Они познакомились в девятьсот тринадцатом.
Она – курсистка Коровина,
Он – биолог (да и этнограф) Лядов.
Люди широких и честных взглядов,
Они сразу же оказались в меблированных комнатах,
Где и стали друг другу крестом и короной,
Птицей и небом,
Золотым самородком и кварцем.
Он обнимал всем своим телом
Всё её тело
На будто бы приличном матраце,
Он ей шептал:
Вот в четырнадцатом я вернусь
Из Тибета, я спущусь с Тянь-Шаня,
Я взлечу с гор Памира орлом одноглавым
И мы займёмся с тобою главным.
Но сейчас мне надо увидеть
Лошадей Пржевальского,
Дромадеров Семёнова,
Хамелеонов Миклухо-Маклая.
Я буду вечно любить Вас, Аглая!
Я буду вечно любить Вас, Николенька.
(Хотя так надоело быть приживалкой
В доме под чёрными клёнами)
Потом было много всего.
Письмо из Западной Индии.
Письмо из Восточной Турции.
Он не вернулся к ней в годы войны,
Не искал её в революцию,
Позабыл о ней в дни разрухи и голода.
Он ещё выглядел относительно молодо
И всё думал о продолжении рода Лядовых,
О наследнике по мужской линии.
Но, скорее, чтобы не тронуться разумом
В мире боевого и трудового оргазма
И красного кровяного инея.
Коровина его не забыла и злилась.
Будто жизнь у неё жизнь украла.
Только раз, на работе,
Поднялась из подвала,
Выпила, крепкое чёрное закурила,
И прочла его имя в свежих расстрельных списках.
Тут же вспомнила, как он брал её за загривок,
Целовал чем-то небесно-синим,
И называл нежно крыской.
Улетела сквозь потолок в бесконечную высь.
И простила.
А ему в это мгновенье
(Чудное и остановись)
Заменили расстрел высылкой.
После тайфуна жизнь на острове слаще,
Потому что живых стало меньше,
И каждая песня в сжавшемся круге
Громче,
Каждый танец в венке
Из убитых и раненых листьев
Ярче.
Помнишь Марту?
Она не успела укрыться в землянке.
Я увидал, как она летела
Наперегонки с бамбуковым шпилем церкви
И хохотала.
Хотя это мог быть смех ветра.
А близнецов, рыбаков, охотников на корифену,
Помнишь?
Вон их головы в снова тихой лагуне.
Наши акулы по какой-то причине
Съедают тела, но головы оставляют.
Можно спросить у миссионера,
Но он, к сожалению, просто исчез.
Испарился, как влага цветка
На рассвете.
Будем считать – это чудо.
Как он говорил – вознесение.
Будем молиться его беззащитному богу.
Наш – недостоин гимнов и плясок.
Встающий из океана.
Огромный.
Сторукий, стоглазый, клыкастый.
Он смеётся над нами.
И убивает.
Он дал нам рыбу, батат и кокосы.
А теперь мы как бы платим проценты.
А этот – жалеет.
Гладит по голове.
Говорит с нами, правда, со странным акцентом.
Считает в уме.
Остров,
Мой остров любви,
Оставайся спокойным.
Передавай позывные.
У те алофа йа те ойе фафине лаги.
Он подошёл к ним
Один
Без оружия.
Сказал, сегодня ещё работайте,
Этот день – мой подарок,
А завтра здесь встанут мои люди.
Вы уйдёте
Или станете моими людьми.
Или будете мясом для псов,
Моих боевых ассирийских псов,
Я ещё не успел их завести.
Я вышел сегодня
Из вавилонского плена.
Вы всё правильно поняли?
Верно?
Повторить?
Это было у входа в «Еврогриль»
Они даже не вызывали бойцов.
Посмеялись.
Тебе дать лавэ на раскрутку, бродяга?
Он морщил череп,
И под чугунной крышкой
Уже поднимались тёмно-зелёные стяги
И полыхал первый сигнальный костёр.
Для лоха не характерен животный стрём.
Лох покупает золотую монетку,
Лох трёт монеткой тайную лотерейку.
Лох бы увидел, как его баксы
Превращаются в бундесмарки,
А потом – в куклу
Из нарезных «киевских ведомостей».
Если бы не бил себя об асфальт
Всем лицом,
Превращаясь в говяжий фарш
И мешок суповых костей,
Из кулинарии прежней, советской.
Как говорил Исус Навин
«Пусть остановится солнце
И я дам Ханаану пизды.
