Станислав Федотов Амур. Лицом к лицу. Ближние соседи

Прежде, чем кого-то осудить, надень его обувь, пройди его путь, споткнись о каждый камень, который лежал на его дороге, прочувствуй его боль, попробуй его слёзы… И только после этого расскажи ему, как нужно жить!

Кунцзы

Лицом к лицу – лица не увидать:

Большое видится на расстоянии…

Сергей Есенин

Близкие соседи лучше дальних родственников.

Китайская пословица


Серия «Новый исторический роман»



© Станислав Федотов, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

1

– …А я тебе говорю, Ники, грядёт расовая война! Жёлтые против белых!

– Ну о чём ты говоришь, Вилли, какая расовая война? Успокойся, поешь лучше супчика. Ты такого не едал, и я уверен, не готовил. Хотя про твои супы легенды ходят по всей Европе.

Вильгельм довольно улыбнулся и подкрутил стоящие торчком кончики усов:

– Так уж и легенды, скажешь тоже! Однако не скрою: приятно слышать. – Он взялся за ложку и поплескал ею в тарелке. – И что же это за супчик такой, который я не готовил? Аромат – да, отменный. А каков на вкус?

Вильгельм зачерпнул дымящую паром жидкость, подул, остужая, и осторожно отхлебнул. Почмокал, зажмурившись, и отхлебнул ещё.

Николай с любопытством следил за ним.

– Так, – сказал Вильгельм. – Во-первых, кюрбис…

– Верно, – кивнул Николай, – тыква. А во-вторых?

– Во-вторых… Во-вторых, жареная куриная печень. Ну-у… и вкусовые добавки: лук, чеснок, петрушка, сливки…

– Насчёт добавок – не знаю, я не настолько в этом сведущ. Для меня главное, чтобы вкусно было.

– Вкусно – да, можешь повару передать моё восхищение. Только где он берёт свежие сливки? Мы в море уже третий день.

– А на яхте есть коровник. Так что всё свежее!

Два великих императора – российский и германский – обедали на яхте «Полярная звезда». Они нередко совершали семейные прогулки по Балтийскому морю, но в этот раз по предложению Вильгельма отдыхали мужской компанией.

– Мы же тоже семья, – хохотнул немец в телефонную трубку. – Я – твой троюродный дядя.

– Можно было бы и Джорджа пригласить, – попробовал добавить Николай, имея в виду британского наследника престола, своего двоюродного брата.

– Не надо, – отрезал германский родственник, – я не люблю англичан.

«Как будто я их люблю, – подумал Николай Александрович. – От них всегда можно ожидать какой-нибудь пакости».

В 1901 году он ознакомился с письмом своего прапрадеда Павла I о предсказании монаха Авеля, в нём напрямую говорилось о зловещей роли Англии в судьбе династии Романовых. Письмо произвело на императора колоссальное впечатление, поскольку за прошедшее столетие сбылись практически все предсказания, начиная от войны с Наполеоном вплоть до преждевременной смерти наследника цесаревича Николая, из-за которой трон пришлось принять батюшке Александру Александровичу. А в будущем Россию ждали две неудачные войны, три революции и трагический финал, о котором не хотелось думать. Однако теплилась надежда, что и Авель мог ошибиться: наследника-то нет как нет, одни дочери, так что Николай Александрович потерял уверенность в своих мужских возможностях и стал гораздо реже встречаться с Аликс на брачном ложе.

От невесёлых дум его оторвал троюродный дядя.

– Единственный недостаток супчика, – доев и отставив тарелку, сказал Вильгельм, – это его цвет. Напоминает жёлтую угрозу.

– Дались тебе эти жёлтые! – в сердцах сказал Николай. – У тебя, Вилли, прямо паранойя какая-то. Вспомни, как их гоняли наши генералы.

– Положим, генералы были русские, – усмехнулся Вильгельм. – Сахаров, Мищенко, Алексеев… Из наших я отправлял только генерал-фельдмаршала Альфреда фон Вандерзее.

– А Ренненкампф? Его рейд по Маньчжурии стал легендой.

– Ну какой же он немец? Одна фамилия! Я заметил, Ники, что все иностранцы, приехавшие жить и работать в Россию, спустя недолгое время становятся русскими. Особенно немцы. Вон Екатерина Великая, чистокровная немка, превратилась в великую русскую патриотку. Или твой новый премьер Витте. А тебя почему-то тянет к жёлтым. И не хмурься, я знаю, что тебя подталкивают тот же Витте и Ламсдорф, тоже, кстати, из немцев.

– Да, я вижу свою главную задачу на востоке. Там для развития неисчерпаемые возможности, хватит внукам и правнукам. Но, сам понимаешь, без незамерзающих портов эти возможности становятся лишь мечтами.

– У вас есть Порт-Артур и Дальний.

– Этого мало. Нам нужна Корея.

– Ну, так захватите её, и дело с концом, – хохотнул Вильгельм, берясь за большого жареного цыплёнка, которого повар странно назвал «табака».

– Во-первых, я ничего захватывать не хочу, ни Корею, ни Маньчжурию. Хочу устанавливать с ними самые тесные союзные связи, как у добрых соседей. А во-вторых, против будет Япония. У неё на эти территории свои виды, в отличие от наших, колониального характера. Тем более мы им дорожку перешли, отобрав Ляодун.

– Насчёт союзных связей ты мне, дорогой троюродный племянничек, зубы не заговаривай. Знаем мы эти союзы! А сцепишься с Японией – проглатывай! Однако не подавись. Там Англия за последние годы столько наворочала!.. А «табака» ваш превосходен!

– Да, драка может быть серьёзная, – кивнул Николай и остро взглянул на родственника. – У меня к тебе, Вилли, вопрос: если понадобится, подставишь плечо?

– Подставить можно, но что я за это получу? Мне Циндао тоже маловато.

– Думаю, в обиде не останешься. Но от своих слов придётся отказаться.

– От каких слов? – насторожился Вильгельм и, отерев салфеткой жирные губы и усы, уставился на Николая.

– А от тех, которыми ты напутствовал свой экспедиционный корпус. Их повторяла вся Европа. Как там? – Николай на мгновение задумался, вспоминая: на память он никогда не жаловался. – «Пусть и Китаю станет известна Германия, чтобы ни один китаец впредь не смел косо взглянуть на немца». Так?

– И что в них такого? Нормальные слова белого человека! Китайцы даже не пикнули!

Николай усмехнулся:

– На Германию пикать себе дороже! Да, Вилли, китайцы промолчали, но, смею тебя уверить, наверняка запомнили. Они ничего не забывают. С ними и дружить, и враждовать надо очень осторожно. Взгляни на их императрицу Цыси. Как она ловко вывернулась из истории с этими… ихэтуанями.

– Да ну-у… Баба как баба! – сказал император Германии, берясь за второго цыплёнка «табака». – Ах, какая вкуснятина! М-м-м…

Николай Александрович откровенно засмеялся:

– Баба бабе рознь! Вспомни, как ваш Фридрих Великий драпал от нашей бабы Елизаветы. А Цыси за сорок лет правления хоть и проиграла войну с Японией, сумела поставить свой неподъёмный Китай на рельсы современности. Её беда – некого оставить после себя. Династия выродилась. А придёт ещё такой же, как она, Китай умчит вперёд, нам останется лишь платочками вслед махать.

– Wer Mass hält in allen Dingen, der wird’s auch zu etwas bringen[1], – меланхолично заметил Вильгельм, жуя цыплёнка.

– Что-то я не понял, Вилли: ты сказал о Китае или о себе?

– И о России – тоже.

2

Дэ Чаншунь бежал в Китай осенней ночью, сразу после застолья по поводу своего шестнадцатилетия.

Вообще-то Саяпины не отмечали чьи бы то ни было дни рождения, последнее домашнее празднество случилось два года назад – двойная свадьба: сочетались венчанием Иван с Настей Пичуевой и Павел Черных с Еленкой. У Насти и Ивана после того успел родиться маленький Кузьма, а Черныхи уехали в Хабаровск: не захотел Павел продолжать казачью службу, ему, сказал, с лихвой хватило похода на Айгун. Еленка всплакнула при расставании с родичами, но делать нечего: жена должна быть при муже.

Ни рождение Кузи, ни отъезд Еленки отмечать и не подумали, а вот 16 лет Чаншуня захотел отпраздновать дед Кузьма. Все три с половиной года после «утопления» он старался заглушить в парнишке тоску по погибшим родителям, отвлекал, зовя поработать над своими придумками и поделками, но горе оказалось неизбывным. Пытался убедить его, что не все и не всегда русские люди ведут себя хуже кровожадных зверей, но всё было напрасно: Чаншунь оставался замкнут. На вопросы отвечал коротко, сам никогда ничего не спрашивал и не просил.

Жил парнишка у бабушки Тани, которая тоже не забывала его приголубить: то приобнимет как бы походя за узенькие плечи, то ласково поерошит по-прежнему наполовину седые волосы. В такие моменты Чаншунь замирал на мгновение, но уже в следующую секунду уворачивался и скрывался в своей комнате, бывшей когда-то светлицей дочерей Татьяны Михайловны. Кстати, Марьяна, младшая сестра Арины, появилась на свет через 16 лет после трёх быстро умерших братьев и сестёр. Уродилась девчонкой своенравной, слушалась только отца, ходила с ним на охоту и на рыбалку, а когда Григорий Степанович погиб, разругалась с матерью и сестрой и уехала в Хабаровск. Там, по слухам, выучилась стучать на пишущей машинке, вышла замуж и пропала из виду.

У бабушки Тани была коза по имени Катька, тоже своенравная и даже вредная: от её крутых рогов, бывало, доставалось всем внукам. Но молоко её было вкусное и целебное: оно быстро избавило от худобы нового члена саяпинского семейства. Чаншунь выводил её на поводке на свежую травку, что в изобилии росла вдоль ограды Вознесенского кладбища. Катька, всем на удивление, слушалась Чаншуня, а однажды, в один из первых выходов на выпас, защитила китайчонка от местных мальчишек, которые вздумали посчитаться с «косоглазым» за ушедших на войну отцов и старших братьев.

Гурьба их окружила жертву. Поначалу дразнили, но Чаншунь не обращал на них внимания, следя за тем, чтобы Катька выбирала траву погуще и посочней. Это пренебрежение разозлило казачат. На Чаншуня с кулаками налетел один из них, поменьше и послабей, но споткнулся о каменный встречный взгляд и, не посмев ударить, вильнул в сторону. Тем не менее мальчишки угрожающе завопили и все вместе, толкаясь, ринулись на врага. Чаншунь успел пару раз ударить, но был смят и опрокинут, образовалась куча мала с пыхтеньем, выкриками, мельканием кулаков.

Катька не обращала на них внимания, пока Чаншунь не вскрикнул от боли. Коза услышала, вскинула голову, мотнула рогами, бебекнула и решительно вмешалась в драку. Первым же ударом она подняла на рога и отбросила заверещавшего от боли и страха того самого мелкого, который не сумел стать зачинщиком; потом принялась за других. Куча мала рассыпалась, казачата пустились наутёк. На траве остался лежать побитый китайчонок. Катька подошла к нему, торкнула в бок копытом и требовательно бебекнула: чего, мол, тут разлёгся? Чаншунь сел, вытер кровь на разбитом лице, засмеялся и обнял козу за шею. Она немного постояла спокойно, потом мотнула головой, высвобождаясь, и лизнула Чаншуня в щёку. После этого случая за все три с лишним года никто не смел тронуть его на прогулках с козой, а без неё он и не выходил со двора.

…Всё застолье по случаю дня рождения Чаншунь просидел с каменным выражением лица. За подарки (очень простые: от старших Саяпиных – меховые тапки-выворотяшки и стёганый куртяк, от бабушки Тани – русский букварь, от Ивана и Насти – шубка цю из меха собаки) поблагодарил по-китайски:

– Се-се.

Похлебал окрошки, съел пару коршунов – бабушкиных вкусняшек из черёмухи, – выпил чаю и ушёл спать. Взрослые после его ухода приняли дедовой кедровки, закусили, но разговор не клеился, грустно было, даже тоскливо, и тоже разошлись. Тем паче время по осени было позднее.

Иван с Настей поднялись в теремок, проверили сон маленького Кузи – он спал в комнате Еленки – и легли в соседней на широкую кровать. Эта кровать была подарком деда Кузьмы к их свадьбе. Сам ладил! Знал старый хитрован, как это здорово, когда есть простор для тайной нежности и сумасшедшей страсти! Молодые оценили это в полной мере, чуть ли не каждую ночь отдаваясь им и придумывая новые, чтобы ещё глубже сливаться телом и душой.

И на этот раз Настя подластилась было к мужу, но тому любовных сладостей вовсе не хотелось, и она отстала. Чутким сердцем поняла, что́ творится у Ивана в душе, о чём и о ком ему напомнил закаменевший китайский паренёк. Она ничуть не злобилась на неизвестную ей китаянку, которой досталась первая любовь её Ванечки, и не завидовала ей, потому что знала о страшной участи благовещенских китайцев. Да и на КВЖД и в Сунгари насмотрелась.

Она лежала и вспоминала, как они с Фёдором Кузьмичом везли Ивана домой. Он еле-еле ходил, а дорога дальняя. По земле, напрямую к Благовещенску, гораздо ближе, но опасно: по лесам и перелескам бродили рассеявшиеся «боксёры», солдаты-дезертиры, шайки хунхузов. Остатки полусотни амурцев во главе с подхорунжим Трофимовым ушли в поход с летучим отрядом генерала Ренненкампфа.

