Через час после разговора с мамкой молодой офицер в простом черном пальто и городской шляпе, то есть в штатском платье, был уже на другом конце столицы, близ Малого проспекта Васильевского острова. Он подъехал к маленькому домику с красивым фасадом и, позвонив, вошел в переднюю, как свой человек, не перемолвившись ни единым словом с лакеем, который его впустил.
– Дождит… – мычнул лакей, ухмыляясь и несколько фамильярно. – Льет да льет…
– Да, скверно… Почитай, совсем осень пришла, – отозвался Шумский.
– И что вам эти, сударь, извозчики стоят, – заговорил лакей нравоучительно. – Каждый день, почитай, отдавай трехгривенный… Вы бы уж пешком себя приневоливали. А то и выгоды мало. Десять рублей, гляди, в месяц ведь проездите…
Шумский промолчал и двинулся в соседнюю комнату. Это была столовая, небольшая, но поражавшая сразу своей обстановкой.
Стол обеденный, большой шкаф и все стулья, стоявшие в ряд по стенам, как шеренга солдат в строю – все было одного чистого готического стиля, резное из черного дуба. Этой столовой, по уверенью ее владельца, было около двухсот лет, причем она вдобавок не была куплена недавно, а уже принадлежала с тех пор все тому же роду, переходя от деда и отца к сыну и внуку… Задок или спинка каждого кресла оканчивалась шпицем наподобие колокольни любого средневекового собора. На всех спинках был резной причудливый герб под баронской короной. Массивный шкаф в два яруса был еще красивее кресел, так как верхний ярус его опирался на головы четырех рыцарей в полном вооружении, латах, шлемах, с пиками и мечами. Тонкая, замечательная работа всего этого поражала искусством, изяществом и законченностью…
Шумский, по-видимому, давно изучивший в подробностях эту столовую, не глянув ни на что, опустился на один из стульев близ дверей и тотчас задумался…
В эту минуту у него был вид просителя, явившегося к важному сановнику.
Никто не пошел докладывать об нем, лакей, впустивший его, ушел в противоположную сторону. Другой лакей, прошедший чрез минуту через столовую, тоже глянул на него равнодушно, как на обычное явленье в доме.
Прошло около получаса в полной тишине.
Наконец, раздался в доме звонок колокольчика за дверью той горницы, которая была прямо пред молодым человеком. Явился тотчас лакей, прошел в эту горницу, вернулся и позвал сидящего.
– Пожалуйте…
Шумский поднялся, оставил свою шляпу на кресле и вошел в горницу. Это был кабинет.
Все стены кругом были закрыты простыми высокими шкафами с книгами, на средине стоял, боком к окну, большой письменный стол, тоже сплошь покрытый книгами и тетрадями.
За столом на кресле сидел очень благообразный, седой, но моложавый лицом человек. Румянец на свежих и белых щеках, с легкими морщинками лишь около глаз, странно и красиво оттенял почти снежно-белые вьющиеся кудрями волосы. Можно было подумать, что это молодой человек, напудривший себе голову и слегка подрумянивший щеки. Бархатный лиловатый кафтан с позументами на воротнике окончательно придавал маскарадный вид этому бодрому и красивому старику.
Он поднял большие светлые глаза, кроткие и простоватые, немного навыкате и, глянув, не кланяясь, на вошедшего, произнес и сухо, и кротко, и вежливо, но важно:
– Здравствуйте, господин Андреев.
Шумский молча почтительно поклонился и стал перед столом.
– Вы сегодня снова немного опоздали, – тем же несколько сухим тоном, но все-таки кротко произнес старик.
– Я уже давно приехал-с… Я сидел в столовой в ожидании вашего…
– Я видел, когда вы подъехали к дому, и снова все-таки позволю себе утверждать, что вы немного опоздали… Но на нынешний раз беды нет… ибо и дела никакого нет. Вот это вы возьмете с собой и дома увидите… Все, что по-французски, надо переписать… Все, что по-финляндски, вы не тронете, конечно, то есть не станете переводить или переписывать. Дочь это сделает после… Вот…
Старик взял синюю тетрадь и легко перебросил ее на столе в сторону Шумского. Молодой человек взял тетрадь и, развернув ее, стал просматривать.
– Когда прикажете?.. Поскорее?..