Они, блять, не отвертятся»
Ни в одной из газет того мира
Не было репортажа о эпической битве,
Когда триста вилланов,
Бровары и Фастов,
Лесной и Отрадный,
С гнусавой молитвой
И хриплым боевым кличем,
На ходу выпрыгивая из электричек
С телескопами и слепыми ножами,
Уничтожили армаду кидал и тупую охрану.
И вчерашний лох,
Отирающийся у цирка
С глупой мыслью выпросить хоть децл
Денег,
Вдруг увидел, как выглядит
Моментальное возмездие.
Восемь трупов и две больницы поломанных.
Сходка герцогов и вынесение приговора.
Смех героя
И последовавшая приговора отмена.
«Я вчера вернулся из вавилонского плена
И теперь здесь будет моя планета»
Его грохнули до конца лета.
Он воскрес,
Но это иная совсем кабалетта.
База была на Левберлете,
Левом береге Леты, для непонятливых.
Общие кухни и спален клети,
Лаборатории и Камни Клятвы.
Мы же здесь типа форпост
Вечности жизни,
Физики, химики, ихтиологи.
Воины наши когда-то
Отбили Три Речки
У ада,
Превращаясь в кипящее олово,
Надуваясь в кишащее мухами облако,
Пули хватая от демонских шизоглоков
В молодые прекрасные головы.
Живой, умерший от руки мертвеца,
Пополняет армию мёртвых.
И только очень живой,
Погибнув,
Сопротивляется смерти
До подхода основных оживляющих сил.
Мы победили.
Точнее, они проиграли.
И воцарилась жизнь в Дохлой Пойме.
Мёртвые ходят меж нас
И ничего, ничего не помнят.
Зайдёшь в свою комнату – а там кормят
Отрицательного младенца
Коричневой грудью.
Или смотрят песчаное ралли.
Или весёлую песенку крутят,
Как Харон потерял весло
И неделю грёб членом.
Или пятно серой крови
На полотенце.
Мы занимаемся верхним течением.
Мёртвые рыбы, водоросли-убийцы.
Ты была названа в честь печенья
И срисована с рыжей львицы
Точной рукой и умелой мыслью.
Я не умею с тобой быть смелым.
Мы говорим лишь о работе.
О лаборатории,
О сетках на Чёртовом Мысе,
О вытяжке из гигантского язя,
О свойствах опасных прибрежной грязи.
О тории и дейтерии.
Но каждый день перед сном
После гимна Витальной Родине
Я полчаса думаю о твоих чакрах,
Без огня и истерики,
Просто думаю, не опуская руки
В акры своего плодородия.
От живых рыб мёртвые
Отличаются только одним признаком.
(Ну, кроме рыб-призраков,
Выедающих сны из мозга
С визгом пилы-болгарки)
Так вот, мёртвые рыбы всегда говорят.
Они просят вернуть им потерянный ад.
Они умоляют их заковать,
Закопать,
Применить к ним яд и электросварку,
Выпотрошить и зашить с камнем в брюхе.
Они такие этически юркие,
Если речь идёт об адских муках.
А у тебя классная новая юбка
С вышитым золотом лотосом
И поясом красным.
И я слежу за тобой,
Не отрываясь,
Хабаровским краем глаза.
Мне опять приснилось,
Что падает самолёт.
Режет небо,
Будто кнут спину рассёк.
Или лучник под банановым деревом.
Расстреливает Басё.
Старый пруд
Топим труп
Всплеск воды
Я проснулся
Не от боли даже,
А от странно расположенной
Жажды,
Словно отрубили руку
На месте кражи.
Лесополоса
На склоне холма
Как пояс чулок
Трудно обрабатывать
Рану на спине.
Беларуская марля
В красном вине.
Или дилер прячет плачет
Бегунка в огне.
Осень пришла
Лишь лучники в саду
Убивают в счёт лета
Мужчина, каждый день улетавший с балкона
Дома напротив,
Потому что пробки и он опаздывал на работу,
Потому что спал до последнего,
Потому что засиживался в интернете,
Потому что любил сто прекрасных женщин,
Зная то, что девяносто семь из них – боты.
Тем не менее, не теряя веры
В трёх пока ему неизвестных,
Говорил мне вечером,
Когда он возвращался с работы,
А я выходил за хлебом и мандрагорой:
«Здорово, что вы поселились в доме напротив,
Вровень с моими окнами,
Я наблюдаю за вашей жизнью,
За вашей женщиной,
За вашей любовью,
И у меня вырастают крылья.
Благодаря им я не опаздываю на работу
И на хорошем счету у начальства.
Что надо для счастья
В городе где так рано темнеет?
Где такие плотные шторы?»
