«Теперь стойте крепко, – сказал капитан, – будет приступ».
Чтобы побывать у Любаши, Наташе пришлось дожидаться до среды, своего выходного дня, потому что баронессу легче всего застать было днем.
На звонок открыла маленькая востренькая дамочка на тонких ножках, на скривленных каблучках – придворная Любашина маникюрша Анфиса Петровна, по прозвищу Фифиса.
По тому, что открыла дверь Фифиса, а не горничная, Наташа сразу поняла, что в предположениях не ошиблась и что у Любаши временный крах.
Фифиса издала приветливый возглас и крикнула в сторону гостиной:
– Свои, свои, не пугайтесь!
Наташа вошла.
На широком низком диване, вся зарывшись в золотые подушки, высоко перекинув нога на ногу, полулежала розово-золотая хозяйка дома.
В белом атласном халатике, отбросив широкие рукава так, что видны были до плеч ее сверкающие круглые руки, закинутые за пушистую сияющую белокурую голову, тонкая, но не худая, с легкими ямочками на щеках, на розовых локтях, она казалась солнечным лучом, брошенным на эти золотые подушки, и иными словами, как «сверкает», «сияет», «слепит», о ней и говорить было нельзя.
Рядом на креслах расселся ее двор, выползающий на свет божий только в черные дни, когда поклонников не бывает и гостей не принимают: длинновязая, гололобая, с неистовыми жестами и почему-то в вечернем туалете без рукавов – перекупщица старого платья Луиза Ивановна, прозванная Гарибальди за то, что любила рассказывать, как ее тетка видала знаменитого итальянца. Рядом с ней – широкая, костистая, с крашеными волосами, ломко и сухо вьющимися, как австралийский кустарник, бровастая гадалка Марья Ардальоновна, называемая для краткости просто Мордальоновной.
Вообще в этом кружке все были известны больше по прозвищам, чем по настоящим именам.
Тут же уместилась и известная нам Фифиса.
Мордальоновна, по-видимому, только что кончила гадать, потому что, задумчиво помуслив большой палец, медленно перебирала шелковисто-сальные зловещей величины карты. На кокетливом столике лежала развороченная масляная бумага и в ней остатки ветчины и крошки хлеба. Судя по виду, ветчину не резали, а прямо драли руками. Да и прибора на столе никакого не было.
Тут же стояло штук шесть запечатанных фарфоровых баночек с каким-нибудь, должно быть, снадобьем для красоты.
Вообще беспорядок в комнате был изрядный.
На креслах разложены платья, манто и шелковые тряпки, на полу раскрытые картонки, на столе окурки, на пыльной крышке рояля две пустые бутылки и стакан.
– Марусенька! – приветливо кивнула Наташе хозяйка, не поднимаясь с места. – Не купите ли крема?
– Я теперь Наташа, – поправила ее гостья, нагибаясь и целуя душистую щечку Любаши.
– А, да, я и забыла! И чего это они вам, словно собакам, клички меняют?
– Теперь мода на Наташу и на Веру, – деловито объяснила гостья. – В каждом хорошем мэзоне должна быть Наташа, русская княжна.
Любаша посмотрела на нее своими синими глазами внимательно и сказала:
– А у вас какая-то перемена. Волосы отпустили? Нет. Просто у вас сегодня есть какое-то выражение лица.
– Ох, уж и скажут тоже! – всплеснула руками Мордальоновна. – Точно у них всегда лицо без выражения!
– Однако и хаос у вас! – заметила Наташа.
– Ужас, ужас, – вздохнула хозяйка и озабоченно повернулась к Гарибальди.
– Ну-с, ангел мой, за манто меньше шестисот я не позволяю. Если в один день сумеешь ликвидировать, то есть принесешь деньги завтра, то, так и быть, валяй за пятьсот. Ведь оно совсем новое, от Вионэ, и марка есть. За черное платье – триста, за зеленое – двести пятьдесят. Но только – живо!
Гарибальди жеманно шевелила плечами.
– Ах, comme vous etes![17] Ваши платья продавать – это, как говорится, совсем pas facile[18]. Они слишком habillees[19]. Бедным дамам такие не пригодятся, a dames du monde[20] ношеного не купят.