– Нет, это не к спеху… Но все-таки дня через четыре, конечно…
– Через четыре… – повторил тихо Шумский и прибавил мысленно: «Старый шут!.. В четыре дня целую тетрадищу во сто листов. Да Шваньский мой издохнет от эдакого урока».
– Вы боитесь, господин Андреев, что не успеете. Ну, пять дней… Ведь не целую же неделю вам дать.
– Слушаю-с. Через пять дней будет готово. Больше ничего не прикажете?!..
– Нет.
– Я могу идти делать портрет баронессы?!
– Да… Но, не знаю, согласится ли она сегодня на сеанс… Ее фаворитка больна! – оживился старик.
– Пашута! – быстро вымолвил Шумский, впиваясь глазами в его лицо.
– Да, Прасковья, – отозвался этот, как бы говоря: «для меня нет Пашут, а есть горничная Прасковья».
– Что же с ней? – тревожно повторил Шумский.
Старик глянул с улыбкой ему в лицо своими добрыми глазами и, важно поджав губы, произнес:
– Не любопытствовал еще узнать у баронессы Евы, чем изволит хворать ее фаворитка… да, кажется, и ваша тоже… И вы тоже успели, vous amouracher de la gamine[3].
– C’est un ange, monsieur le baron![4] – отозвался Шумский.
– Oh! Déchu, alors…[5] Это чертенок и по лицу, и по нраву, и по ухваткам. Вы, как талантливый художник, господин Андреев, должны знать, что во всей существующей на свете живописи, даже в испанской школе, не найдется изображения ангела, черномазого, как цыган, и с дерзкими чертами лица. Прасковья хорошенькая девчонка, но она не ангел, а цыганенок… Скорее моя Ева напоминает собой тот тип, который принято давать ангелам и архангелам. Les trois В[6]. В понятии об ангеле буква «Б» имеет тоже значение…
«Ну… Поехали! Завели шарманку…» – подумал Шумский и вымолвил:
– Совершенно верно, но только баронесса…
– Bonté, beauté, béatitude[7], – продолжал старик, не слушая. – Belle, bonne, blanche…[8] Я непременно в заключении или эпилоге к моему сочиненью…
– О значении букв относительно мозга человеческого, – подсказал Шумский.
– О нет… нет… Вы все путаете… Значение звуков, а не букв… Неужели вы не понимаете… Буква есть тело, а звук – его душа… Звук – содержание, а буква – форма… И не «относительно мозга»… А их мозговая, comment vous dire[9], законность, необходимость, непреложность… Знаете ли вы, например, что буква «Б» – голубой… Звук «С» – золотисто-желтый… Впрочем, я забыл! Это не про вас, господин Андреев…
Шумский стоял, опустив глаза в пол, как бы выслушивая равнодушно одинакий выговор или прислушиваясь к ветру на улице.
– Это, конечно, очень интересно, – вымолвил молодой человек, стараясь не рассмеяться. И он прибавил мысленно: «Bete»[10], болван, башка – тоже на “Б” начинаются».
– А знаете ли вы, кто первый написал сочинение почти на эту же тему… О родстве, так сказать, красок и звуков. Гениальный Гёте, к которому я два раза ездил поклониться в Веймар и скоро в третий раз поеду! – восторженно проговорил барон.
«И поезжай, да поскорее, – мысленно проговорил Шумский. – Да там застрянь подольше. Или совсем подохни… И лжет ведь… Станет умный человек таким вздором заниматься. Гёте не тебе чета… Его стихи и я читал во французском переводе».
Видя, что беседа с бароном может затянуться, что изредка случалось, Шумский взял со стола тетрадь и слегка попятился, как бы собираясь раскланяться.
– Узнайте… Может быть, Ева и даст вам сеанс… Да, кстати, скажите… Когда же портрет будет готов?
– Скоро-с, – тихо вымолвил Шумский, как бы смущаясь.
– Скоро?.. Вот уже более месяца, что я слышу от вас это слово.
– Мне этот портрет, как я докладывал вам, барон, не задался… Две недели назад я начал сызнова, другой…
– Другой… А первый?..
– Первый я бросил, изорвал…
– Напрасно. Он был, по-моему, очень хорош… Но я надеюсь, что вы не изорвете второго и не начнете третий… И Ева позволила вам изорвать первый портрет…
– Я сделал это вдруг… В минуту вспышки и гнева на мою работу…
– На глазах моей дочери у вас, господин Андреев, не должно быть вспышек, – вдруг сухо вымолвил барон. – Каких бы то ни было!.. Гнева, радости, досады или чего-либо подобного. Вы поняли?!
