Вот, значит, море – великое отступленье.
Как помогает солнца бальзам моему жару?
Неоновые шербеты, вынутые из морозилки
Бледными девушками, странствуют сквозь эфир
в опаленных руках.
Почему тут так тихо? Что они все скрывают?
У меня есть ноги, я двигаюсь и улыбаюсь…
Убивают звуки движенья песчаные дюны;
Их – мили и мили. Приглушенные голоса —
Дребезжащие и потерянные, вполовину
былой силы.
Линии зренья, обожженные лысым пейзажем,
Стреляют назад, как резинка рогатки,
и владельцу же делают больно.
Что ж удивляться, что он – в темных очках?
Что ж удивляться, что он предпочитает
черную рясу?
Вот он идет, меж сплошных рыбаков,
охотников на макрель,
И те к нему обращают спины, как стены,
И сжимают в руках черно-зеленые ромбы,
как новые части тела.
И море, покрывшее их кристаллами соли,
Прочь ускользает, как тысяча змей,
с долгим и злобным шипеньем.
Черный башмак не ведает жалости ни к кому —
Да и с чего бы? То – гроб для мертвой ноги,
Большой, лишенной жизни и пальцев ступни
Святого отца, что измеряет глубину своей книги.
Узор купальника, изгибаясь, перед ним
склонился, как декорация в театре.
Дерзновенные бикини кроются среди дюн, —
Груди и бедра, кондитерский сахар
Кристалликов белых, мерцающих
в солнечном свете,
Пока открывает глаз свой зеленая заводь,
И тошнит его от всего, что уже заглотил он, —
От всех этих ног и рук, и обличий, и криков.
За кабинками из бетона
Двое влюбленных сдирают с себя
липучки застежек.
О, белизной обрамленное море,
Я вдыхаю тебя, точно чашу, —
и сколько же соли в горле…
Зритель тянется, трепеща,
Длинный, будто рулон ткани,
Сквозь тихую злобу и травы,
Волосатые, точно интимные части.
На балконах отеля сверкают предметы.
Предметы, предметы —
Инвалидные кресла стальные,