– Ну, ну. Очень даже купят. Убирайте все это барахло. Ко мне скоро придут.
Гарибальди стала складывать платья в картонки.
– А какой они национальности? – вдруг спросила гадалка Мордальоновна, очевидно продолжая какой-то разговор.
Любаша сосредоточенно сдвинула брови:
– Н-не знаю. По внешности, пожалуй, вроде еврея.
– Не в том дело, что еврей, – затараторила, по-птичьи вертя головой, маникюрша Фифиса, – а в том, какой еврей. Если польский – одно, если американский – другое.
– Ну-у? – удивилась Мордальоновна.
– Польские в Париж надолго не приезжают. Уж я знаю, что говорю, – тарантила маникюрша. – У них деньги плохие, пилсудские деньги. И родственников у них много, и семейство всегда большое. Польские евреи – это самые женатые изо всех. Вот американский – это прочный коронный мужчина. Он как сюда заплывет, так уж не скоро его отсюда выдерешь. Американский – это дело настоящее. А он на каком языке говорил-то? – тоном эксперта обратилась она к Любаше.
– По-французски.
– Ну тогда, значит, американский.
– Я на него карты раскладывала, – вставила гадалка. – Выходило, будто приезжий и будто большие убытки потерпит. Хорошая карта.
– Ты, Мордальон, смотри не уходи, – озабоченно сказала Любаша. – Ты непременно должна ему погадать. Нагадай, что в него влюблена блондинка и что ее любовь принесет ему счастье. Поняла, дурында?
– Погадайте на меня, – сказала Наташа.
– Извольте. Снимите левой рукой к себе. Задумывайте…
Огромные, разбухшие карты шлепались на стол мягко, как ободранные подметки.
– Если не продадутся платья, – говорила между тем Любаша, – я у Жоржика попрошу денег. У Жоржика Бублика, он мне всегда достанет.
И вдруг весь курятник забил крыльями.
– Мало вам того, что было! – кричала маникюрша. – Триста франков даст, а тысячу унесет…
– Часы-браслет… – перебила ее Гарибальди.
– Его помелом гнать! – бросив карты, вопила гадалка.
– На кого надеяться!..
– Парижский макро! Саль тип![21] – вставила жеманная Гарибальди.
– А еще умная женщина!
– Это еще не доказано, – искусственно равнодушным тоном сказала хозяйка. – Еще не доказано, что он унес.
– Да чего же вам еще! – возмущалась маникюрша и, обернувшись к Наташе, которая одна не знала, в чем дело, продолжала:
– Все пошли в столовую закусывать, а он тут остался фантазировать на рояле, вот здесь. А дверь в спальню открыта, и на столике часы-браслет. Отсюда, от рояля, отлично видно. С бриллиантиками, все их знали. И вдруг и пропали. На Жанну думали. А вся прислуга в один голос на него говорит. Под суд бы его сразу.
– Ах, оставьте! – с досадой прервала ее Любаша. – Если бы его стали допрашивать, он бы со злости такой ушат мне на голову вылил, что дорого бы мне эти часы обошлись.
– Ну, знаете, этого бояться, так, значит, ни на кого жаловаться нельзя?
– Жалуйтесь, если вам нравятся скандалы, – гордо отрезала Любаша, – а я замужняя женщина и дорожу своей репутацией.
На одну секунду воцарилась тишина.
Не только все молчали, но даже не шевелились.
И вдруг маникюрша будто даже испуганно сказала:
– Ой!
И это «ой» прорвало заслоны.
Так, готовая к линчеванию толпа иногда не может приступить к делу, не хватает ей какого-то возгласа, жеста, чего-то логического или, вернее, художественного – потому что во всех массовых движениях есть свой тайный художественный закон: не хватает этого «нечто», что дает возможность перейти от настроения к делу.
И вот это «ой» – двинуло.
Первая взвизгнула Гарибальди.
Визгнула, выскочила на середину комнаты и согнулась от смеха пополам. За ней раскатилась гусиным гоготом Мордальоновна, заохала маникюрша, затряслась от смеха Наташа и сама хозяйка, минутку задержавшись, прыснула и повалилась на диван, дрыгая ногами от смеха.