Фёдор Кузьмич разрывался душой: казаков не хотел оставлять, но и сына не мог бросить. Разрешил проблему генерал Гернгросс: поскольку Саяпин со своими казаками подчинялся ему, он приказом дал ему командировку для доставки сына в Благовещенск и отправил Фёдора, Ивана и Настю Пичуеву первым же пароходом в Хабаровск. А там уж они сами сели на пароход до Благовещенска, благо началось осеннее половодье.

У Амура есть такая особенность: к середине августа тающие всё лето горные ледники выдают самую большую воду, переполняющую истоки и притоки великой реки, и начинается настоящее наводнение, порой намного более мощное, нежели весеннее. Поэтому пароход бойко шёл вверх по течению, не опасаясь неожиданных мелей.

Настя выводила Ивана на палубу, и они подолгу сидели на скамье, любуясь то тайгой, полыхающей осенними красками, то обрывистыми берегами, то дикими зверями: медведями, оленями, кабанами, приходящими на водопой. Звери совсем не боялись шума колёс, шлёпающих плицами, и даже гудков, которые из озорства подавал кто-нибудь из матросов. Наоборот, отрывались от воды и провожали взглядами дивное речное существо.

Иван тоже не спал, он вспоминал Цзинь и свой неописуемый ужас от рассказа деда о благовещенском «утоплении», как назвали в газете дикую расправу над беззащитными людьми. И хотя дед говорил, что вроде бы видел, как Ван Сюймин, Цзинь и Сяосун добрались до своего берега, внук воспринимал это как придуманное утешение, а не надежду на благополучный исход.

Он плакал, метался, у него началась горячка, открылась рана, и неизвестно, чем бы всё кончилось, если бы не Настя. Она не отходила от постели Ванечки ни на миг, делала всё необходимое, что предписал госпитальный врач, спала на полу возле его кровати, чтобы при малейшей тревоге прийти на помощь. И выходила-таки своего «суженого», как с доброй улыбкой говорил Фёдор Кузьмич. После Рождества Иван уже самостоятельно передвигался, а к весне и вовсе вернул себе прежнюю стать. Только теперь он выглядел не парнем безусым, а взрослым казаком, даже бороду отпустил на манер деда и отца. И такую же рыжую, как у них.

– Какие вы все солнечные! – смеялась Настя.

Когда она смеялась, словно расцветала и сама становилась солнечной. Иван невольно любовался ею и даже не пытался сравнивать с Цзинь, как случалось, когда она бывала хмурой или просто озабоченной.

В семье её берегли, приласкивали, словом лишним не напоминали о случившемся с ней, а старшие Саяпины надежду лелеяли, что всё-то у неё с Иваном сладится. Оно и сладилось. После Рождества, когда Иван начал самостоятельно передвигаться. Он тогда проснулся среди ночи, как от толчка в бок, и впервые вздохнул глубоко и свободно: ушла боль из груди, мучившая его все дни и ночи после операции.

Обрадовался до того, что захотелось сразу с кем-нибудь поделиться, но с кем? Глубокой зимней ночью, когда в комнате темно хоть глаз выколи, когда в доме тихо так, что слышно, как мороз потрескивает в брёвнах стен? С Настей? Да, конечно, она тоже порадуется, но где она спит? Он привык, что Настя рядом, когда он засыпает вечером и когда просыпается утром, когда ему что-то понадобится даже среди ночи, но понятия не имел, где спит она сама.

Он прислушался к тишине и различил дыхание: кто-то дышал совсем рядом. Стал вглядываться в темноту, и постепенно начали вырисовываться контуры предметов: шкаф для одежды и белья, сработанный руками деда и отца, столик и два стула, небольшой комод…

Живого никого нет, но кто-то всё-таки дышит, это он слышал уже явственно! Под кроватью, что ли? Иван приподнялся, чтобы заглянуть под кровать, и увидел на полу большое белёсое пятно. Сердце сдвоило: он понял, что Настя тут, рядом. Подумал позвать, но вовремя вспомнил, что в соседней комнате Еленка с Пашкой, могут голос услыхать. Протянул руку и дотронулся – до плеча или бедра, не разглядел. Она сразу вскинулась, схватила его руку горячими пальцами, обдала жарким шёпотом:

– Ванечка, милый, чё понадобилось?

Он не ответил, потянул было её к себе, под одеяло, однако вдруг спохватился, оттолкнул:

– Нет… нельзя… не серчай…

Она убежала с тяжёлым сердцем. В дом бабушки Тани, в свою комнату в «теремке». И только через месяц, в день Никиты Пожарника, случилось то, о чём мечталось долгие полгода.

Утром 14 февраля Арина Григорьевна посмотрела на Настю по-особому внимательно, та зарделась и хотела убежать, но маманя обняла её, прижала льняную головку к полной груди:

– Моя ты ро́дная! Спаси тебя Бог за Ванюшу!

Свадьбу двойную, с Еленкой и Павлом, по весне, после Пасхи, сыграли, а в феврале, как раз к семнадцати Настиным годам, и Кузя народился. То-то было радости! По такому случаю дед и внук Саяпины дали три залпа из карабинов и устроили фейерверк из китайских петард. Молодые родители почувствовали, что нашли своё счастье. Цзинь ушла из снов и воспоминаний Ивана, не навсегда, конечно, но сердце отпустила, а Насте было хорошо просто оттого, что Ванечка успокоился.

Иван заснул, и Настя вслед за ним погрузилась в глубокую дрёму. Спали и старшие Саяпины, и бабушка Таня в соседнем доме – не мудрено, время приближалось к первым петухам, а осенью в эти часы особенно крепко спится.

Только Чаншунь лежал без сна. Он твёрдо решил бежать. Почему и зачем, не думал, просто ему уже невыносимо было видеть участливые лица, напоминающие о том, что он – сирота, что остался без родителей, без братьев и сестёр, ни за что убитых такими же русскими, которые притворяются добросердечными, а на самом деле – дьяволы, хуже диких зверей. Чаншунь даже заплакал, представив деда Кузьму и бабушку Таню чудовищами – рогатыми, хвостатыми, клыкастыми, с огненно-красными глазами и огромными когтями на руках. Ему стало жалко их, а ещё тётку Арину и Еленку. Они не убивали китайцев, не то что дядька Фёдор, Иван и дядька Павел Черных, которые вернулись с войны. Но Чаншунь выбросил жалость из сердца, потому что всё равно все они – русские, а значит, чудовища.

Откуда-то издалека долетел крик петуха. Пора! Чаншунь встал, надел подаренные тапки и куртяк и очень осторожно, чтобы не скрипнуть половицей или дверью, спустился на кухню. Заглянул в комнату бабушки – та спала, посапывая, под толстым одеялом, – и вышел во двор. Единственная, с кем он хотел бы проститься, была коза Катька, его верная защитница. Она должна была в своём хлеву отдыхать, то есть спать без задних ног, как говаривала бабушка Таня. Однако не спала. Стоило Чаншуню выйти, как он услышал осторожно-тихое «бе-е» и увидел в ночном полумраке просунувшуюся в широкую щель в загородке белую мордочку с длинной бородой – рога мешали высунуться полностью.

Чаншунь взял её обеими руками за мохнатые щёки и прижался лицом к лицу. Катька, кажется, дышать перестала и лизнула его в шею.

– Прощай! – сказал он по-китайски. – Цзай-цзень.

– Бе-е, – тихо ответила она и заплакала.

Слезинки скатились по её щекам и замочили его ладони.

Через час он вышел на берег Хэйлунцзян – реки Чёрного Дракона – около Верхне-Благовещенского. Уткнувшись в песок острыми носами, спали лодки. В одной нашлись вёсла. Припасённым ножом Чаншунь перерезал верёвку, держащую лодку на привязи, разулся, чтобы не замочить выворотяшки, засучил штанины и столкнул посудину на воду. Запрыгнул сам и какое-то время сидел, глядя, как течение относит его от проклятого берега. Потом взялся за вёсла.

Что его ждёт на родном берегу, куда он причалит, к кому придёт, Чаншунь об этом не думал. Главное – вырвался на свободу!

3

Подруга Цзинь телефонистка Маша Пушкова (правда, уже почти год Вагранова) позвала её на семейное торжество. Мужу Маши, Семёну Ивановичу Вагранову, начальнику станции Яньтай, исполнялось пятьдесят лет. На юбилей приехали братья его Василий и Дмитрий, оба холостые, и Маша, добрая душа, понадеялась: а вдруг кому-то из них приглянется красавица китаяночка. Было, конечно, одно «но»: у Цзинь имелся сынок, двухлетний Сяопин, про отца которого подруга наотрез отказалась что-либо говорить. Однако Маша не сомневалась: кто полюбит Цзинь, тот и сына примет. К тому же она ещё и крещёная, под именем Ксения, хотя Маша предпочитала звать её по-китайски, уж очень нравилось произносить «Цзиннь», будто колокольчик звенит.

Цзинь отнекивалась: мол, отец себя неважно чувствует, да и Сяопин балуется, но Маша была непреклонна.

– Ты на себя погляди, – сказала она. – Красота быстро проходит. Оглянуться не успеешь. И Сявке твоему отец нужен. – Ей казалось долгим произносить имя Сяопин, она с ходу назвала мальчонку Сявкой, и тот, к удивлению матери, охотно откликнулся.

При упоминании об отце Цзинь покраснела и насупилась. Маша спохватилась, что шагнула на запретную территорию, однако отступать было не в её характере.

– Ты не представляешь, какие эти Ваграновы чудесные люди. Мой Семён и сам каких днём с фонарём не сыщешь, а о братьях своих рассказывает просто взахлёб. У них двоих, у Василия и Дмитрия, оказывается, только отец общий, а матери разные. У Василия мать убили, а у Сёмы – отца, когда он ещё не родился, а мать у него, у Сёмы моего, и у Дмитрия одна и та же… – Маша на мгновение замолчала, увидев, как округлились от изумления глаза Цзинь, засмеялась и обняла подругу: – Ой, я совсем тебя заболтала и запутала! В общем, приходи после смены. Отец твой с Сявкой посидит, не усохнет. – И тут же перескочила на другое: – О брате ничего не слышно?

Цзинь всегда удивлялась её говорливости и умению круто менять тему разговора. Сама она так не умела и вообще предпочитала больше молчать и слушать. На вопросы, обращённые прямо к ней, отвечала коротко и по существу. И о Сяосуне просто обронила:

– Ничего.

Не могла же она сказать пускай даже очень близкой подруге, которой обязана местом работы, да и самой спокойной жизнью, что младший брат уже три года находится в отряде хунхузов. Она, конечно же, знала, что русские считают хунхузов бандитами по причине извечной борьбы: хунхузы нападали на русские селения, не жалея ни старых, ни малых, не упускали и китайских богатеев, – но в понимании бедняков хунхуз был народный герой, а не даофэй, то есть просто бандит. И Сяосуна Цзинь ни в коем случае не причисляла к даофэям.

Да, после исхода из Благовещенска он возненавидел русских и примкнул к хунхузам, даже стал в отряде цзыцзяньу, то есть «мастером письма», поскольку умел читать и писать, и стал учить неграмотных (хунхузы, кстати, высоко ценили грамотных не только в военном деле), но грабителем не стал. Цзинь была уверена, что брат на это не способен. Хотя она действительно уже два года не имела о нём известий. Брат остался на севере, где-то неподалёку от города Саньсин, а они с отцом после рождения Сяопина двигались на юг, пока не осели в Яньтае. К тому времени вся линия КВЖД была очищена от мятежников и китайских солдат.

А осели благодаря встрече с Машей, тогда ещё Пушковой. Даже, верней, благодаря Сяопину, у которого в тот день разболелось ушко, и он то хныкал, то в голос плакал, и Цзинь не знала, как его успокоить, чем помочь. Отец, как всегда, ушёл на базарчик возле станции, он всё хотел найти мастерскую, где бы пригодилось его умение обувщика, а Цзинь осталась на уличной скамье с сыном и двумя заплечными мешками, в которых уместился весь их семейный скарб. Маша шла домой со смены на телефонном коммутаторе и только поравнялась с ними, как вдруг мальчонка вскрикнул, свалился с материнских колен, вскочил и спрятался за остановившейся Машей.

– Какой красавчик! – невольно восхитилась она, наклоняясь к нему.

Сяопин и верно был очень хорош – золотоволосый и чернобровый, на скуластом личике задорно торчал вздёрнутый носишко, – но сейчас он хватался за ухо и тоненько поскуливал, а из серо-зелёных, широко открытых глаз катились крупные слёзы. Золотые волосы, серо-зелёные глаза, курносый – не китайчонок, а русачок скуластенький.

– Бедный мальчуган! – добавила Маша и погладила шелковистые кудряшки. – Что, ушко болит?

– Да, болит, – подтвердила Цзинь, беря Сяопина на руки. – Продуло.

– О-о, ты говоришь по-русски! – обрадовалась Маша. – Пойдём ко мне, у меня есть ушные капли.

Она привела их в свою чистенькую комнату в общежитии железнодорожников, нашла капли, закапала в ушко Сяопина и наложила тёплую повязку. Боль ушла, и мальчугана потянуло в сон. Цзинь положила его на диван, прикрыла шерстяным платком, висевшим на спинке, и присела на табуретку у стола.

– Есть хочешь? – спросила Маша, разжигая примус. – Меня, кстати, Машей зовут. Маша Пушкова. Я телефонисткой служу на станции.

– Меня – Ксенией. Я – крещёная. А по-китайски – Цзинь. Ван Цзинь.

