Килорн найдет меня, где бы я ни спряталась, поэтому я не останавливаюсь. Я несусь так, словно могу убежать от того, что сделала с Гизой, от того, как подвела Килорна, от того, как всё испортила. Но убежать от выражения маминого лица в ту минуту, когда я привела Гизу домой, нельзя. Я увидела тень отчаяния в ее глазах и удрала раньше, чем подкатил на своем кресле отец. У меня не хватило духа встретиться с ними обоими.
Я струсила.
Поэтому я бегу, пока мысли не заканчиваются, пока не улетучиваются все плохие воспоминания. Остается только жжение в мышцах. Я даже уверяю себя, что влага на моих щеках – это дождь.
Оказавшись в нескольких милях от деревни, на ужасной северной дороге, я наконец останавливаюсь, чтобы отдышаться. Свет струится сквозь ветви деревьев вокруг таверны, каких полно на старых дорогах. Как всегда летом, она переполнена, там много прислуги и сезонных рабочих, которые следуют за королевским двором. Эти люди не живут в Подпорах и не знают меня в лицо, поэтому они – легкая добыча для карманника. Я проделываю это каждое лето, но раньше со мной всегда был Килорн – он сидел и улыбался в кружку, наблюдая за процессом. Недолго ему осталось улыбаться…
Раздается взрыв смеха – из таверны вываливаются несколько мужчин, пьяные и счастливые. Кошельки у них бренчат, там лежит дневной заработок. Деньги Серебряных – за услуги, улыбки и поклоны чудовищам, одетым господами.
Сегодня я причинила столько вреда, столько боли тем, кого люблю больше всех на свете. Надо развернуться, пойти домой и взглянуть им в лицо хотя бы с некоторой долей храбрости. Но вместо этого я устраиваюсь в тени таверны, радуясь тому, что меня не видно.
Наверное, я только и умею, что делать больно.
Нужно совсем немного времени, чтобы карманы моей куртки наполнились. Пьянчуги выходят из таверны каждые несколько минут, и я прижимаюсь к ним, наклеив на лицо улыбку, чтоб не смотрели на руки. Никто ничего не замечает, никому даже нет дела, когда я вновь исчезаю. Я тень, а люди не запоминают тени.
Наступает полночь, а я всё еще стою и жду. Луна над головой напоминает о времени, о том, сколько я здесь провела. «Еще один карман, – говорю я себе. – Еще один карман, и я уйду». Я твержу это уже целый час.
Я ни о чем не думаю, когда появляется очередной клиент. Он смотрит на небо и не замечает меня. Слишком легко протянуть руку, слишком легко поддеть пальцем завязки чужого кошелька. Я могла бы догадаться, что дело тут нечисто, но побоище в городе и пустые глаза Гизы заставили меня поглупеть от горя.
Он хватает меня за запястье, крепкой, странно горячей рукой и вытаскивает из тени. Я сопротивляюсь, пытаясь вырваться и убежать, но он слишком силен. Когда он разворачивается, огонь в его глазах пробуждает во мне страх, точно такой же, который я ощущала сегодня утром. Но я приму любое наказание, какое он придумает. Я всё это заслужила.
– Воровка, – говорит он, и, как ни странно, в его голосе звучит удивление.
Я моргаю и подавляю желание рассмеяться. Даже на возражения нет сил.
– Очевидно.
Он смотрит на меня, изучая целиком, от лица до поношенных ботинок. Под его взглядом я ежусь. После длительного наблюдения он тяжело вздыхает и разжимает пальцы. Я с недоумением смотрю на него. Когда в воздухе мелькает серебряная монетка, у меня едва хватает проворства ее поймать. Это тетрарх. Серебряный тетрарх стоимостью в целую крону. Гораздо крупнее любой из краденых монет в моем кармане.
– Этого тебе хватит, чтоб перекантоваться, – говорит он, прежде чем я успеваю ответить.
При свете, падающем из таверны, его глаза блестят золотисто-красным – цветом тепла. Я много лет наблюдала за людьми, и опыт не подводит меня – даже теперь. Его черные волосы слишком блестящи, кожа слишком бледна. Скорее всего, просто слуга. Но сложен он как дровосек – у него широкие плечи и крепкие ноги. Он тоже молод, чуть старше меня, хотя далеко не так самоуверен, как любой обычный юноша девятнадцати-двадцати лет.
