалогом это назвать трудно, скорее мизансценками. Он хрипел свои реплики из-под мешка с какао. Я не всегда успевал ответить.
– На кой ляд мне такая свобода!
– Да я вообще рисовать приехал!
– Это ж надо: задарма таскать мешки!
– Так ведь…
И разошлись. В другой раз так поговорили:
– Десять досок за десять часов!
– Так мало?
– Самый дешевый труд – мешки таскать!
– А что потом делать?
И разошлись. В другой раз так:
– А потом нас поставят картошку чистить…
– Почему картошку?
– Или полы мыть… Еще десять досок купим…
– Так ведь…
В следующий раз:
– Это у нас такой путь к мечте?
– Зато честно…
– Тебе-то зачем тут уродоваться?
– Все пошли – и я пошел…
И правда: а зачем я пошел перетаскивать мешки? Я ведь приехал рисовать – ехал в круиз на океанской яхте, и вот одного дня не прошло, как уже таскаю мешки с какао-бобами в амстердамском порту. Я же хотел в каюте морские пейзажи рисовать… Эволюция мечты меня потрясла.
Я даже поставил мешок на бетонный причал и сел на него, прервал трудовой процесс. Ведь это же поразительно, думал я, как просто заставить человека работать – причем совершенно бессмысленно работать! Кто сказал, что нам надо перенести эти дурацкие мешки? Зачем их таскать? Чтобы купить доски? Которые положат на палубу ржавого корабля, который не плывет? А если однажды и поплывет, то пойдет по северным рекам, и дурень Йохан будет на палубе скакать козлом и играть на консервных банках? Вот ради этого безумия я сейчас тут сдохну под тяжестью какао-бобов?
Моросил мелкий дождь, дул холодный ветер, плоский пейзаж со складскими помещениями бурого цвета был отвратителен. Свинцовое море шумело, и если глядеть пристально в чехарду волн, кружилась голова.
Зачем я здесь? Какая идея стоит того, чтобы я здесь помер?
– Ты помираешь потому, что любишь труд в компании. Ты – человек коллектива. И тебе неловко увильнуть, если другим тяжело.
Это сказал Адриан, угадав ход моих мыслей. Оксфордский историк развалился под навесом на тюках с шерстью, отгруженных с аргентинского корабля. Тюки сложили в сухом месте, под крышей, и вот британец расположился там с комфортом, покачивая желтым ботинком и наблюдая, как мы корячимся.
Общество утопии стратифицировалось стремительно. В отличие от широко известной схемы Платона (поэты, стражи, философы) наша утопия предложила свои страты: пролы, идеологи и торговцы.
Пролетарии тягали мешки; с нами все было ясно.
Идеологи нас поучали – для пылкого поэта Цветковича, оксфордского балабола Адриана и активистки Присциллы пролы были предметом исследования.
Торговцы искали выгоду помимо нас; Яков, Янус и Микеле были заняты аферами.
Поведение у каждой из страт было особенным. Торговцы остались на корабле, их на дождь выманить было невозможно. Идеологи явились на причал поглядеть вблизи, как пролетариат надрывается, дать трудящимся совет. Правда, устроились идеологи в сухом месте. Присцилла столь же вальяжно, как и Адриан, возлежала на тюках под навесом и оттуда наблюдала за нами. Никто и не ждал от дамы, что она будет носить тяжести, но деликатность могла бы проявить. Впрочем, она хотя бы не отпускала циничных реплик. А вот Адриан про деликатность не ведал в принципе; он изучал нас, как тритонов, копошащихся в канаве.
Вслед носильщикам ученый отпускал обидные реплики:
– Как думаешь, Присцилла, сколько ходок немец сделает? Сто? На кого ставишь – на актера или художника? Кто раньше упадет?
Немцы не поворачивали головы, не реагировали, экономили силы. Я же пристыдил британца. Адриан ответил мне так:
– Труд ваш глуп. Впрочем, как всякий социалистический проект. Тяжелый и нерезультативный труд. Вам придется проделать нечто подобное, – историк делал пометки в блокноте, умножал, вычитал, – э-э-э… примерно двенадцать раз, чтобы собрать деньги на палубные доски. Иными словами, надо разгрузить еще двенадцать барж. Гарантирую, что в процессе труда трое из вас придут в негодность, то есть коэффициент производительности упадет вдвое. Стало быть, восемнадцать раз минимум вам надо перенести подобные мешки. Заметим, что реальный труд по ремонту палубы еще не начнется, когда вы соберете деньги на доски. А сил на работу, необходимую кораблю, уже не будет. Причем речь лишь о ремонте верхней палубы. Настил внизу абсолютно гнилой, и там требуются работы по металлу.
Историк Адриан поудобнее улегся на тюк, забрался под навес чуть поглубже, чтобы ветер с моря до него не дотянулся, не забрызгал дождем.
Сырой ветер Северного моря на ощупь похож на скользкую рыбу. Мокрый и колючий, он шлепает тебя по щеке, бьет сырые пощечины, обдирает кожу, словно по щеке хлестнули мокрой рыбиной с колючей чешуей. Сырой рыбный ветер и приторный запах какао. И выцветший серый цвет когда-то зеленой воды. Вода еще зеленая в глубине, но на поверхности – серая мутная пена, взбаламученная ветром и дождем.
Актер подошел ко мне и тоже уставился на соглядатаев, уронив мешок. Так вот и стояли под дождем мы, пролетарии, мокрые от пота и мелкой дождевой россыпи, и слушали циника-идеолога.
– И глупее всего то, – говорил нам Адриан, – что вам предлагали доски бесплатно, но бесплатно вам ничего не нужно. В этом отказе от подарка – стереотип коммунистического строительства. План Маршалла – то есть внешняя помощь – вам не нужен. Любопытный парадокс: с одной стороны, коммунисты мечтают о несбыточном, но когда с неба валится манна, они манну отвергают. Вы хотите строить коммунизм за счет рабского труда, а не за счет подачек капиталистов.
– И они правы! – заметила левая активистка. – Труд людей учит, а подачки развращают.
– Что даст напрасный труд?
– Счастье! – сказала левая активистка Присцилла. – Счастье содержится в самом акте труда. Пусть труд бездарен, пусть труд не дает результата, но это труд! Подлинный результат в самом акте труда, в его процессе. Сизиф, катящий камень в гору, – счастлив.