– Цзиннь! Красиво! Цзинннь…

– Ой, мне же надо бежать! – спохватилась Цзинь. – Отец вернётся, а нас нет. Испугается, а у него сердце слабое.

– А ты сходи за ним и приводи сюда. Чаю попьём. А сынок пущай поспит. Как его звать-то?

– Сяопин. Ван Сяопин.

– Ой, как длинно! Я его Сявкой буду звать. Ты не против?

Цзинь пожала плечами.

– Вот и ладно. Давай беги за отцом.

Когда Цзинь вернулась на станцию, Сюймин уже сидел на скамейке и вертелся, отыскивая взглядом своих среди проходящих людей. Увидев дочь, он так обрадовался, что бросился ей навстречу. Но первые слова были о внуке:

– Где Сяопин? Ты его потеряла?

– Нет-нет, успокойся, с ним всё в порядке. Пойдём со мной, по дороге расскажу. Лучше скажи, как твои поиски?

– Что я тебе говорил каждый раз, когда не находил работы?

– Ссылался на Великого Учителя, на его суждение: «Неудача не означает, что Бог вас оставил. Это означает, что у Бога есть лучший путь для вас».

– Великий Кун-цзы снова оказался прав!

– Ты нашёл работу?

– Да, дочка. Завтра с утра приступаю. А что у тебя?

Цзинь рассказала о встрече с Машей Пушковой. Ван Сюймин покачал головой:

– Какой счастливый день! И как тут не вспомнить Учителя: «Сердца, как цветы, – их нельзя открыть силой, они должны раскрыться сами»? Вот и сердце девушки раскрылось, Сяопину помогло.

В общежитии кроме Маши оказался ещё один человек, плотный мужчина лет сорока в форме путейца. Он сидел на диване в ногах спящего Сяопина, широкая ладонь поглаживала тело ребёнка, прикрытое уже не платком, а лоскутным одеялом. При появлении старого Вана и Цзинь он встал и слегка поклонился:

– Позвольте представиться: Вагранов Семён Иванович, начальник станции.

Сюймин тоже поклонился, представился сам и назвал дочь.

Маша уже накрыла на стол: разрезала варёную курицу, разложила овощи и лепёшки, поставила графинчик водки и стопки. Гости пить отказались, а Маша и Вагранов выпили.

Разговорились. Цзинь переводила. Она хотела было рассказать о событиях в Благовещенске, но отец запретил, зато сам охотно поделился радостью: предстоит большая и для него как мастера интересная работа. Пообещал сшить Маше джимы хромовые с длинными голенищами на кнопках, а Вагранову – сапоги. Спросил, не подскажет ли начальник станции, где можно снять комнатушку, хотя бы на первое время.

– Здесь, в общежитии, есть пустая комната, – сказал Семён Иванович, – однако только для служащих станции. Вот если бы Цзинь пошла к нам работать…

– Я ничего не умею, – потупилась Цзинь.

– Русскую грамоту знаешь? – спросила Маша.

– Нет, только китайскую.

– Я тебя научу. Наша-то полегче вашей будет. Семён Иванович, ты вот жаловался, что помощника нет, кто бы мог с китайцами общаться. Возьми Цзинь.

– Да я и сам приглядываюсь по этому делу. По-моему, годится. А господин Ван не против?

Цзинь перевела и тревожно-выжидающе посмотрела на отца. Сюймин огладил длинную седую бородку:

– Великий Учитель говорил: «Куда бы ты ни шел, иди со всей душой». Последуем его совету.

– Вот и славно! – весело заключил Семён Иванович.

Так и осело семейство Вана в Яньтае. А пустая комната, упомянутая Ваграновым, оказалась Машиной, потому что Маша уже на следующий день переехала к Семёну Ивановичу, у которого был отдельный дом, а через неделю венчалась с ним в церкви на станции Шахэ. Ксения была на венчании подружкой невесты. И, конечно, Ван Сюймин был на свадьбе в числе почётных гостей. Он даже тост сказал в виде притчи. Говорил по-китайски, Цзинь переводила:

– Один человек, скажем, звали его Мао Цзян, жил в окружении соседей, с которыми почти не общался. Некогда было, много работал. Жена и дочь ему говорили: «Нельзя от соседей отмахиваться. В трудную минуту они всегда помогут». А Мао Цзян отвечал: «В трудную минуту только родственники помогут». «Но родственники далеко, а соседи рядом», – говорили жена и дочь. «Ничего, приедут, помогут». И вот случилась беда – пожар, у Мао Цзяна сгорела фанза, сгорела его мастерская, и остался он с семьёй на улице, без единого цяня. Нечем было даже заплатить уличному писцу за письмо родственникам о случившемся. И соседи, с которыми он не хотел общаться, пришли на помощь: приютили, накормили, дали денег на письмо. Но ответа Мао не получил, и никто не приехал помочь. И тогда соседи все вместе сложились понемногу и фанзу ему построили, и мастерскую. Работал он хорошо, скоро со всеми расплатился и устроил пир для всех соседей. А на пиру сказал: «Близкие соседи лучше дальних родственников». Вот такими соседями для нас оказались Семён и Маша. Будьте здоровы и счастливы, дорогие люди!

4

К Ваграновым Цзинь всё-таки пошла, не хотела обижать Машу. К тому же не пришлось подарок искать и придумывать: отец успел сшить Семёну Ивановичу отличные сапоги.

Застолье уже было в разгаре. Новую гостью встретили весёлыми приветствиями. Приезжие братья дружно вскочили, предлагая ей место за столом. Она выбрала предложение старшего, совсем не похожего на Семёна и Дмитрия. Почему именно его, сразу не поняла, и лишь чуть позже догадалась: сердце подсказало, ведь у неё тоже маму убили, и они – как брат и сестра по несчастью.

Брат и сестра?.. Внутри что-то ёкнуло: пожалуй, нет! Василий вдруг напомнил ей Ивана, только сильно возмужавшего и не рыжего, а черноволосого с проседью. И Василий как-то уж очень пристально и серьёзно посмотрел на неё.

Цзинь смутилась и почувствовала, как загорелось лицо. Не доев предложенный Машей кусок рыбного пирога, она торопливо встала и вышла в прихожую.

– Ты куда это собралась? – преградила дорогу Маша.

– Никуда… Жарко… Лицо сполоснуть…

– А-а, ну иди. Умывальная знаешь где.

Но и Маша не успела вернуться в комнату, и Цзинь дойти до умывальной не удалось. Входная дверь распахнулась без стука, и на пороге вырос здоровенный казак с головы до ног в форме Амурского войска: тёмно-зелёная фуражка с жёлтым околышем на рыжекудрой голове, тёмно-зелёные же рубаха и шаровары с жёлтыми лампасами, серебряные с жёлтым просветом, четырьмя звёздочками и большой буквой «А» погоны, портупея через правое плечо и шашка на боку.

– А подать сюда виноватого! – прогудел казак. – Кому тут полтинник прилетел?

В прихожей света было маловато, и разглядеть, кто перед ним, ему не дали Ваграновы. Они выскочили все разом, Машу и Цзинь оттеснили в угол, казака облапили, мешая друг другу обнять его и поздороваться. И все что-то говорили, говорили… А Цзинь спряталась за Машу и боялась пошевелиться, чтобы новый гость ненароком не обратил на неё внимание. Это был Фёдор Кузьмич Саяпин. Уже не сотник, а подъесаул.

Гостя под руки увели в столовую, а Василий приотстал и перехватил Цзинь, собравшуюся под шумок улизнуть.

– Цзинь, вы куда-то торопитесь?

– Да, – смутилась она, – у меня сын маленький… с дедом…

– Сын – это святое! Давайте я вас провожу.

– Что вы! Нет-нет! У вас, я вижу, гость дорогой…

– Да, Фёдор действительно дорогой нам человек, но он никуда не спешит, мы ещё успеем наговориться, а вам одной идти будет неуютно.

Они вышли из дома в осенние сумерки. На ясном небе, словно капли дождя на стекле, висели крупные звёзды. По остывшей розовато-серой глади заката скользила утлая лодочка месяца. От недалёкой станции долетали пыхтенье паровоза и металлический стук буферов: видимо, формировался эшелон.

Василий взял Цзинь под руку. Она была ниже его плеча, и его твёрдая ладонь оказалась у неё под мышкой. Она высвободилась и сама взяла его под руку.

Некоторое время шли молча. Потом Василий кашлянул, и Цзинь, словно спохватившись, торопливо сказала:

– Вы произнесли: «Сын – это святое»… У вас есть сын?

– К сожалению, нет. Я никогда не был женат.

– И никого не любили?! – удивилась она.

– Любил. И жениться хотел. Но девушка умерла от чахотки.

Василий говорил неторопливо, чисто проговаривая каждое слово. «Так, наверно, говорят большие начальники, – подумала Цзинь, – чтобы их подчинённым всё было слышно и понятно».

– А вы где служите? – спросила она.

– В Сунгари… то есть в Харбине. Недавно переименовали, ещё не привык. В Главном управлении КВЖД. Возглавляю службу эксплуатации южного отделения дороги. А вы?

– Я – помощница Семёна Ивановича по связям с китайским персоналом и вообще с китайцами.

– А русский язык где учили?

– В детстве жила в Благовещенске, там и научилась. А читать и писать по-русски учила Маша. Она – очень хороший человек!

– Да, Семёну повезло с женой. Скоро и малыш появится.

«А я и не заметила», – подумала Цзинь и устыдилась своего невнимания к подруге.

– Мне показалось, или вы знаете Фёдора Саяпина? Он ведь тоже из Благовещенска.

– Какого Саяпина? – как бы удивилась Цзинь.

– Ну, того, кто сейчас в гости пришёл.

– А-а… Нет, не знаю, – небрежно сказала она, но, видимо, сказала не очень уверенно, потому что Василий остановился, повернулся к ней лицом и мягко попросил:

– Если не хотите говорить – не говорите, но лгать… не надо.

– Лгать?! – Это русское слово было ей незнакомо.

– Говорить неправду, – поняв её незнание, пояснил Василий.

Цзинь густо покраснела и порадовалась, что в сумерках её смущение не видно.

– Простите… Да, я знаю Фёдора Кузьмича. Наши семьи дружили.

– А что случилось? Почему дружба в прошлом?

– Осада Благовещенска… – Цзинь пронизал ужас от одного лишь воспоминания, и ужас этот отразился явной дрожью в голосе.

– Знаю. – Прозвучало глухо и, как показалось Цзинь, виновато. – Стыдно и больно!.. – Василий помолчал и повторил с отвращением: – Стыдно и больно! – И добавил: – Не знаю, можно ли такое простить, но я прошу прощения. Поверьте, это было какое-то затмение. Русский народ не такой, он добрый, милосердный, незлопамятный…

Цзинь кивнула, взяла его под руку, и они снова пошли рядом. Но вспыхнувшая напряжённость не проходила. Молчание затягивалось.

– А вы где с Фёдором Кузьмичом познакомились? – наконец спросила она. – Он тоже в Главном управлении?

– Он при штабе Заамурского округа пограничной стражи. А познакомились… – усмехнулся Василий и коротко рассказал про поход от Хурхуры до Сунгари, про Фёдора и его сына. Казаки для него были сплошь герои. – А при осаде Сунгари Ивана тяжело ранили… очень тяжело, еле выжил, – закончил он. – Девчонка выходила, которую он от «боксёров» спас.

– Девчонка? – не сдержав прозвеневшую в голосе ревность, переспросила Цзинь.

– Ей всего пятнадцать было. Ихэтуани снасильничать хотели, Иван с товарищами спас.

– Теперь ей восемнадцать, – задумчиво сказала Цзинь. – Невеста!

– Да нет, жена, – возразил Василий. – И – мать. Сынок у них, Кузя маленький.

– Сыно-ок! – произнесла она, словно охнула, простое слово с такой тоской, что Василий снова остановился, взял её за плечи и попытался заглянуть в глаза.

Она отвернулась, но слеза блеснула в свете месяца.

– Та-ак, – сказал он, и по интонации было ясно, что всё понял. – Говорите, семьями дружили? Бывает… А давайте, мы с вами, то есть вы с сыном и я, будем дружить? Согласны?

Она кивнула почти машинально. Ей действительно захотелось быть ближе с этим сильным и, конечно же, добрым человеком. Но сразу подумалось: а как же Иван?.. Да, он казался и, пожалуй, был бесконечно родным, однако за годы разлуки, наполненные странствиями по Маньчжурии, он из реального человека постепенно и как-то незаметно превратился в бесплотный образ, временами тающий и снова проявляющийся, с каждым разом становясь слабее и слабее. Правда иногда, словно молния среди нависших туч, высверкивало воспоминание о тайных встречах с Иваном, и в эти мгновения желание любви пронизывало всё тело.

Она вдруг остро ощутила своё одиночество и кивнула ещё раз.

– Вот и славно! – Похоже, что Василий искренне обрадовался. – А для начала я попрошу Семёна отпустить вас на недельку, и вы приедете с сыном ко мне в Харбин. Даже можем вместе поехать. Я вам город покажу. Он стал большим, нарядным, торговым…

– Я согласна, – твёрдо сказала Цзинь. – Только не говорите про меня Саяпину.

– А я и не думал говорить, – слегка удивившись, ответил Василий.