Мне бы следовало целовать ему ноги за то, что он сжалился надо мной и сделал такой роскошный подарок, но любопытство берет верх. Как всегда.
– Почему? – с трудом, хрипло выговариваю я.
После такого дня, как сегодня, на что я могу надеяться?
Он жмет плечами, явно застигнутый врасплох моим вопросом.
– Ты в этом нуждаешься больше, чем я.
Хочется швырнуть монету ему в лицо, сказать, что я сама могу о себе позаботиться, но я знаю, что делать этого не стоит. «Сегодняшний день ничему тебя не научил?»
– Спасибо, – выговариваю я сквозь зубы.
Он отчего-то смеется, услышав мою вымученную благодарность.
– Будь осторожней.
И подходит на шаг. Какой он странный…
– Ты живешь в деревне, если не ошибаюсь?
– Да, – отвечаю я, указывая на себя.
Выгоревшие волосы, грязная одежда, полные безнадежности глаза… где еще я могу жить? Он совершенно не похож на меня – рубашка у него красивая и чистая, ботинки сшиты из мягкой блестящей кожи. Под моим взглядом он принимается теребить воротничок. Я заставляю этого парня нервничать.
В лунном свете он бледнеет, глаза у него бегают.
– Тебе нравится? – спрашивает он, меняя тему. – Нравится жить здесь?
От такого вопроса я чуть не разражаюсь смехом, но он, очевидно, не шутит.
– А кому-нибудь это нравится? – наконец отвечаю я, гадая, что за игру он затеял.
Но вместо того чтобы быстро парировать, огрызнуться в ответ, как сделал бы Килорн, он замолкает. И мрачнеет.
– Ты идешь обратно? – внезапно спрашивает он, указав на дорогу.
– А что, ты боишься темноты? – растягивая слова и сложив руки на груди, спрашиваю я.
Но в глубине души задумываюсь, не пора ли испугаться. Он силен и быстр, а я здесь одна.
На его лице снова появляется улыбка. Как ни странно, она вселяет в меня спокойствие.
– Нет, я просто хочу убедиться, что сегодня ты больше не будешь давать волю рукам. Нельзя же, чтоб ты обобрала половину здешних клиентов. Кстати, меня зовут Кэл, – добавляет он и протягивает руку.
Я не принимаю ее, вспомнив обжигающий жар его кожи. Вместо этого я устремляюсь по дороге, быстро и тихо.
– Мэра Бэрроу, – говорю я через плечо, и он, широко шагая своими длинными ногами, скоро меня нагоняет.
– Ты всегда так любезна? – интересуется он, и почему-то я чувствую себя подопытным животным. Но холодная монета в ладони придает мне спокойствия и напоминает о том, чтó еще есть у него в карманах. Серебро для Фарли. Как вовремя.
– Господа, должно быть, хорошо тебе платят, если ты носишь с собой целые кроны, – отзываюсь я, надеясь отвлечь его от своей особы.
Мой прием действует – он отступает.
– У меня хорошая работа, – объясняет Кэл с деланой беспечностью.
– Это тебе так кажется.
– Но ты…
– Мне семнадцать, – договариваю я. – У меня еще есть немного времени до призыва.
Он прищуривается, его губы стягиваются в линию. С ожесточением в голосе, отчетливо выговаривая каждое слово, он спрашивает:
– Сколько времени?
– С каждым днем всё меньше.
Я произношу это вслух и чувствую, как в животе что-то обрывается. «А у Килорна времени еще меньше».
Его слова затихают вдали, и он снова смотрит на меня – очень внимательно, – пока мы идем через лес. Он о чем-то размышляет.
– А работы в округе нет, – бормочет Кэл, скорее, обращаясь к себе, чем ко мне. – Никаких способов избежать призыва.
Его удивление озадачивает меня.
– Может быть, в тех краях, откуда ты родом, дела обстоят иначе.
– Поэтому ты воруешь.
«Я ворую».
– Больше я ничего не умею, – срывается с моих губ.
И опять я вспоминаю, что лучше всего умею причинять боль.
– Зато у моей сестры есть работа.
И тут до меня доходит: «Нет. У нее больше нет работы. Это я виновата».
Кэл видит, как я подбираю слова, пытаясь понять, нужны объяснения или нет. Больше я ничего не могу сделать, чтобы не утратить спокойствия, не разрыдаться в присутствии совершенно постороннего человека. Но он, очевидно, догадывается, чтó я пытаюсь скрыть.