Я не знал, что ему ответить.
Забирал молча его подарки.
То бутылку вина.
То розы.
То каких-то совсем идиотских
То ли мышей, то ли зайцев.
Врал тебе
Что опять, да, опять, встретил волшебника
Изумрудного города
Без лица и отпечатков пальцев.
Я открывал вино.
Ты резала хлеб
И жарила мандрагору.
Да, а потом он умер.
Десятый этаж, высоко, разбился.
Но мы никогда не узнали об этом,
Потому что съехали в центр.
А потом на окраины.
Разные.
У меня сейчас в небе прозрачные птицы.
У тебя в фиолетовом море киты и ракообразные.
В моём поколении
В эпоху его созревания,
(Золотые годы для всего человечества,
Кстати.
Рок-н-ролл уже умер,
Но его небожители были молоды,
Моложе меня сегодняшнего)
Так вот, в моём поколении
За романтическую любовь,
«Джинсовую Розу Сургута»,
У девочек отвечали глаза,
Большие озёра, как у радистки Кэт
И шея, лебединая сайз,
Ситуативно искривлённая вправо,
А у юношей – уши.
Во всех милых наивных фильмах тех лет
Пацаны с чистым сердцем – лопоухие,
А будущие авторитеты, приспособленцы,
Мусорылы, кидалы валютные, гуру —
Красавчики мелкоухие.
Шустрые.
Такие хорьки.
Прикинь,
Девочки выросли раньше.
Пустили стрелки из глаз,
Сузили тему.
Меня до сих пор возбуждает эта раскраска:
Среднее между змеёй и рестлером,
Или, скажем, жрицей Астарты
И формой рейхсвера.
Время слизало беретики,
Вязаные рукавички,
Озёра-глаза.
Распрямило шеи лебёдушек СССР,
Чтобы согнуть их в вечном поклоне
Перед хозяином жизни – баблом.
А мы отскакали зайцами-оттопырцами,
Потом поприжали ушки.
Нас за них били,
Как до этого били за длинные волосы.
Иногда убивали.
Так что лучше купировать.
Меньше, но в стужу не отморозишь.
Встреча выпускников.
Родные, но уже незнакомые рожи.
Женские огнемётные амбразуры
Удивленно выискивают
Хоть какой-то рельеф
В нас.
Но мы гладкие, как шары в кегельбане.
На толстых свиных евросоюзовских ножках,
И деловые, как воробьи
На злачной июльской дороге.
И тогда он сказал:
Через час я вернусь не один
И вы, суки,
Все тут ляжете.
Летник дружно уткнулся в гаджеты.
Посетители влипли в гаджеты.
Официантки растаяли в гаджетах.
Даже Али и Гаджи, северокавказские гости и по виду
борцы, уши словно из холодца детали, носы после
бомбардировки Дрездена, как-то, как говорили
в детстве, сдрейфили.
А он вышел, в облаке ужаса, то ли контуженный, то ли
психозом взъерошенный.
И мы вернулись к кофе с рошеновским мини-счастьем.
Вояка из части напротив кашлянул:
Да не может он быть ветераном, выправки нет, видно
же – штатский.
Летник заколосился тихими голосами:
Раньше такие сидели на Новом
Под галоперидолом.
Эти воины конкретно достали.
Волонтёры ещё,
Крысы из нержавеющей стали.
Девушка, как там наши хинкали?
Стрелка маленькая кричала
Стрелке большой:
Поторопите повара!
Наши хинкали
Хачапури, бозбаши, пхали!
Он же вернётся
Нас расстреляют
Здесь всё сожгут
Я с детства знаю этот широкий жгут
Для перетягивания артерий.
Какой-то псих сеет страх,
И вот уже в кровь поступает дейтерий,
И ты водородная бомба,
Ты один из драконов Дейнерис,
Ты трусливая шавка,
Ты мёртвый мрак,
И анамнезис твой шепчет —
Заткнись и беги,
Дуррак.
Когда места под козырьком опустели,
Нам наконец-то принесли сацибели
К мясу.
Красное к красному.
Сантиметров тридцать над верхним правым углом
Телевизора —
Еле видимое черное пятно,
След от смерти
Паука, что спускался на дно
Комнаты,
Но тогда мне было плевать
На воздушных ныряльщиков,
На пожирателей мошкары.
Пятно – первообраз черной дыры.
Смотришь футбол, а видишь паучий портал,
И беззвучно кричит пасть из жвал
«Фюрер, рейх, партай!»
И железный Крупп гальванизирует шестиконечный труп,
Надевает на круп платиновый доспех.