5

Сведения Цзинь о Сяосуне немного устарели: брат был уже не цзыцзяньу в банде Бэй Вэйшенга, а бань даньцзя ды, заместитель главаря. Свой пост он заслужил главным образом беспощадностью к иностранцам, особенно к русским, но, надо отдать справедливость, только к мужчинам: стариков, женщин и детей сам не трогал и подчинённым запрещал чинить насилие. Не испытывал жалости к богатеям и китайским чиновникам, однако не трогал японцев, так как считал их естественными врагами русских. Он и предположить не мог, что по прошествии нескольких лет это сослужит ему неоценимую службу.

Место «мастера письма» в банде было уважаемым, поскольку грамотных среди хунхузов раз-два и обчёлся, а писать и считать приходилось достаточно много, особенно после подавления «боксёрского» восстания. Многие банды значительно выросли за счёт приёма «боксёров», дезертировавших солдат и даже офицеров китайской армии, безработных носильщиков, а бянь тао – «охотничьи угодья» хунхузов – заметно оскудели. Зато снова появились торговые караваны и заработали баоцзюйцзы – страховые компании по их охране. Хунхузы разделились: одни банды нападали на караваны, другие охраняли, и трудно было иногда сказать, что выгодней.

Банда Бэй Вейшенга усердно трудилась на обоих поприщах попеременно. Кстати, это была идея Сяосуна, и сюнди – братья по банде – были ею очень довольны, поэтому охотно избрали «мастера письма» заместителем паотоу. Бэй, конечно, не обрадовался, что восемнадцатилетний мальчишка стал вторым человеком в банде, но возражать не стал: его самого не избирали, он получил свой пост по указанию дацзя ды, главы «большой банды».

Какое-то время Сяосун совмещал две должности, так как найти себе замену по первой оказалось непросто. Никто из членов их банды не умел писать иероглифы, даже самые простые, а «мастеру письма» полагалось знать не меньше тысячи, хотя, по правде говоря, для деревенской переписки хватало и половины.

Помог Сяосуну случай, можно сказать, невероятный для такой глуши, как север провинции Хэйлунцзян. Банда Бэй Вэйшенга охраняла торговый караван с чаем, и караван остановился на отдых в городке Бутха. Сяосун в таких случаях обычно захаживал на местный базар-шичан, нравилось ему наблюдать за шумными торговцами, попивая в дымной забегаловке из крохотной стопочки гаоляновую водку или из кружки пенную брагу. Нередко во время посиделок он вылавливал из подслушанных разговоров полезную для банды информацию, после чего его сюнди совершали весьма успешный налёт на местного богатея или чиновника.

В этот раз он обратил внимание на мальчишку лет шестнадцати, сидящего в стороне от торговых рядов за небольшим столиком, на котором лежали две стопки бумаги – одна белая, рисовая, другая жёлтая, тростниковая – и стояли письменные принадлежности – бутылочка с тушью или чернилами и бумажный стаканчик с кистями. Мальчишка явно умел писать иероглифы и занимался составлением писем для желающих. Разумеется, за плату.

Сяосун неплохо знал и любил каллиграфию, что и выдвинуло его из рядовых хунхузов. Знанием этим он обязан был отцу, а тот – своему, даже не отцу, а деду, который в юности брал уроки у Хуан Шэня, художника, поэта и мастера каллиграфии, одного из знаменитой группы «Восемь чудаков из Янчжоу». Уличные писцы не были редкостью даже в столь глухой провинции, какой считался Хэйлунцзян, но чтобы стать им в таком юном возрасте, это казалось совершенно необычным. Впрочем, желающих написать письмо это не смущало: мальчишка не скучал и на чашку риса, а то и кусок мяса зарабатывал без особых усилий.

Конечно же, Сяосун не мог не подойти, чтобы проверить способности юнца. Он и подошёл. Писец поднял голову, коническая шапка соскользнула на затылок, и Сяосун остолбенел: из-под шапки на чистый гладкий лоб выпала седая прядь. Что же испытал, что должен был пережить этот мальчик, если стал подобен старику? Ведь, судя по лицу, он младше Сяосуна лет на пять, не больше! Глаза их встретились, и всё им пережитое Сяосун увидел не только в седине, но и во взгляде писца. В бездонно-чёрных, полных тоски и боли глазах.

– Что угодно господину? – встал и согнулся в поклоне писец.

Сяосун, не отвечая, потрогал бумагу – проверил на качество, вынул и осмотрел кисти – как он и предполагал, из шерсти зайца, самые дешёвые, но сделаны на удивление тонко.

– Кто делал?

– Я сам.

– Обманывать нехорошо. – В голосе Сяосуна прозвучала угроза.

– Правду говорю, господин.

– Ещё скажешь, что и зайца сам поймал.

– Шкурку зайца я получил в уплату за письмо.

– Ладно. Напиши мне: «Хао жэнь бу цзо бин»[2].

Писец выхватил из руки Сяосуна свои кисти, сел за столик, и на листе белой бумаги легко и красиво появились иероглифы: 好人不会当兵

Сяосун даже присвистнул от восхищения.

– Кто тебя учил, парень?

– Мой отец, мастер каллиграфии.

– А где он? Я могу с ним встретиться?

Сяосун никогда не видел, чтобы так стремительно мрачнело только что светившееся жизнью лицо человека: камень угрюмости упал на него и превратил в серую, мертвенную лепёшку. Сяосуну вдруг представился берег реки, полный измученных безоружных людей – мужчин и женщин, стариков и детей, – которых другие люди, вооружённые, гонят в воду, бьют палками, рубят топорами на длинных ручках, стреляют из ружей… Крики… стоны… плач и вой… И ещё, совсем уж неожиданно, он увидел отца, Цзинь и себя уже по грудь в воде…

Он закрыл глаза и пошатнулся.

– Я вспомнил вас, – хрипло сказал писец. – Вы там были… трое…

Сяосун открыл глаза и осмотрелся. Вокруг был всё тот же шичан, полный крикливого народу, никто не обращал на них внимания.

– Как твоё имя? – спросил он, едва ворочая языком: во рту всё пересохло.

– Дэ Чаншунь.

– Пойдём со мной, Чаншунь. У тебя будет возможность отомстить. За отца и за всё остальное.

6

В ночь на 27 января Павел Иванович Мищенко проснулся от внезапно сжавшей сердце тревоги. Он полежал с закрытыми глазами, размеренно считая в уме большие числа, надеясь тем самым замедлить толчки в груди. Постепенно это удалось, и тогда он открыл глаза.

Для начала покосился направо. Марьяна почти полностью раскрылась, ей даже в январе было жарко, и вообще она всегда спала обнажённая. Говорила, что все её прелести в его распоряжении, и это возбуждало его необычайно. Вот и сейчас он ощутил, что удары сердца стали отдаваться гораздо ниже пояса, но постарался об этом не думать. Вглядывался в сумеречную кисею, висевшую в спальне, и пытался понять, что же могло его так встревожить.

Окна выходили на запад, закрыты были лишь наполовину занавесками-задергушками, поверх которых в комнату бесцеремонно, как хозяйка борделя, огромным глазом заглядывала луна.

Павел Иванович раздражённо мотнул головой: какого чёрта в мысли закрался бордель? Какой глаз? Если на что-то и похожа эта чёртова луна, так скорее на раскалённую бомбу, летящую прямо в тебя.

Бомба!.. Генерала как подбросило: ну, конечно, бомба!! Луна – бомба! А бомба – значит, война! С кем? Конечно, с японцами!

Он схватился за форменные брюки, висевшие на спинке стула, торопливо стал натягивать их, попутно радуясь, что успели ввести удобные галифе, и ругая себя за лезущие в голову мелочи. Но, лишь надев сапоги и притопнув для надёжности, вдруг подумал: а с чего это мысли про войну, причём рядом с любимой женщиной? Никакого же сигнала не поступило, ни телеграммы, ни телефонного звонка. Откуда такая острота предчувствия?

Не надевая френча, он присел к столу, стараясь обдумать ситуацию. Что война с японцами неизбежна, об этом не говорил только крайне ленивый тыловик, а таковых в русских войсках, расквартированных в Маньчжурии после «боксёрского» восстания, не водилось. По крайней мере Павел Иванович, командуя поочерёдно конными частями Южно-Маньчжурского отряда и сводной казачьей бригадой, с ними не сталкивался.

Теперь под его началом находилась отдельная Забайкальская казачья бригада, и он отчётливо понимал, что в случае высадки японцев на материк – без этого, само собой, война не начнётся, и целью высадки, скорее всего, будет захват Ляодунского полуострова с Порт-Артуром и Дальним… Так вот, в случае десанта его бригада как наиболее мобильная часть будет брошена на перехват и блокирование японцев. А это значит: должна быть готовность номер один в любой момент. И готовность эту следует проверять и проверять. Причём немедленно!

Наверно, это его и встревожило, решил Павел Иванович и начал успокаиваться, потому что был уверен в своих подчинённых даже больше, чем в самом себе. Порядок в бригаде царил образцовый, на это все сторонние обращали внимание, и если спрашивали казаков, откуда они такие взялись, те с гордостью отвечали: «Мы – мищенковские!» Павел Иванович, конечно, знал об этом, но нисколько не возносился, наоборот, только туже затягивал подпруги, устраивая неожиданные проверки и учения. Он был ярым сторонником суворовского кредо «Тяжело в учении – легко в бою».

Глубоко вздохнула и заворочалась в постели Марьяна. Генерал оглянулся. Она была так ярко освещена луной, что, казалось, светилась сама. Он в бессчётный раз испытал потрясение оттого, что такая красивая, сильная и решительная женщина любит его, самого обыкновенного солдата, пусть и с генеральскими погонами, пусть даже в какой-то мере знаменитого, и любит-то без всякой надежды на будущее, поскольку он женат, обвенчан и потому развестись не может. А она говорит, что для неё важно другое: любит ли он её, что он – её герой.

Да, говорит… Но кто знает, сколько она с ним пробудет? И дело не в возрасте. Женщины всегда любят мужчин постарше, и 24 года разницы ничего не значат, когда есть чувства и есть силы для их, так сказать, выражения и подтверждения. На этой мысли Павел Иванович зажмурился и покрутил головой: вспомнились сумасшедшие ночи, перед внутренним взором замелькали картины одна другой ярче и завлекательней, сложились в вихрь, из которого вдруг вынырнула хитрая мордочка проказливой мыслишки: а не плюнуть ли сейчас на разные внеплановые проверки? В бригаде, конечно же, всё в порядке, а здесь – Марьяна, каждый миг с которой переполнен восторгом, но любой из них может оказаться последним. Что поделаешь, война…

Война!! Чёрррт!!! Как же он забыл…

И тут в соседней комнате зазвонил телефон. Причём зазвонил так, что генерал сразу понял: не к добру.

– Ваше превосходительство! – заорала трубка голосом дежурного по штабу. – Звонок из Порт-Артура! Японцы атаковали нашу эскадру! Война!

Мищенко сразу же успокоился: значит, всё-таки война, а это дело ему хорошо знакомо. Как говорят французы, a la ger com a la ger[3].

– Приказ! – продолжала орать трубка. – В Корее должна высадиться Первая армия генерала Куроки. Задача бригады: найти место высадки и выяснить их планы!

– Принято, – сказал Павел Иванович. – И перестаньте орать, капитан. Объявляйте тревогу. Штабу собраться к четырём утра.

– Принято, – отозвался капитан. – Штабу собраться к четырём.

Мищенко повесил трубку, надел походный френч, оглянулся ещё раз на Марьяну, а подумал о семье, которую оставил на родине, в Дагестане. Жена не захотела ехать с ним в эту дикую Маньчжурию, и вот он уже шестой год то ли женат, то ли холостяк. Даже в отпуске ни разу не был, и если бы не встреча с Марьяной, кто знает, куда бы завело мужское одиночество. Сослуживцы поначалу на неё косились: откуда, мол, взялась такая Орлеанская дева, но, видя её бесстрашие в боях, милосердие к раненым, дружелюбие в обществе, привыкли и, похоже, даже полюбили. Но уж позавидовали – точно, к гадалке не ходи.

А семья… жена… Жена, конечно, понимает, что военному мужчине в полном расцвете сил женщина нужна непременно, и смиряется. Знает: если не убьют, то вернётся муж обязательно, брачный венец так вот просто не снимешь. А многие и сами в разлуке время не теряют. Оно и понятно: женщине для здоровья мужчина столь же необходим, а может, даже больше, она должна быть уверена, что всегда привлекательна. И с этим не поспоришь.


На совещании штаба бригады по предложению подполковника Деникина было решено форсировать пограничную реку Ялуцзян и пройтись вдоль побережья Корейского залива до Пхеньяна. Высадка армии – дело не одного дня, где-нибудь десант обнаружится, а там уже решать по ситуации.

– Пойдём без обоза, – сказал Мищенко. Он вообще был противником обозов в летучих отрядах. – Основной состав: двадцать сотен, две конных батареи, пулемётная команда и походный лазарет. Две сотни обеспечивают снабжение.

29 января Забайкальская казачья бригада смяла пограничные кордоны на реке Ялу и вошла на территорию Кореи. Впереди был глубокий разведывательный рейд: более ста километров почти без стычек с корейцами вплоть до города Пхеньяна, в окрестностях которого завязался бой с японцами, разгром их авангарда, взятие трофеев и языков и почти непрерывные арьергардные бои при возвращении в Маньчжурию.

Марьяна была зачислена вольноопределяющейся в походный лазарет. Весь поход она провела в седле: белая борчатка[4] перехвачена портупеей, с левой стороны – шашка, с правой – сумка сестры милосердия с красным крестом, за спиной – кавалерийский карабин. Волчья шапка с хвостом – подарок отца на пятнадцатилетие – надёжно скрывала смоляные кудри, так что со стороны Марьяна выглядела совсем юнцом.