– Ты сегодня была в Замке?
Кажется, он уже знает ответ.
– Эти беспорядки были ужасны.
– Да, – выговариваю я, едва не подавившись.
– Ты… – продолжает он очень тихо, очень спокойно.
Как будто пробивает дырочку в плотине. И всё выливается. Я не сумела бы удержаться, даже если бы хотела.
Я умалчиваю про Фарли, про Алую Гвардию, даже про Килорна. Рассказываю только про то, как сестра провела меня в Сады, чтобы помочь наворовать денег, которые жизненно нам необходимы. Я рассказываю об ее ошибке, об увечье, о том, что это значит для нас. О том, какой вред я принесла своим родным. О том, что я вечно разочаровываю мать, позорю отца, ворую у людей, которых зову соседями. Здесь, на дороге, где нет ничего, кроме мрака, я признаюсь незнакомцу, какой я ужасный человек. Он не задает вопросы, даже когда я начинаю путаться. Он просто слушает.
– Больше я ничего не умею, – повторяю я, и голос отказывает мне.
Краем глаза я замечаю блеск серебра. Он достал еще одну монетку. В лунном свете я вижу изображение королевской пламенеющей короны. Когда он вкладывает монетку мне в руку, я ожидаю ощутить жар, но пальцы Кэла холодны.
Впору крикнуть: «Я не нуждаюсь в твоей жалости!», но это будет глупо. На две кроны можно купить то, что не сумеет заработать Гиза.
– Я очень сочувствую тебе, Мэра. Так не должно продолжаться.
Я так устала, что нет сил даже нахмуриться.
– Некоторые живут еще хуже. Не надо меня жалеть.
Он расстается со мной на окраине деревни, и я в одиночестве иду между стоящими на сваях домиками. Кэлу не нравятся грязь и темнота, и он исчезает, прежде чем я успеваю поблагодарить этого странного слугу.
В нашем доме тихо и темно, и тем не менее я дрожу от страха. Такое чувство, что я уехала в Саммертон давным-давно. Утром закончилась моя прежняя жизнь, когда я была глупой и самовлюбленной, но, возможно, чуть более счастливой. Теперь у меня не осталось ничего, кроме друга, которого заберут в армию, и сестры с переломанными костями.
– Зря ты так пугаешь мать, – раздается громкий голос отца из-за сваи.
Я уже много лет не видела его внизу.
Пискляво от удивления и от страха я спрашиваю:
– Папа? Что ты делаешь? Как ты…
Он тычет пальцем через плечо, указывая на прилаженную под домом лебедку. Он впервые ей воспользовался.
– Электричество выключилось. Я подумал, что надо взглянуть, – говорит он угрюмо, как всегда.
Папа катит мимо меня и останавливается перед распределительным щитом, вкопанным в землю. Такая штука есть в каждом доме – она регулирует подачу энергии и не позволяет свету выключаться.
Папа тяжело дышит, и в его груди что-то щелкает при каждом вдохе. Может быть, Гиза теперь станет такой же, как он, – ее рука превратится в металлическое месиво, а мозг отравят мысли о том, чего ей не суждено достичь.
– Почему ты просто не используешь рационки, которые я приношу?
В ответ папа достает из кармана рубашки рационку и сует ее в прорезь. В норме щит ожил бы, но сейчас ничего не происходит. Видимо, он сломался.
– Без толку, – говорит папа, откидываясь на спинку кресла.
Мы оба смотрим на металлический ящик и не произносим ни слова. Нам неохота двигаться, неохота идти домой. Папа, как и я, сбежал, не в силах сидеть рядом с мамой, которая наверняка рыдает над Гизой, оплакивая погибшие мечты, в то время как сестра изо всех сил пытается к ней не присоединиться.
Папа бьет по ящику, как будто проклятая штуковина может внезапно вернуть нам свет, тепло и надежду. Его движения становятся беспокойными и отчаянными, он буквально источает гнев. Папа злится не на меня и не на Гизу – на весь мир. Когда-то он сказал, что мы – муравьи, Красные муравьи, которые сгорают в лучах Серебряного солнца. Уничтоженные чужим величием, проигравшие битву за право существовать… в нас нет ничего особенного. Мы не эволюционировали, как они, не обрели силу и способности, которые не под силу представить нашему ограниченному воображению. Мы остались прежними, заключенными в собственных телах. Мир вокруг изменился, а мы остались прежними.