Шумский молчал, но лицо его слегка вспыхнуло, и он чуть не в кровь кусал себе губы.
«Создатель мой! Какое терпение надо с тобой иметь!» – думал он про себя.
– Я не желаю оскорбить вас, – продолжал более кротко барон. – Я, как старик и старинного рода дворянин, напоминаю вам, что вы человек, труды которого я оплачиваю… по найму… Если вы в качестве талантливого художника допущены в комнату моей дочери, баронессы, ради писания портрета… то все-таки, господин Андреев… надо помнить… себя… Не надо забывать или забываться…
Наступила пауза. Шумский потупился совершенно и тяжело дышал.
– Да, кстати… Кажется, сегодня вам следует получение месячное, toucher vos appointements[11].
– Нет-c… Послезавтра, – глухо вымолвил Шумский.
– Верно ли? Я думал сегодня…
– Наверное.
– Но если вы, господин Андреев, желаете… Может быть, вам нужны деньги… Пожалуйста… Днем ранее или позднее, это ведь все равно… Мне…
– И мне тоже все равно-с, – выговорил Шумский и невольно вдруг улыбнулся веселой и смешливой улыбкой.
– C’est comme il vous plaira… Adieu…[12]
Барон наклонил голову ласково, но важно. Шумский низко поклонился и быстро вышел из кабинета, как бы убегая.
Когда дверь затворилась за ним, он остановился и проворчал вполголоса среди столовой:
– Когда-нибудь я или со смеху прысну тебе в лицо, или того хуже… отдую, вспылив негаданно от какой твоей дерзости… Да… чертовски… дьявольски все задумано и обдумано. Но хватит ли терпенья… Уменье – немудреное дело… Терпенье – вот что мудрено.
И молодой человек вдруг задумался и стоял, не шевелясь.
«Пашута? Больна?» – вертелось в его голове.
«Неужели это хитрая канитель с ее стороны, – думал он. – Неужели дворовая девка, Прасковья, такая бой-баба. Такая шустрая? Такое колено надумала, чтобы затянуть мне все дело… Не может этого быть! Ведь тогда я ни вызвать ее к себе, ни даже видеть не могу… Ах ты!..»
И Шумский вздохнул тяжело от приступа гнева.
«Каково я наскочил!.. Взял за прыткость, а она против меня пошла… Да ведь это ужасно… Это лбом об стену бить и себя… да и ее об стену ухлопать… А сердце мое чует, что это игра, комедия… Она здоровехонька, но хочет оттянуть… Ах, проклятая девчонка!..»
Постояв еще мгновенье, Шумский двинулся.
– Надо велеть доложить о себе, – проворчал он вслух и пошел в переднюю.
Тот же лакей, Антип по имени, который докладывал об нем барону, дремал на лавке.
– Доложи баронессе обо мне, – сказал Шумский.
Лакей очухался наполовину и, ничего не ответив, сонно пошел из передней.
– Насчет то-ись патрета? – обернулся он уже с порога.
– Это не твое дело… Доложи, что я приехал…
– Да барышня уж знают… И сказывали, скажи, что патрет писать нынче не будем… Вам то-ись…
Шумский сильно изменился в лице и стоял в нерешимости, что-то соображая.
«Нет… Не надо, – подумал он. – Может рассердиться, если послать переспрашивать… Но что же это значит… Пашутка? Или иное что? Или случайность?..»
– Что Прасковья? Захворала? – спросил он вдруг.
– Не знаю, – лениво и сонно отозвался Антип.
– На ногах она или в постели?
– Я ее нынче еще не видел… Да… и то правда… слыхал… лежит! Жалится на живот, что ли…
Шумский повернулся нетерпеливо и досадливо на каблуках, сам взял пальто с вешалки, накинул его и пошел по ступеням к выходу.
– Дьявол какой девчонка! – ворчал он сквозь зубы. – Что теперь делать? Сколько она проломается? День, два?.. Или неделю?.. Ах, дьявол! – уже вслух говорил он, шагая по улице.
И вдруг он остановился как вкопанный.
– А что, если она меня совсем выдаст, назовет? Скажет Еве, кто этот живописец!