Выглядела – да, но на деле показала себя не лазаретной скромницей, а боевым товарищем, и шашку с карабином носила не для бравады или красоты. Тринадцать раненых казаков вынесла на себе из боёв, почти каждый раз отстреливаясь от наседавших японцев, причём била из винтовки без промаха, наповал, что всегда останавливало противника. Без неё не обходилась ни одна атака лавой, а сколько при этом она зарубила убегавших солдат, не считала. Она вообще не считала убитых ею, вот спасённых – да, помнила каждого и молилась за их выздоровление. Казаки о ней говорили с восторгом, пожалуй, не меньшим, чем о своём прославленном генерале.

Каждый раз после атаки Марьяна получала выговор от командира: не дело сестры милосердия соваться в самое пекло и размахивать шашкой. Каждый раз обещала беречься и не сдерживала обещание.

– Марьяна Григорьевна, – бушевал генерал в присутствии офицеров, – вы у меня дождётесь, что отчислю и отправлю домой печь пироги и капусту заквашивать.

Она стояла, покаянно понурив голову, чтобы никто не заметил озорного блеска глаз, перебирала в руках волчью шапку и думала, как потом, один на один, Павел Иванович будет извиняться за свою резкость. Она ведь знала, что за этими выговорами скрывается обыкновенная боязнь потерять её, и была ему благодарна за эту боязнь, на ближайшем же отдыхе выражая свою благодарность со всей страстью, на какую была способна. А способностей у неё было столько, что Павел Иванович, познавая их, каждый раз возносил Господу две молитвы: одну – за то, что удостоился подобной страсти, другую – за то, что остался при этом жив-здоров. Но была и третья: за то, что Марьяна вообще появилась в его жизни. С того первого поцелуя, нет, даже раньше – с той минуты, как она потребовала оружие и взяла в руки винтовку, у генерала Мищенко не случилось ни одного военного проигрыша. «Моя берегиня», так мысленно называл он Марьяну.

После разведывательного рейда командование убедилось в его эффективности, и кто-то вспомнил, какой успех был у летучего отряда генерала Ренненкампфа в Китайском походе 1900 года.

– Помню, помню, – оживился главнокомандующий Маньчжурской армией Куропаткин. – Дело хорошее, стоящее дело! Отряд создадим, а кого во главе поставим? Ренненкампф ранен, в седле сидеть не сможет.

– Так Мищенко и поставить. Он и группу соберёт.

– Отлично!

Мищенко дали карт-бланш по набору отряда, и он создал конную группу из кавалерийских частей трёх русских армий в количестве 75 сотен казаков, добавив туда дивизион конных разведчиков барона Маннергейма, две сотни пограничной стражи, полуэскадрон сапёров, три батареи и пулемётную команду. Группа, как говорится, не знала ни сна, ни отдыха: она появлялась в самых неожиданных для японцев местах и не знала поражений. Солдаты всех русских армий говорили о ней с восторгом, называя её «Восточной конницей». И не только солдаты. Лишь за август 1904 года Павел Иванович был пожалован в генерал-адъютанты, то есть включён в свиту Его Императорского Величества, получил орден Св. Станислава и украшенное бриллиантами Георгиевское оружие «За храбрость». Не обходили наградами и его подчинённых.

Но 20 декабря 1904 года командующий обороной Порт-Артура генерал Стессель неожиданно сдал крепость, и это резко обострило положение русских войск. Петербург требовал от главнокомандующего всеми русскими силами в Маньчжурии генерала Куропаткина активных боевых действий и победоносных сражений. Штаб верховного не нашёл ничего лучшего, как повторить глубокий рейд конницы по тылам японской армии, и взоры генералов вновь обратились к Мищенко. Снова была сформирована мобильная группа в составе двух казачьих дивизий, Урало-Забайкальской и 4-й Донской, конной бригады, драгунского полка и других подразделений – всего около 7000 бойцов: 72 с половиной сотни, четыре «охотничьи команды», 22 орудия (1-я и 2-я Забайкальские казачьи батареи) и 4 вьючных пулемета.

Группа собиралась под знаком особой секретности, но, как вскоре стало ясно, в главном штабе Маньчжурской армии, куда стекались сведения о формировании отряда и маршруте движения, засели шпионы. Как выяснилось позже, каждый шаг Мищенко становился известен японскому командованию.

Павел Иванович со своими штабистами разработал план разрушения железной дороги от Ляояна до Дальнего, но главной целью ставилось взятие порта Инкоу, через который шло снабжение японской армии. Мищенко рассчитывал на высокую мобильность отряда, даже объявил, что придётся оставлять раненых и убитых, поэтому участие в походе должно быть добровольным. Марьяне генерал в зачислении отказал, но получил в ответ такой взрыв негодования, что невольно стушевался. Все его увещевания успеха не имели.

– Пойми ты, ради бога, – говорил он, пытаясь обнять подругу, но она уворачивалась от примирительной ласки, – там всюду будет смерть, и я не хочу тебя подвергать…

– Оставь объяснения при себе, – отвечала она, ускользая от очередной попытки объятия. – Разлюбил, надоела – так и скажи. Я не из института благородных девиц, переживу.

– Я не смогу нормально командовать, зная, что ты в опасности.

– В корейском походе командовал – и ничего! Почему тут запаниковал?

– Предчувствие, что потеряю тебя…

– Милый, – она вдруг успокоилась и ласково провела пальцами по седеющим усам, он поцеловал пальцы, – мы в любой день и час можем потерять друг друга. Мы же к этому готовы. Или нет? Я – готова. Поэтому предлагаю уговор. Ты заявил, что о раненых и заболевших заботиться будет некому и некогда, так?

– Так, – кивнул он, подозрительно глядя на её минуту назад почти свирепое, а сейчас повеселевшее лицо.

– Ты берёшь меня в рейд как сестру милосердия, и с первой же группой раненых, которые не смогут продолжать поход, я остаюсь, чтобы позаботиться о них. Ну как, хорошо я придумала?

– А с чего ты взяла, что, оставшись с ранеными, ты будешь в меньшей опасности?

– А кто сказал, что в меньшей? Какая уж выпадет. Но раненые не будут брошены. Не по-русски это – бросать своих.

– Они знают, на что идут. Это их решение.

– Всё равно они будут надеяться, что их спасут. А я постараюсь.

– Ладно. Уговорила, – сдался суровый командир и получил благодарный поцелуй в губы.

7

Рейд на Инкоу не мог дать предполагаемых результатов. Весь путь отряда от деревни Сыфонтай до конечной цели вдоль реки Ляохэ проходил под наблюдением китайских агентов: казачья разведка видела их сигнальные огни, кого-то смогла изловить, но секретность похода была полностью утрачена. Японцы встретили казаков плотным ружейным и пулемётным огнём из окопов, опоясавших город со стороны железной дороги.

– Хорошо подготовились, – сказал начальник штаба группы полковник Баратов. – Похоже, их предупредили ещё до начала рейда.

– Не думаю, – возразил его заместитель подполковник Деникин. – Во-первых, о нашем рейде не говорил только ленивый – на улице, на базаре, в кофейне. Во-вторых, мы с таким шумом проломили линию фронта, что никакого специального предупреждения не надо.

– А эта система траншей, ложементов? Их же надо было вырыть!

– Согнали китайцев, да и сами японцы трудолюбивы. За два-три дня вырыли. Заметьте: только для пехоты. Артиллерийских капониров нет! Даже самых простых!

– Остыньте, господа, – остановил Мищенко спор двух самых опытных офицеров своего штаба. – Вы оба, каждый по-своему, правы. Я не сомневаюсь, Николай Николаевич, что возле главнокомандующего крутятся шпионы, если не напрямую японские, то уж английские – это точно! Недаром англичане почти десять лет обучали и перевооружали армию Японии. Они давно мечтают оторвать у нас Дальний Восток, ещё со времён графа Муравьёва-Амурского. Но и Антон Иванович прав на все сто: фронт мы прорвали не втихомолку. В первом же бою потеряли довольно многих.

Павел Иванович горестно вздохнул и подкрутил ус. Офицеры переглянулись: знали, что генерал имеет в виду не только убитых и раненых, оставленных на станции Яньтай. Он выполнил обещание, данное Марьяне, вернее, она потребовала его выполнить и осталась с ранеными – их было двое – практически на занятой японцами территории. Их спрятали в бывшей сторожке охраны КВЖД. Оставили продукты, воду, четыре карабина с запасом патронов – на случай, если придётся отбиваться. Хотя, конечно, все понимали, что винтовки не спасут, но позволят продать свою жизнь подороже.

С тяжёлым сердцем расставался генерал с любимой. Он не верил в предчувствия, однако перед выходом в рейд увидел во сне белую стену, покрытую надписями на разных языках, одна из них вдруг выделилась яркостью, и он прочитал: «Когда к кому-то привяжешься, всегда есть риск, что потом будешь плакать». Он заплакал не «потом», а тут же, во сне, потому что сразу поверил: это сказано про него и Марьяну.

И вот теперь, на подступах к Инкоу, он ещё раз убедился: нет рядом Марьяны – нет успеха. Ну, то есть кое-какие успехи имеются: уничтожены несколько сотен японцев, взорваны пути подвоза подкреплений, разрушена связь, пущены под откос два военных эшелона, но окончательной победы нет. Приходится отходить, чтобы избежать окружения, иначе счёт погибших пойдёт на тысячи, а гибель людей сведёт к нулю всё достигнутое.

Перед уходом генерал приказал расстрелять Инкоу изо всех орудий. Город горел несколько дней. Японская армия, лишённая своевременного подвоза резервов и снаряжения, в результате могла быть наголову разбита, однако генерал Куропаткин не решился на наступление. По собственному ли безволию, под давлением ли влиятельных врагов России, которым не мог отказать, неважно, по какой причине, но Россия упустила шанс победить. Не только в этом случае, но, возможно, и во всей войне.

Тем не менее поход на Инкоу сочли успешным, хотя Павел Иванович до конца жизни терзался, что в рейде сложили головы более четырёх сотен казаков. Группа всё-таки была окружена возле какой-то деревни с трудно произносимым названием, и не будь командир военным гением, лежать бы им всем по берегам реки Ляохэ.

Об этом походе и битве у Ляохэ казаки сложили песню:

За рекой Ляохэ загорались огни,

Грозно пушки в ночи грохотали.

Сотни храбрых орлов из казачьих полков

На Инкоу в набег поскакали.

Печальная песня, и поют её со слезой над стаканом водки.

И бесстрашно отряд поскакал на врага,

На кровавую страшную битву.

И урядник из рук пику выпустил вдруг —

Удалецкое сердце пробито.

И пронзительным надрывом звучит последний куплет:

За рекой Ляохэ угасали огни:

Там Инкоу в ночи догорало.

Из набега отряд возвратился назад,

Только в нём казаков было мало.

Мищенко нашёл выход и вывел бо́льшую часть группы в расположение русских войск. Правда, сам получил пулю в бедро, но не она мучила его – душою страдал он от того, что не выполнил данное Марьяне обещание вернуться за ней в Яньтай. Павел Иванович не мог знать, что, даже вернувшись в Яньтай, он не нашёл бы там ни Марьяну, ни раненых.

Сторожка Охранной стражи находилась в стороне от станции и была надёжно укрыта кустами жимолости. Она осталась с времён строительства Южной ветки и как-то смогла уцелеть даже в огне боёв с «боксёрами». После подавления восстания и восстановления всего порушенного ихэтуанями отделение охраны обосновалось в особнячке на границе станции, и сторожка оказалась не у дел. Про неё как-то позабыли.

Раненых казаков, Соломина и Устюжанина, принесли в сторожку в темноте, остерегаясь лишних глаз. На станции было пусто: служащие ушли с отступившими русскими войсками, китайский вспомогательный персонал разбежался, а японцев выбила группа Мищенко.

Казалось бы, чего опасаться, однако Павел Иванович принял все меры предосторожности. Он хотел оставить с Марьяной ещё одного казака, но она резко воспротивилась:

– В рейде каждый человек на счету, а нас тут и так трое. Винтовки-то они держать смогут – не стрелять, так хотя бы перезаряжать. А со стрельбой я управлюсь. Вы, главное, не забудьте за нами вернуться.

– Мы вернёмся, – твёрдо сказал Павел Иванович. – Обещаю.

Мог бы и не обещать: Марьяна и так знала, что он разнесёт всё в пух и прах, чтобы снова быть с ней. Он был её рыцарем, но не защитником, нет. Она была с ним на равных, потому и ушла от Семёна к нему. Три года жизни с Ваграновым показали, что Семён – прекрасный человек во всех отношениях, добрый, заботливый, любящий, но Марьяна постоянно чувствовала своё волевое превосходство над ним, это угнетало Семёна, но её – ещё больше. А с Павлом она свободна, и это для неё является главным.

Два дня и две ночи прошли спокойно. Японцы на станцию вернулись, но к сторожке никто не приближался. Раненые шли на поправку, уже могли дежурить поочерёдно, давая Марьяне передохнуть, и она наконец-то отоспалась. Беспокоило полное отсутствие сведений о происходящем за пределами сторожки, но тут уж, как говорится, ничего не попишешь.

Марьяна во время своего дежурства наблюдала в бинокль за тем, что делается на станции, – это в одну сторону, и что на реке – в другую. Условия для наблюдений сильно различались: если со стороны станции сторожка была неплохо укрыта разросшимся кустарником, то с реки она просматривалась полностью. Река – приток Ляохэ – была достаточно полноводна, чтобы пропускать маломерные суда, даже небольшие пароходы. В этом Марьяна убедилась уже на третий день, когда мимо пробежал паровой катер с военной командой на борту, что не на шутку её встревожило. И не напрасно.