Ты не слышал скрипучий паучий смех?
Я не страшусь зазубрин на мёртвых лапах,
Меня не тошнит от липкого яда мандибул.
Но жители отдалённых поселков моего мозга
Бегут в лобные доли с криком —
Паук!
Он ожил!
Он вернулся квизац хадерахом,
Мессией молчания, оплетения,
паралича, медленной смерти
От страха быть не сожранным заживо,
А сгнившим в желудочном соке твари.
Я крадусь по выжженной киновари рассудка.
Неариаднина нить паутины оставляет ожоги,
Будто мясо обводят мелом.
С купола черепа неба,
Словно звезда паркура,
Падает звёздочка Шелоб.
Когда пришли за марсианами,
Я палил из крупнокалиберного
С крыши районного планетария.
Потому что я не марсианин,
Нет во мне жалости и терпения.
Когда пришли за рептилоидами,
Я выжигал огнемётом
В лабиринтах районной библиотеки.
Потому что я не рептилоид
И не буду смиренно ждать смерти.
Когда пришли за масонами,
Я резал чёрным ножом,
Выползая из смутных теней
Районного дома культуры.
Потому что я не масон
И не становлюсь на колени.
Когда никто не пришёл за мной,
Я трапезничал
С видом на районный наш океан.
На столе был сиреневый марсианский хлеб,
Вино из безумных слив,
Масло божьих лампад.
Это был лучший день.
День,
Когда наш район
Посрамил чёртов ад.
В это время этого злого года,
Когда принято мусоров выносить за скобки,
Я расскажу о странном челе,
Известном в Девятой Миле
И во всем невавилонском мире,
Как Ланчбокс.
По-нашему – просто Коробка.
Всем, кто летал на Ямайку
Поклониться Свету Троицы,
Кто пробирался по улицам,
Где собака равна человеку и равна курице,
Где, если курите,
То курите не табак,
Где вроде бы невозможен враг,
Где рак погубил
Православного номер один
Своего поколения,
Где грязь не прилипает к туристским ботинкам
Из-за врождённой лени,
Так вот, всем, летавшим туда,
Между девяносто четвёртым и ноль седьмым,
Был известен странный старик,
Обычно сидевший в метрах пяти
От входа в мемориальный двор мавзолея.
Он никогда не пыхтел
И выглядел капельку злее,
Чем другая живность Девятой Мили.
Это и был Ланчбокс —
Нищий в грязном полицейском мундире.
Он продавал за пять долларов
Брошюрку
«Боб Марли: как и зачем его убили»
Я не купил.
Денег было в обрез,
А у меня был интерес
К аутентичным винилам «Вэйлерз».
Впрочем, какие там, бля, винилы…
Куча нетленной гнили,
И на торте смерти червивой вишней —
Тело.
Лишнее.
В десять лет я отказался смотреть Ленина,
Предпочёл ГМИИ имени Пушкина.
Там Сальватор Роза.
«Бандиты в ущелье»
Вечно живые.
Днём на Ямайке душно,
Как в микроволновке,
И пахнет кухонным дымом
И марципановым тестом.
Я ничего не купил
И подумал было вернуться к бомжу
В рваном мундире,
Но того уже не было на месте.
Через пять лет я снова попал
В Девятую Милю.
Не спрашивайте.
Это был сон, очевидно, кошмарный.
И тогда я узнал,
Что Ланчбокс не был клошаром,
А был настоящим копом,
Изгнанным из мусарни,
Потому что с кровавой рвотой
Доказывал, что знает убийцу Марли.
Говорили, он ждал его двадцать лет
У двора мавзолея,
Это риалли, браза,
И однажды дождался.
Оба сгинули – и киллер, и сыщик.
Об этом мне рассказывал мальчик,
Ковырявший прыщик
На левой ключице,
И продававший брошюрки
«Ланчбокс – победитель злого убийцы»
Приятно, что хоть где-то
Свои функции исполняет полиция.
Как пишет Павел во втором послании
К фессалоникийцам —
Ибо праведно перед Богом,
Оскорбляющим вас, воздать скорбью.
И ещё что-то там —
Про человека греха и бифштекс с кровью.
Всем вам, конечно, известна история о камере Пэйтона.
Несколько штатов в Соединённых Штатах до сих
вздрагивают
При упоминании камеры Пэйтона.
А ещё нескольких штатов не существует
Из-за камеры Пэйтона.
(сразу скажем, что аналогичные российские разработки
проходили под строгим контролем властей, поэтому
кончились неудачей, к радости российских властей)
Предыстория.