Затем гнев вспыхивает и во мне: я проклинаю Фарли, Килорна, призыв, всё, что приходит в голову. Металлический ящик холоден на ощупь – он давно утратил тепло электричества. Но он еще вибрирует где-то в глубине, как будто ждет, когда его снова включат. Я отвлекаюсь, пытаясь починить распределительный щит и доказать, что в этом искаженном мире хоть что-то работает как положено. Кончики пальцев натыкаются на что-то острое, и всё мое тело вздрагивает. Я, очевидно, нашла обнаженный провод или неисправный выключатель. Похоже на булавочный укол. Как будто в нерв воткнулась иголка, только безболезненно.
На крыльце над нами гудит и зажигается фонарь.
– Ну надо же, – бормочет папа.
Он разворачивается в грязи и катит к лебедке. Я тихо иду за ним, не желая заговаривать о том, отчего мы оба так боимся места, которое называем домом.
– Больше не убегай, – негромко просит папа, пристегиваясь к подъемнику.
– Не буду, – соглашаюсь я, обращаясь, скорее, к себе, чем к нему.
Лебедка напряженно гудит, поднимая его на крыльцо. Я поднимаюсь по лестнице первая и жду папу наверху, чтобы помочь ему с коляской.
– Вот чертова штуковина, – ворчит папа, когда мы наконец расстегиваем последний ремень.
– Мама обрадуется, что ты выходишь из дому.
Он внимательно смотрит на меня и вдруг хватает за руку. Хотя папа теперь почти не работает – в основном он чинит всякие мелочи и строгает игрушки для детей, – руки у него по-прежнему грубые и мозолистые, как будто он лишь недавно вернулся с фронта.
Война всегда с нами.
– Не говори матери.
– Но…
– Ты, наверное, думаешь, что это ерунда, но ее надежды меня просто убивают. Она думает, что всё еще наладится, понимаешь? Сначала я выйду из дома ночью, потом днем, потом буду кататься с ней по рынку, как двадцать лет назад. Потом всё снова станет как было. – Его глаза темнеют, но папа очень старается говорить негромко и ровно. – Мне никогда не станет лучше, Мэра. Я никогда не поправлюсь. И я не могу позволить ей надеяться, потому что знаю, что этому не бывать. Ты понимаешь?
«Слишком хорошо понимаю».
Он знает, к чему меня привела надежда, поэтому папа смягчается.
– Хотел бы я, чтоб мы жили по-другому.
– Мы все этого хотим.
Несмотря на темноту, я вижу сломанную руку Гизы, когда поднимаюсь на чердак. В норме сестра спит, свернувшись клубочком под тонким одеялом, но сейчас она лежит на спине, пристроив поврежденную кисть на куче тряпья. Мама снова наложила шину, усовершенствовав мои жалкие попытки помочь: я вижу свежие бинты. Не нужен свет, чтобы догадаться, что бедная рука Гизы почернела от кровоподтеков. Сестра спит беспокойно, мечется, но рука лежит неподвижно. Даже во сне она причиняет боль.
Я хочу обнять Гизу, но разве можно искупить ужасные события минувшего дня?
Я достаю письмо Шейда из маленькой шкатулки, где держу всю переписку. Оно меня успокоит. Его шутки, его слова, голос, заключенный в бумаге, всегда меня утешают. Но, перечитывая письмо, я ощущаю ужас.
«Алое, как рассвет…» – говорится там. Вот так, просто и ясно. Те же самые слова произнесла в новостях Фарли. Боевой клич Алой Гвардии, начертанный рукой моего брата. Фраза слишком странная, чтобы ее проигнорировать, слишком необычная, чтобы отмахнуться. И следующее предложение: «Солнце встает, и оно всё ярче с каждым рассветом». Мой брат умен, но практичен. Его не волнуют рассветы, закаты и прочие красивости. Слово «встает» эхом отзывается во мне, но вместо Фарли я слышу Шейда: «восстанем… алые, как рассвет».
Шейд что-то знал. Много недель назад, еще до атаки на Археон, до видеообращения Фарли, Шейд что-то знал про Алую Гвардию и пытался сообщить нам.
Но зачем?
Потому что он – тоже мятежник.