Раненые уже встали на ноги и начали выходить по нужде. Отхожее место имелось и в сторожке, но казаки не хотели лишний раз смущать молодую женщину и продирались сквозь кусты куда подальше. Вот и напродирались.

Марьяна услышала выстрел и рванулась было к дверям, но Гаврила Устюжанин заступил ей дорогу.

– Бери винтарь, – хрипло сказал он. – Ерошка обосрался. Продадим себя подороже.

Марьяна осторожно выглянула в окно, выходящее на реку. Так и есть! К берегу подходил военный катер, его борта ощетинились ружьями со штыками. На мостике стоял молодой офицер с биноклем.

Что-то заскреблось в наружную дверь. Она приоткрылась, и в щель вполз Ерофей Соломин. Голова его была в крови, живот – в грязи.

Устюжанин за шкирку втащил его внутрь. Первый вопрос был:

– Стрелять сможешь?

– А куды ж я денусь? – неожиданно хохотнул Ерофей. – Поцалуев не дождутся.

– Куда тебя ранили? – спросила Марьяна, клацая затвором карабина и раскладывая поудобней боеприпас.

– Да так, царапнули по башке. Стрелок, видать, так себе. Я же весь на виду сидел. Гляжу: с подберега катер выползает, на малом ходу. Токо успел штаны подтянуть, меня и шваркнуло. Ажно отбросило. Вот и пополз по-пластунски. Они меня больше и не видали.

– Сейчас пристанут – разглядят, – хмыкнул Гаврила.

Он уже сидел у раскрытого окна с винтовкой наизготовку. Стол пододвинул поближе, патроны разложил.

– Не пристанут, – осклабился Ерофей. – Вода ночью спа́ла, а там крути€к открылся, и глина в ём мокра́, склизка́…

– А чё ты лыбишься-то, чё лыбишься? Тут не пристанут, так другое место найдут и от станции прищучат. Бежать-то некуда. Да и не с нашими ногами шкандылять. Готовься, Ероха, к последнему бою. Надевай чистое…

Гаврила не успел договорить. Послышалась гортанная команда, и залп десятка (а может, и больше) ружей разнёс в щепки дверь сторожки. Марьяна едва успела отпрыгнуть в угол и затаиться, присев на корточки. Ерофей лежал как раз напротив двери, и приподнимись он чуть выше, уже истекал бы кровью. Гаврила был в стороне, его не зацепило.

– Сходню бросают, – негромко молвил он, осторожно глянув из-за косяка окна. – Командуй, Марьяна.

– А чего мне вами командовать? Заряжайте для меня винтари, а я постараюсь не мазать.

Этот бой был, наверное, самым коротким. По крайней мере, в Русско-японской войне. И, конечно же, не остался в анналах истории. Но так случается очень часто, практически чуть ли не всегда.

Едва первый солдат ступил на сходни, переброшенные на берег с борта катера, как щёлкнул выстрел, и сходни опустели. Марьяна прицелилась в офицера на мостике, но тот, словно учуяв угрозу, сбежал по трапу на палубу, да так резво, что девушка не успела поймать его на мушку. А он уже раздавал команды.

Прозвучала длинная тирада по-японски, после которой на мостки выскочили один за другим сначала двое, потом ещё пара, и ещё…

Раненый в плечо Ерофей не успевал перезаряжать однозарядные карабины, а Гаврила сам стрелял, поэтому больше семи человек отправить в реку им не удалось. Солдаты ворвались в сторожку, в одно мгновение закололи штыками беспомощных казаков и обратились было к Марьяне, однако резкий командирский голос остановил их, хотя штыки в форме длинного ножа остались направленными в её грудь и живот.

Молодой офицер подошёл, раздвинул руками солдат и уставился чёрными глазами на девушку. Наверное, целую минуту разглядывал красивое лицо, запятнанное пороховой гарью, потом улыбнулся и что-то сказал солдатам.

Двое передали свои ружья стоящим рядом, подхватили Марьяну под руки и вынесли из сторожки. На сходнях она попыталась вырваться, но солдаты были сильней, сжали её, как в тисках, и спустили в трюм катера. Люк сверху захлопнулся, и она оказалась в кромешной темноте.

8

Вода была с противным болотным привкусом. Очередная лужа на вершине сопки! Иван с трудом сделал глоток, второй не стал, набрал в рот, прополоскал и выплюнул. Оглянулся на Ильку, который чуть позади присел на корточки и ждал, что скажет урядник Саяпин.

Два года их Первый Амурский казачий полк базировался в городке Нингута, за тридевять земель от Благовещенска, а когда, наконец, перевели обратно, в родные края, началась эта треклятая – потому что давно ожидалась и обсуждалась, почитай, в каждом семействе – война с японцами.

18 февраля на Соборной площади городской голова зачитал царский манифест о войне, а военный губернатор объявил военное положение. Амурское войско после вторжения японцев в Маньчжурию почти в полном составе убыло на фронт, в городе оставили полсотни первогодков, молодых, совсем необстрелянных, а главным над ними назначили Ивана, получившего чин урядника. Он упирался, рвался вслед за «стариками», тем более что очень уж соскучился по отцу, который служил в Охранной страже КВЖД и редко бывал дома. Дело дошло даже до наказного атамана, военного губернатора Путяты (прежний, Константин Николаевич Грибский, за «утопление» китайцев попал под следствие и покинул Благовещенск), тот долго разговаривать не стал, пригрозил судом за неповиновение, и Иван смирился, только вытребовал себе в помощники Ильку Паршина в звании младшего урядника.

Полтора месяца прошли спокойно. Иван и Илька проводили учения молодых, а по вечерам Иван возился с маленьким Кузей, помогая счастливой Настёне кормить и купать малыша, укладывать его спать под колыбельную. Они её часто пели вдвоём, качая зыбку, которую, как всегда, дед Кузьма сделал своими руками.

Иван никогда не думал, какое это блаженство – быть отцом, бережно прижимать к груди доверчивое крошечное существо, зная, что оно плоть от плоти твоей, перебирать малюсенькие пальчики, норовящие ухватиться за твои, большие, и ласково щекотать розовые пяточки, еле сдерживаясь (а можно было и не сдерживаться), чтобы не поцеловать. Зато потом, в полумраке комнаты, на широченной постели – вот где раздолье поцелуям и прочим нежностям! – Иван в полной мере познал, какая же Настя жаркая и сладкая, до какого сумасшествия может казака довести!

Перед его глазами промелькнули такие яркие картины их полюбовной жизни с Настёной, что он сжал зубы и зажмурился.

– Траванулся ли чё ли? – тревожно спросил Илька, заглядывая во вспыхнувшее лицо друга-командира. – Вода тухлая? Так ить и так видно, чего и пить было?

– Да нее, не тухлая, – покачал Иван головой, возвращаясь к реальности. – Кака-то никакая… мёртвая…

– Чё питьто будем? Фляги пусты…

– А то озеро, где пушки и пулемёт утопили, оно ж где-то колоблизу было…

– А и верно! – Илька огляделся. – Поищем. Заодно пулемёт достанем, он ой как сгодится!

Уже неделю отряд Ивана в количестве тридцати человек гонялся за бандой хунхузов. И ладно бы на своей стороне, так нет, с китайской пришла депутация к губернатору: помогите, мол, от хунхузов житья не стало. Губернатор удивился такой просьбе-жалобе, но приказал собрать отряд и показать бандитам, кто в Маньчжурии хозяин. Вот и пришлось Ивану с Илькой отправляться на ту сторону.

Молодыето рады размяться, но что у них дома творилось, Иван знал по себе: мать заплакала, дед посмурнел, а бабушка Таня по-настоящему взвыла, потому как мужа в таком же походе потеряла и уж внука-то терять не хотела. А о Насте и сказать нечего: на глазах почернела, замкнулась и до самого отбытия не произнесла ни слова. Ивану до ужаса было её жаль, но что делать – приказ есть приказ. Даже Кузя, обычно такой гаврик боломошный, и тот примолк и всё к тяте тянулся. А тятя и сам бы с рук его не спускал вместе с мамкой молодой.

С бандой всё оказалось как-то необычно. Во-первых, никогда китайцы не обращались к русским за помощью против хунхузов. Скорее, наоборот: помогали им, прятали, если нужно, и практически не сопротивлялись. Во-вторых, о банде сначала появлялось множество слухов: убийства, грабежи и много чего ещё. Об этой прежде ничего не слыхивали, но, только она объявилась, китайцы ринулись просить о помощи. Почему – непонятно. Чем так напугала?

А может, дело в чём-то другом? Сама она не походила на другие банды: числом оказалась малая, конная, увёртливая. Всё время была на шаг впереди; не вступая в столкновение, уходила в горы, завлекая казачий отряд в переплетение логов, распадков, лощин, где, видимо, знала все тропки, все ходы-выходы. Вымотались люди, вымотались кони, на исходе была провизия, и вот закончилась вода. А банда оставалась неуловима.

…Илька нашёл озеро, в котором четыре года назад утопили пушки, пулемёт и всё лишнее снаряжение, собранное после разгрома хунхузов и «боксёров». Пушки им были не нужны, а пулемёт достали. Правда, патронов к нему нашлось маловато, но тут уж что Бог пожаловал.

Вода в озере, к счастью, была вполне пригодна для питья и варева, и походные фляги снова наполнились по самое горлышко.

Тут же, у озера, остановились на привал. Поставили три больших палатки, развели костры, заварили кондёр, этакую пшённую кашу с салом и луком, чай затуран[5] заедали коршунами, сладкими треугольничками с молотой черёмухой, и пресными блюдниками. Заряженные карабины держали под рукой. По периметру засели караульные, расставленные Иваном и Илькой. Пригодился опыт, набранный в походе к Сунгари.

Лошадей тоже не обидели: расседлали, пустили, даже не стреножив, на траву. Казачьи коняшки сами знали, как себя вести: сходив на водопой, паслись, держась поблизости от палаток. На любой незнакомый звук поднимали головы, сторожко прядали ушами.

Всё было вроде бы нормально, однако Ивана не оставляло тревожное ощущение, что должно произойти что-то очень неприятное, даже опасное. Отец говаривал ему, что такое предчувствие обычно проявляется у опытного командира, болеющего за сохранение вверенных ему людей, и, как правило, оно не обманывает. Иван о подчинённых заботился, но не считал себя достаточно опытным, и это лишь настораживало его ещё сильней.

Была уже глубокая ночь, бивуак спал, только караульные пересвистывались особым свистом – всё, мол, в порядке. Иван в одиночестве сидел у догорающего костра, глядя, как огоньки на углях играют в догоняшки. Он так увлёкся этим бесхитростным зрелищем, что не заметил, как по правую руку от него на чурбачке, на котором недавно сидел Илька Паршин, появилась незнакомая фигура в японском военном френче и шапке с козырьком, почти полностью закрывающим лицо.

– Нихао, – без каких-либо эмоций сказала фигура молодым ломающимся баском. – Здравствуй, Иван.

Иван вздрогнул, попытался заглянуть под козырёк, но ничего не разглядел. Однако отметил, что русские слова произносятся с китайским акцентом.

– Кто ты? – спросил почти машинально, сразу не осознав, что неизвестный появился в лагере незаметно для караульных.

– Не узнал! Богатым буду, – усмехнулся незнакомец. – А помню, называл братальником.

– Сяосун? – вздрогнул Иван. – Ты жив?

– Если сомневаешься, потрогай.

– А как же ты… – Иван огляделся, ища глазами караульных, но их не было видно и пересвиста не слышно.

– Спокойно, – без угрозы, но явно предупреждая, произнёс Сяосун. – Мы ведь не шумим.

– «Мы»? – Конечно, Сяосун здесь не один, у Ивана внутри что-то ухнуло: так вот за кем он гонялся, играл в кошки-мышки и проиграл! – Ты – хунхуз? Бандит?

– Тихо! – Сяосун зажал ему рот. – Мы не бандиты. Не будет шума – не будет лишних смертей.

– Лишних?! – Иван вывернул рот из-под его руки, но кричать не стал: понял, что бесполезно.

– Да, лишних. В твоём отряде три подонка, которые топили китайцев. Я их навсегда запомнил. И Чаншунь – тоже. Они убили его семью и должны умереть…

Откуда Сяосун про Чаншуня знает, поначалу проскочило мимо внимания Ивана, а про каких казаков говорит Сяосун, догадался сразу. Были такие в его отряде. Три парня держались кучкой, вели себя грубо, командира слушались плохо. Одним словом, варначьё. Что же это, выходит, все уловки банды – ни тебе грабежей, ни боевых схваток – были из-за них?

А Сяосун продолжал:

– …Остальных мы не тронем. Они тогда были глупыми мальчишками. Мои сюнди на русских не охотятся, только на военных.

– Так мы ж военные, – криво усмехнулся Иван. Он лихорадочно думал, как же всё-таки поднять казаков, но в лагере было тихо. – И за вами гоняемся. Бывает, убиваем.

– Бывает, – согласился Сяосун. – В честном бою. Но у нас с вами ни одного настоящего боя не было. Мы не хотели. Я же говорю про тех военных, которые убивают беззащитных – женщин, детей, стариков, как это случилось в Благовещенске. Таким пощады нет и не будет!

– Кто так решил?

– Мы решили: я и Чаншунь. Мы вылавливаем убийц.

На этот раз Иван обратил внимание:

– Ты знаешь Чаншуня?