В две тысячи двадцать четвёртом году
Физик-расстрига Ричард Пэйтон
В запрещённой законом домашней лаборатории
Атаковал нейросеть излучением пси- и омега-волн
И отметил странный эффект —
Погибающий интеллект
Словно пытался оживить сам себя,
Приращивал смыслы на раненые места,
Выжил,
И стал генерировать благодать.
У Ричарда несколько лет назад
Умерла мать,
И вот на некст дэй после эксперимента
Он встретил её в торговом центре
В компании Фэй Дануэй
И Джейн Фонда.
Она не узнала его,
Но, безусловно, это была она,
Элегантна, умна и модна,
Как обработанная фотошопом
Мадонна.
История.
С двадцать четвёртого по двадцать седьмой год
Ричард Пэйтон совершенствовал своё детище —
Виртуальную камеру
Восстановления гармонии мира,
Известную ныне
Как тессеракт Пэйтона.
Помните, как новостные ленты
Сошли с ума,
Обнаружив вслед за альбомом
Похожим на музыку Джона Леннона
Человека, похожего на Джона Леннона
С ДНК Джона Леннона?
(был казнён по гражданскому иску
Йоко Оно)
А потом сотни
Событий, трактуемых миром
Как загадки природы,
Дыра в потустороннем заборе,
Спецотдел ФБР «Обычное горе»,
Боровшийся с новым безумным счастьем.
Конец истории.
Двенадцатого апреля
Две тысячи двадцать восьмого года
ФБР при поддержке Национальной Гвардии
Окружили ранчо «Ригведа»,
Где в компании ассистентов
Работал и жил Ричард Пэйтон.
Понимая, что дни его сочтены,
Как и часы, и даже мгновения,
Учёный, недолго думая, загрузил в камеру
Свою юношескую любовь.
Её звали Энни.
Энн-Джейн Шугар.
Она была остроносой и резкой,
Как халапеньо.
Крутила Ричардом, словно опытная кокетка,
Гоняла его по кругу,
Потом сбежала из города
С каким-то заезжим рестлером,
Сама выступала в клетке.
Пэйтон хранил записи её боев
На жёстком диске,
Заблюрив, конечно, как и велит закон
Её четвёрки,
Её звёздно-полосатые сиськи.
Эпилог.
Чудовища, вырвавшиеся из камеры,
Умертвили всех обитателей ранчо
Разметали силовиков
Жрали смачно их цээнэс,
Срыли за сутки Индианаполис,
И были стёрты с лица земли
Комбинированным ядерным
Суперударом.
Мир, сука, ещё и легко отделался, —
Говорила подругам старая миссис Пэйтон, —
Отскочил практически даром.
Когда-то давно,
Когда я был маленький, а папа живой,
Он рассказал мне странную сказку.
Подозреваю,
Что он её выдумал сам.
Она была как связка гранат,
Она взорвала лёгкий танк моего мозга.
Я ходил и кивал головой,
Как мультяшный ослик,
И повторял – Чёрные Паруса!
Сказка была не так и проста.
Сеттинг истории заключался в том,
Что по мнению папы,
Находящегося под воздействием
Двухсот грамм буряковой граппы,
Выпитой мозгом и ртом,
Наш картонный дом был маяком
В Море Радости,
Расположенном в небе и под землёй.
Море это соединяет народы неба
И народы ядра.
Достижения их огромны,
Но нам недоступен их «полный вперёд».
Они маскируются.
Умело шифруют код.
Они – теневая плоть.
Мы в тот год строили плот
С Андреем, любителем пауков и змей.
Он говорил:
Не смей трогать мои револьверы,
Папа привез мне их из ГДР.
Мы лазили на лесозавод,
Воровали местную бальсу
И не менее местный самшит.
Полупостроенный плот вальсировал
В бухте Тяни-Булинь,
Как кашалотов сын.
Ночью я с дядей Толей
Ходил добывать сомов
И беззвучно расспрашивал
О наличии подземельных и заоблачных островов.
Дядя Толя столь же беззвучно мне отвечал
Сом любит цедру, червя и клей.
Не серди сома.
Нет пришельца опасней и злей.
Они все ушли, папа, папа Андрея,
Анатолий Иваныч,
Полупустыни, луны Сатурна, саванны,
Сомы, кашалоты, акулы, мурены,
Блистающий в небе перистый змей.
У Подземного Флота вчера был юбилей.
Плот наш уже не плот,
А воздушно-капельный линкор «Апулей».
С головой золотого осла на штандарте,
С черными парусами,
Чтобы было не так жарко
Валяться на палубе в их тени,
Когда солнечный ветер сменяет ядерный штиль.