– Ой, не могу! Ой, не могу! – ревела Мордальоновна.
Визг, всхлип, гогот…
Они заражали друг друга смехом, и кто уже было успокоился, подхватывался общей волной.
Длинная Гарибальди, оставаясь посреди комнаты, истерически топала ногами, и все увидели, что башмаки у нее «с чужого плеча», огромные и плоские и загибаются носами, как у Шарло Чаплина. Мордальоновна лежала головой на столе.
И вот на этот визг и вой отворилась дверь, что около рояля, дверь, ведущая в спальню, и оттуда вышел некто, кого Наташа еще ни разу здесь не видела.
Это был высокий костлявый человек, лучше бы всего назвать его «верзилой». Лицо у него было скуластое, и с круглых этих скул, как с гор вода, стекала жидкая русая бороденка, стекала и закручивалась сосулькой на подбородке. Нос, толстый, неровный, торчал, как задранный кулак, над недоуменно приоткрытым ртом.
Одет верзила был в потрепанную непромокайку и шляпу держал в руках. Очевидно, собирался уходить.
Войдя в комнату, где все хохочут, он сначала растерянно оглянулся, потом неожиданно закинул вверх голову и закатился беззвучным смехом, странным, судорожным, словно зевал. Бороденка тряслась, и сам он был трагически смешон, с закрытыми глазами, с задранным носом, с отвалившейся нижней челюстью…
– Грива! – крикнула Любаша.
И, видя недоумение Наташи, прибавила:
– Вы разве не знакомы? Мой муж, Григорий Оттонович, барон фон Вирх Грива! Закрой рот!
Но барон все еще трясся от смеха, и Наташа с ужасом подумала, что хохочет он, не зная почему, а все-то кругом знают, что тема общего веселья крайне деликатная и именно для него отнюдь не веселая.
Потом Наташа пожала ему руку, и его маленькие сонные глаза мутно скользнули по ее лицу.
– Ну, я пошел, – сказал он добродушно и провел пятерней по своим нечесаным прядистым волосам.
– Ладно, голубчик, – сказала Любаша. – Ну поцелуй Люле ручку и иди.
Он нагнулся к ней, и, когда целовал ей руку, она что-то шептала ему на ухо. Он осклабился и пошел к двери.
– Ну погадайте же, – очнулась Наташа. Барон произвел на нее очень тяжелое впечатление.
– Да разве тут дадут, – проворчала Мордальоновна, шлепнула картами и затянула певучим, как все гадают, голосом: – Ну вот… Что хотите знать, того не узнаете… так, так… три шестерки… дорога будет… И путаница большая. И так выходит, что будете вы по воде к себе домой возвращаться…
– В Россию, что ли? – усмехнулась Наташа.
– А все-таки скажу, бойтесь воды. Ух, бойтесь, бойтесь воды!
– Бойся воды и пей шампанское, – сказала Любаша и вдруг раздраженно закричала: – Ну, господа, нашли тоже время гадать! Ко мне сейчас придут, тут не убрано – это прямо невозможно! Смотрите – жрали ветчину, и так все и валяется… Мордальоновна, принесите из кухни тряпку. Где счета от портнихи? Надо счета положить на стол. Фифиса, посмотрите, нет ли в спальной. От Манель. Что?
– Да я говорю, что неловко так сразу, первый раз человек пришел, и вдруг сразу и счета на столе. Поймет, что нарочно приготовили, – урезонивающим тоном протестовала Фифиса.
– Ну что там дурак поймет!
– Дурак! А коли не дурак?
– А не дурак, так тем лучше. Сразу увидит, чего от него ждут. Ну, живо!
Работа закипела. Мордальоновна покорно и даже как будто испуганно вытирала стол, мела пол, дула на крошки. Фифиса носилась вихрем на своих тонких ножках. Никто уже не шутил и не смеялся. Все понимали, что с забавами и хихиканьем покончено, что надо готовиться к приступу, чтобы враг не застал врасплох.
Любаша, с лицом сосредоточенным и сразу до неузнаваемости постаревшим, руководила работами. Ее выслушивали почтительно, забыв о всякой фамильярности.
– Мне как же, надеть передник? – спросила Фифиса.