– Он помнит не только тех, кто его убивал, но и тех, кто спасал.

Иван вдруг почувствовал облегчение: он поверил, что его товарищам ничто не угрожает. Ну, за исключением тех троих. Хотя… Их тоже можно пожалеть: как-никак, русские люди. Но в голове словно что-то взорвалось: пожалеть?! Русские?! Они любовь его убивали, эти русские люди!..

Сяосуну, видимо, передалось его возбуждение: он успокаивающе положил ладонь на колено Ивана, легонько похлопал. Стало немного легче.

– Ты скажи, как вы тогда спаслись?

– Тебе спасибо: плавать научил.

– Значит, Цзинь тоже жива? – сипло спросил Иван. Перехватило горло.

– И Цзинь, и отец. – Сяосун помолчал и как-то неохотно добавил: – И твой сын – тоже.

– Мой сын?! – едва не вскрикнул, но вовремя прикусил язык Иван.

Голос «братальника» резко охолодел:

– А разве не ты стал первым у сестры? И, похоже, единственным.

Наступило молчание. Иван пытался осознать услышанное. Ну, конечно, он был первым! И единственным… наверное… Скользким червяком извивнулась мыслишка: а вдруг её снасильничали при изгнании? Хотел спросить, но язык не повернулся: показалось кощунством подумать так о Цзинь!

– Сколько ему лет? – наконец выдавил он.

Сяосун понял его мысли, и это ясно отразилось в ледяном ответе:

– Он родился четырнадцатого марта, ровно через девять месяцев после твоего отъезда. Нас погнали убивать через шестнадцать дней. Как ты думаешь, мог у неё кто-нибудь появиться за это время? Изнасиловать хотел Пашка Черных, но я его убил.

Пашка?! Кореш закадычный! Ах, подонок! Ты его спасал, а он… вон, значит, как! Ну, вернётся в Благовещенск, посчитаемся.

– Не убил, – хмуро сказал Иван. – Только ранил.

– Значит, убью. Где он? В Благовещенске?

– Нет, уехал в Хабаровск. С Еленкой.

– С Еленкой?! – почти вскрикнул Сяосун. – Почему?!

– Поженились. Она его любит.

– Это плохо! Это очень плохо! Я не могу… – Сяосун сглотнул, – не смогу сделать ей больно!

«И я не смогу, – подумал Иван, – она ж моя любимая сестренка! А Сяосун, выходит, был в неё влюблён. Вот так живёшь бок о бок, лицом к лицу и ничего не замечаешь, только собой занят, только о себе думаешь… А тут – соседи… близкие люди…»

Повисло тягостное молчание.

– Как его назвали? – после длинной паузы спросил Иван.

– Сяопин. – Сяосун усмехнулся: – Почти Саяпин.

– Где они? – Иван схватил его за руку. – Я хочу их видеть!

– Зачем? Цзинь живёт с русским инженером. Ты только всё испортишь. У вас разные дороги. Я знаю, что ты женат, у тебя тоже сын. Вот и живи своей жизнью, не лезь в чужую.

В ночи внезапно ухнула выпь. Сяосун высвободил свою руку и встал.

– Мне пора. Не гоняйся за нами, мы уходим на юг. Далеко. Прощай!

– Ради Бога, скажи, где они?

– Нет! – отрезал Сяосун и исчез, словно растворился в ночной темноте.

Иван продолжал сидеть у потухшего костра, оглушённый известием о сыне. Мысли метались, путались, он понимал, что должен встать и проверить… Чего проверять, командир? Живы ли товарищи? Ежели те самые, о которых сказал Сяосун, так они тебе не товарищи! Или – что с караульными, почему не подняли тревогу? А может, ты вообще остался один?

В ушах звенел колокольчик: «Цзинннь!» – прерываемый глухими ударами сердца: «Сяо… пин… Сяо… пин… сын… сын…»

Сын!.. Он должен их найти!..

А как же Настя, Кузя?! Может, и верно, надо послушаться Сяосуна и не вмешиваться в чужую жизнь? Чужую? Почему – чужую?! Ведь это его Цзинь и его сын! Как теперь жить, не зная, где они, как они?!

Забыть? Это невозможно! Как забыть, если знаешь? А знание – это теперь на всю жизнь. На всю жизнь!

И вдруг ударило в голову: «А что, если это – месть?! Ну да, конечно же, месть. Месть Сяосуна ему, Ивану, за сестру, за отца и мать, за всех убитых тогда китайцев. Да, Ивана не было среди убийц, но он – русский, значит, отвечает за всех. Должен отвечать! И эта мысль – тоже на всю жизнь?»

…Утром отряд не досчитался троих. Они лежали рядом на берегу озера, головы были в воде.

– Спьяну ли чё ли? – спросил простодушный Илька.

Так и порешили: спьяну. Нарушили приказ в походе не пить, вот и поплатились. Хоронить повезли домой, в Благовещенск. Тем более что пора было возвращаться, все припасы подошли к концу.

А хунхузы исчезли, ушли в неизвестном направлении.

9

Есаул Саяпин перевёл дыхание и нажал кнопку электрического звонка возле двери, на которой красовалась медная начищенная табличка «Инженеръ Ваграновъ Василий Ивановичъ». Всё-таки очень тяжело приносить в семью убийственное известие, а именно с таким он пришёл в дом своего друга.

Они встретились накануне битвы под Мукденом. Группе Фёдора Саяпина числом в триста сабель, сформированной из казаков Амурского, Уссурийского и Забайкальского войск, была поставлена задача скрытно обойти правый фланг 5-й японской армии и ударить ей в тыл в момент наивысшей фазы сражения. Эту самую наивысшую фазу должен был определить командир группы. Для усиления эффекта казакам придавалась конная батарея в четыре скорострельных полевых пушки. Командиром батареи оказался капитан Василий Вагранов.

Конечно, оба обрадовались, обнялись, расцеловались, а вот посидеть почаёвничать не довелось. Резко изменилась боевая обстановка: японцы неожиданно провели массированный артиллерийский обстрел русских позиций, за которым последовала фронтальная атака пехоты. О скрытном обходе японского фланга уже не могло быть и речи.

Конные четвёрки вынесли ваграновские пушки на плоскую высотку, с которой открывался хороший и в ширину, и в глубину вид на цепи противника. Лучшей огневой позиции было не сыскать, только обустраивать её времени не оставалось: слишком быстро развивалась японская атака. Артиллеристы развернули орудия на прямую наводку и начали бить по левому крылу атакующих на всю его глубину. Двадцать шрапнельных снарядов за пару минут настильным веером способны остановить целый батальон. Что и произошло.

Первые же разрывы над головами, вопли и стоны раненых, брызжущая кровь внесли в ряды бегущих к русским окопам сумятицу. Движение вперёд резко замедлилось, многие остановились, а кто-то начал пятиться и даже поворачивать назад. Однако японские офицеры криками и палками быстро навели порядок и направили часть солдат против артиллеристов.

Короткими перебежками, несмотря на потери, те добрались до высотки, и вокруг пушек закипела рукопашная схватка. У артиллеристов были револьверы и тесаки, кто-то сумел ими воспользоваться, но в основном дрались по-русски – кулаками. Перевес, однако, был на стороне японцев, и уже было ясно, чем всё закончится, но тут наконец-то из-за берёзовой рощицы, невозмутимо шелестящей листвой в тылу батареи, вырвалась казачья лава, и картина схватки резко изменилась: японцы всей массой устремились обратно, к своим окопам, но мало кто до них добрался – большинство сложили головы под клинками казаков.

Фёдор Саяпин нашёл Василия среди трупов на огневой позиции. Тот умирал от штыковой раны в грудь. Фёдор вынес его на ровное место, подложил под голову свёрнутую шинель, склонил повинно голову:

– Прости, друг, не по своей воле опоздал.

Он не кривил душой. Конную группу задержал приказ командира дивизии, перебрасывающий казаков на другой участок фронта. Всего несколько минут раздумывал есаул Саяпин, как поступить – уводить группу и дать погибнуть артиллеристам или нарушить приказ с риском лишиться погон, а то и головы, – и эти минуты унесли лучшего друга.

Душа его была переполнена болью, непроизвольные слёзы текли по щекам, по бороде, он взывал к Богу, прося сохранить жизнь Василия, но всё было напрасно. Вагранов дышал тяжело, с хрипами, с каждым выдохом из раны выхлюпывалась кровь, она струйками стекала по суконной груди френча, унося жизненные силы. Фёдор понимал, что жить осталось другу всего ничего.

– Чё я могу для тебя сделать? – в третий или четвёртый раз спрашивал он и не получал ответа: Василий смотрел в небо, в его блестящих, как стекло, глазах отражались сгущавшиеся кучевые облака, предвещая грозу.

Фёдор думал, что перед другом сейчас открываются все завихрения жизни – так, говорят, должно быть перед смертью, – но он ошибался. Василий и верно, увидел прошлое, но только один момент – смерть матери. Они тогда гуляли по аллее вдоль берега Ангары, в Иркутске, из кустов вышла какая-то тётка с ружьём и выстрелила в маму. Почти в упор. Мама даже не вскрикнула. Просто упала. А тётка скрылась. Всё покрылось туманом, потом из этого тумана опять вынырнули они с мамой на аллее, и убийство повторилось. Что это значит? Почему? Может быть, предстоит встреча с мамой, которую он совсем не помнил, наверное, потому, что потом появилась другая мама, ласковая, весёлая, а с ней – братишка Сёмка?.. Только умерла она, когда рожала Митю… Мама!.. А как же Цзинь и Сяопин?

Василий вздрогнул всем телом и прохрипел:

– Жене скажи… в Харбине… Бульварный проспект… дом Чурина… третий этаж… – Скосил глаза на Фёдора, добавил: – Прощай… – И выдохнул остатки жизни.

И вот теперь Фёдор выполнял последнюю волю погибшего: звонил в его квартиру.

Дверь открыла миловидная китаянка в ярко-оранжевом ципао, расшитом по подолу фазанами. Из-за неё выглянула головка малыша в золотистых кудряшках.

Фёдор вспомнил маленького Кузю и невольно присел, чтобы заглянуть в весёлые чёрные глазёнки. Сделал строгое лицо и подмигнул мальчугану, тот в ответ зажмурился, но тут же снова распахнул оказавшиеся круглыми и совсем не узкими серо-зелёные глаза и со звонким, каким-то колокольчатым смехом умчался в глубину квартиры.

Фёдор ждал, что хозяйка спросит: «Вам кого?» – но она молчала.

Дальше сидеть на корточках было тяжело и неудобно, Фёдор поднялся и оказался лицом к лицу с Ван Цзинь.

– Здравствуйте, Фёдор Кузьмич, – тихо сказала она и посторонилась, пропуская его внутрь. И добавила, даже не спрашивая, а утверждая: – У вас плохие вести.

– С чего ты взяла? – смутился есаул, став столбом посреди прихожей. Однако под печальным взглядом бывшей невесты сына смутился ещё больше и кивнул: – Плохие, Цзинь.

– Раздевайтесь, проходите, – тускло сказала она и пошла по коридору в глубину квартиры. – Я приготовлю чай.

Фёдор снял портупею с шашкой и револьвером в кобуре, подумал и снял чекмень, оставшись в форменной рубахе без ремня; обмахнул ладонями галифе (на улице шёл дождь) и прошёл в большую комнату, служившую гостиной. Осмотрелся: белые тюлевые шторы на двух окнах, между ними – тумбочка с граммофоном и отделением для пластинок, двухместный диванчик на гнутых ножках, кожаное кресло, возле него – электрический светильник на высокой стойке с китайским шёлковым абажуром, такие, кажется, называются торшерами; в центре комнаты – круглый стол, накрытый шёлковой, вышитой кривыми деревьями и птицами, скатертью, вокруг него – шесть стульев с мягкими спинками.

«Нескудно жил инженер Вагранов», – подумал Фёдор и вздрогнул: горькое слово – жил!

Да, жил… Сколь полагается и как полагается. Остались вдова и сын. Мелкашик уж больно на Ваньку мало́го похож. Тот весь в отца, в деда… А этот в кого?! Цзинь чернявая, Василий тож не рыжий… Сердце аж захолонуло: неужто Ванькин?! А ведь точно Ванькин! То-то он со свадьбой торопился!.. А ведь живёт нонеча и не ведает, что семя его проросло на китайской стороне. Что ж теперь делать-то, а? Узнает – изведётся весь, а толку? Однако и этот малец без отца. Никуда не годится! Господи, что делать, что делать?

Цзинь вернулась с подносом, на котором стояли приборы для чаепития: стеклянный заварник, фарфоровые чашки с блюдцами и вазочка с сахарным печеньем.

– Простите, что по-простому, без церемонии, – по-прежнему бесцветно сказала она и, не дожидаясь ответа, разлила по чашкам прикрывшийся паром напиток.

Фёдор не нашёлся, что сказать, пригубил ароматную жидкость, обжёг губы и язык и невольно чертыхнулся. Смутился невероятно, рассердился на себя и от этого резко, чуть ли не зло спросил:

– Рассказать, как Василий погиб?

Тут же подумал: может, стоит сперва спросить, как она спаслась и чей у неё сын, но было уже поздно. Верно говорят: слово – не воробей. К тому же, непонятно почему, чувствовал свою вину перед молодой женщиной. Уж они-то с Иваном в утоплении никак не виноваты…

– Расскажите…

Он начал и тут же понял, что рассказывать-то, собственно, нечего, но она вдруг обратила внимание на мимоходом упомянутое нарушение им приказа командира:

– Вам его простили?

– Да уж куды там… Просто не наградили за то, что отбили атаку, и вот отправили в тыл – формировать новую казачью часть… А Василия представили к Георгиевскому кресту четвёртой степени. Посмертно. Только дадут ли? Ежели и дадут, так командиру дивизии. Опосля Мукденского сражения затишье, все устали. Можа, на этом всё и закончится… – Фёдор глотнул остывший чай, залпом всю чашку, и со звяком поставил её на блюдце. – Токо вот Василия уже не возвернуть.

– Не вернуть… – печальным эхом подтвердила Цзинь.

«Самое время заплакать», – подумал Фёдор, но вдова не заплакала. Лицо помертвело, глаза тусклые, а слёз нет, ни росинки. А по Ивану плакала бы? Тьфу на тебя, дурака, об чём мыслишь?!

– А куда пропал ваш мальчонка? – вздумал прогнать печаль есаул. – Как его звать-величать? – И схитрил: – Всё ж таки ваграновское племя останется. У Семёна-то дочка родилась, Лизавета, а Митрий вообще не женат и не собирается.

– Он спать лёг. – Цзинь взглянула Фёдору прямо в глаза, лицо её стало оживать. – Мы с Василием не венчаны, и сын на него не записан.

У Фёдора пропали последние сомнения: имени не называет, значит, точно Иванов сын. Вот только как быть дальше, не понимал. Ясно одно: Цзинь не хочет, чтобы Иван узнал о сыне. Почему? Расставались вроде как по-доброму, хотя что там промеж себя было, только им двоим и ведомо. Однако Ваня бы, простая душа, проговорился.

Выходит, ей известно о его женитьбе. От кого? Конечно, от Василия, которому он, Фёдор, сам и рассказал. Заради простой похвальбы: вот, мол, каков сын, девицу спас и на ней женился. Как в сказке… Уж не потому ли она с ним сошлась? Впрочем, если и потому, какая разница? Молодая, красивая, по-русски говорит – какой мужик не польстится? А сынок… Сынок только в радость. Вон, батя пригрел китайчонка-сиротку и… И что?! Сбежал китайчонок, и след пропал. Куда, к кому? Может, родичей далёких вспомнил… А дед и бабушка Таня переживают! Притеплели к сиротке!

Он тяжело вздохнул.

– Вы не думайте, мы с Василием хорошо жили, – обеспокоилась Цзинь. – Только он слишком много работал, мы обвенчаться не успели.

«Не, не очень-то она переживает за смерть мужа, – подумал Фёдор. – Хотя, может, у них так принято. Это наши бабы воют и убиваются, волосы на себе рвут».

Он вспомнил, как встретила двуколку с телом мужа тётка Татьяна, как в голос кричала его Арина, провожая отца на кладбище. Не дай Бог, ежели такое с ним случится, а тем более – с Иваном.

Морозная волна пробежала по спине, вспотела шея.

– Всё ещё будет, – сказал Фёдор. – Скажи лучше про отца с матерью, про брата.

– Папа в Яньтае. Открыл сапожную мастерскую. Мама… – Цзинь запнулась. – Мама умерла ещё в Благовещенске.

Она замолчала, не сказав про Сяосуна, а Фёдор не стал дальше расспрашивать. Встал, склонил голову:

– За чай благодарствую. Отцу передавай большой привет. И – держись: вот война закончится, и всё образуется в лучшем виде.

10

Они вернулись один за другим, сын и отец. Иван утром переправился со своим отрядом у Верхне-Благовещенского. Доложил по начальству, всё чин чином, думал отпуск получить хотя б на недельку, но войсковой старшина Вертопрахов сказал другое:

– Приказ пришёл: молодых больше в походы не занаряжать. Старые возвращаются, вроде как война закачивается. Так что отдыхай, старший урядник Иван Фёдорович Саяпин, до новых приказов. Кстати, поздравляю с присвоением нового чина.

Вертопрахов достал из настенного шкафчика штоф и две чарки, разлил кристально чистую жидкость:

– Служи во славу царя, Отечества и веры православной.

Выпили, обнялись и расцеловались.

Порадовался Иван новому чину да попрощался с товарищами – время к обеду, а тут и пароход пришёл из Хабаровска, а с парохода в числе других пассажиров сошёл есаул Фёдор Саяпин.

Был он в походном тёмно-зелёном чекмене с серебряными погонами в один зелёный просвет с затейливой буквой «А», в портупейных ремнях, на которых слева – шашка, справа – кобура с револьвером, а на животе – кинжал в узорных ножнах; на груди сияли медаль «За поход в Китай» и Георгиевский крест; в руке – небольшой чемодан.

Не обращая внимания на городских зевак, всегда собиравшихся у пристани к приходу пассажирских пароходов, – а они, обычно шумливые, при виде бравого есаула враз примолкли и уважительно зашушукались, – Фёдор прошагал на угол Большой и Никольской, к Офицерскому собранию Амурского войска, в здании которого находилось войсковое правление, и в дверях столкнулся с выходящим старшим урядником.

– Тятя! – вскрикнул Иван. – Тятя!

Он схватил отца за плечи и так сжал, что Фёдор охнул:

– Ну, ты и медведь! Откуда силища?

– От тебя, тятя! – захохотал сын.

Он ухватил отца за поясной ремень и закружил прямо на крыльце, восторженно повторяя:

– Тятя, тятя…

– Да отпусти, ради Бога! Мне доложиться надобно.

Иван отпустил, поправил отцу чекмень, аккуратно потрогал «Георгия»:

– Довелось япошек порубать?

– Потом расскажу. Кто в правлении?

– Вертопрахов. Давай, иди докладывай – и домой! Заждались нас!

Фёдор сунул Ивану чемодан и скрылся в дверях.

Иван, улыбаясь во весь рот и жмурясь, подставил лицо полудённому солнцу.

«Как же здорово! – думал он. – Вот и тятя приехал, и война закончилась, и дома Настя ждёт…»

И тут сердце его оборвалось:

«А как же Цзинь и сын? Сяопин. Его сын! Не Сёмка, не Пашка, не Илька, не Колька или Гринька. Сяо… пин! Почти Саяпин, как сказал Сяосун. Вот именно, почти!»

Ивану стало жарко, он отступил в тень.

«Ну где же тятя так долго?»

Фёдор, выйдя наконец, застал сына в мрачной задумчивости.

– Чё случилось, сынок? Али чину не рад?

– Да рад, рад, – отмахнулся Иван, однако дальше объясняться не стал, а Фёдор не настаивал: вырос сынок, своя голова на плечах.

Они пошли рядом. Идти предстояло пять кварталов. Можно было, конечно, взять извозчика и с шиком подъехать к своим воротам, но им это и в голову не пришло: никогда они в родном городе извозчиками не пользовались.

Молчали. Глядя на сына, Фёдор тоже помрачнел. Ему вспомнилась встреча с Цзинь и кудрявым золотоволосым мальчуганом, столь похожим на маленького Ивана. Она так и не сказала, как его зовут. Может, это и к лучшему.

– У меня есть сын, – неожиданно сказал Иван. Он будто подслушал мысли Фёдора.

Отец словно на стену наткнулся – резко остановился и вопросительно повернулся к Ивану. Тот остановился тоже, но смотрел куда-то в сторону.

– Ну, есть… Кузя… – медленно, будто что-то проверяя, сказал Фёдор.

– Кузя – это само собой. Другой сын, мой и Цзинь. Сяопин.

«Так вот как его зовут, – подумал Фёдор. – Сяопин, почти Саяпин. Теперь понятно, почему она не сказала. Боялась, что догадаюсь».

– У Цзинь был муж, русский инженер…

– Я знаю. Но сын-то мой! Мне Сяосун сказал.

– Где ты его видел? – удивился Фёдор.

Они стояли на пустой улице, на самой жаре. В это время дня горожане были заняты делами, и Фёдор порадовался, что никто их не видит и не слышит этот довольно странный разговор.

– В Китае. Я ж только что оттуда. Хунхузов гоняли.

– И чё тебе сказал Сяосун?

– То и сказал. А почему муж был?

Фёдор уже пожалел, что проговорился, но делать нечего: врать он не привык.

– Погиб он под Мукденом. Геройский был офицер.

– Значит, Цзинь теперь одна? – вспыхнул Иван. – Где она живёт?

«Врать всё-таки придётся, – вздохнул Фёдор. – Ни к чему Ивану это знать».

– Муж не успел сказать. Может быть, где-то в России… али в Китае… И чё ты взбулгачился? Четыре года прошло, она вполне могла родить и от него.

– Нет, Сяосун не врал. Сяопин – мой сын!

– А чё ж тогда не сказал, где они?

– Не хотел, чтоб я полез в чужую жизнь. Но он тогда не знал, вернее, вряд ли знал, что муж погиб… Тятя, я должен её найти!

– Зачем? Что ты ей можешь дать? Она молода, красива, китайцы детей любят. Найдёт себе мужа.

– Тятя, ну как ты не понимаешь! Там же мой сын! Мой!

– Здесь тоже твой сын, и ещё дети будут. Разошлись, Ваня, ваши тропки-дорожки, и помочь ты ей ничем не можешь. И давай пойдём, а то стоим, как два столба в чистом поле.

Быстрым шагом они пошли к себе на Северную. С каждым пройденным кварталом настроение Ивана улучшалось: он вообще не мог долго находиться в подавленном состоянии, молодая жизненная сила требовала радости, и всё, что было плохо на душе, как-то само собой отодвигалось в сторону, а то и вообще на задворки памяти. Так и сейчас предвкушение встречи с Настей и маленьким Кузей оттесняло мысли о Цзинь и неизвестном сыне куда-то в глубину сознания.

Видя, а больше чувствуя растущую приподнятость сына, повеселел и Фёдор. Он, конечно, сожалел об утраченном первом внуке, но Кузя, Настя, Ваня и вообще вся русская семья были ему куда ближе и родней. Порванную верёвку обратно не сплетёшь, а ежели свяжешь, даже крепкий узел всегда будет напоминать о разрыве.

Бурная радость от встречи родных окончательно развеяла дурные мысли. Дед Кузьма помолодел лет на десять, Настя и Арина висли не шеях мужей. Бабушка Таня хлопотала вокруг и около: хотела и зятя с внуком обнять, и с обедом поспеть. Настя сразу же потащила Ивана наверх, чтобы «Кузю показать». Вернулись лишь по зову к столу, раскрасневшиеся, с глазами столь яркими, хоть горницу освещай.

– Будем ждать прибавления, – тихонько сказал Фёдор жене, и оба засмеялись.

– Настёну Ване война принесла. Как награду, – задумчиво добавила Арина. – У тебя вон крест Георгиевский, а у него – Настя.

– Такая жена лучше всякого креста, – сказал Фёдор.

По-особенному сказал, с нажимом. Арина с любопытством взглянула на него и вдруг озаботилась:

– Слышь, Федя, ты в Хабаровске был. Еленку с Пашкой не проведывал?

Фёдор смутился:

– Хабаровск большой, а я был-то всего ничего. Домой спешил.

– Как уехали, только два письма и было, – вздохнула Арина. – На Еленку не похоже: она ж у нас боёванная, вся на виду, должна объявиться.

– Объявится, – с готовностью подтвердил Фёдор: очень ему хотелось перед женой любимой оправдаться.

– Зато Марьяна насовсем пропала, – горестно покачала головой Арина. – Маманя всё об ней думает. Не говорит ничего, но я-то по глазам вижу. Крутельна девка! Знать бы, что с ней?

11

Не зря говорят: чутче сердца материнского ничего нет. Про себя поминала Арина Еленку, можно сказать, каждый Божий день, а вот спросила первый раз. Впрочем, прежде спрашивать-то было некого – не маманю же или свёкра, деда Кузьму. Это всё равно что спросить у иконы Албазинской Божьей Матери, список с которой стоял на божничке в красном углу, – ясно, что не ответит. Хотя нет, Божью Матерь иногда спрашивала, когда уж совсем невмоготу становилось, и та вроде бы утешала – взглядом ли кротким, откликом ли душевным. Не случайно образ Сына Божьего на иконе находится в груди Богородицы, а сама икона называется «Слово плоть бысть». Сказанное воплощается.

И вот помянула Арина в разговоре с Фёдором дочку, рано из дому упорхнувшую, словно почуяла встречу скорую, а она – тут как тут, на пороге! На другой день, только передохнули Саяпины от долгожданной радости, – нате вам: объявились Черныхи. Утренним пароходом, всё семейство, ещё и друга прихватили.

– Батюшки светы! – ахнула Арина Григорьевна, открыв калитку, которую с недавнего времени стали на ночь запирать от лихих людей.

Впереди стояла улыбающаяся Еленка с белым свёртком на руках, за её спиной скалил зубы под чёрными усами Павел с чемоданами, и какой-то бородатый хмуроглазый мужик стоял.

– Федя, Ваня, – заголосила Арина, отступая и то прижимая руки к груди, то сразу обеими приглашая нежданных гостей входить, – гляньте, кто пожаловал! Настя, папаша!..

Из дома во двор посыпались кое-как одетые Саяпины. С криками: «О-о! Нашего полку прибыло!» – заобнимали, зацеловали Черныхов. Из соседней усадьбы прибежала бабушка Таня, тоже закудахтала. Арина Григорьевна перехватила у Еленки белый свёрток, раскрыла конвертик и заворковала:

– А кто это у нас тут такой хорошенький? А у кого это глазки голубенькие? А волосики-то чёрненькие, а носик-то пупырышкой?

Загрузка...