Часть первая Идеология

Глава 1 Чувство победителя

Как человек, чье детство пришлось на 1930-е годы, он влюбился в железные дороги. Огромные локомотивы, которые пыхтели и тяжело вздыхали, когда тащили свои невообразимые грузы, казались больше похожими на мифических существ, чем на машины, – «некоторые виды мастодонтов», как писали в книгах того времени1. Увидеть луч света от фар великого монстра; адский огонь, освещающий кабину машиниста изнутри; тень кочегара, вырисовывающуюся на фоне сияния, – всё это означало испытать волнение и ужас от промышленного прогресса, точно представить, что означал «американский век». Примерно с 11 лет молодой Алан собирал расписания поездов, запоминал маршруты и города по пути и представлял себе путешествие по континенту: из Дулута в Миннеаполис, из Миннеаполиса в Фарго, а затем вперед и на запад до Хелены, Спокана и, наконец, Сиэтла. Это была возможность познать мир за пределами Вашингтонских холмов, где на северной оконечности Манхэттена селились иммигранты; способ покинуть богато украшенный лепными украшениями приземистый дом из красного кирпича; освободить свой разум от слишком знакомых улиц, наполненных европейскими наречиями – идиш, ирландским и немецким. Вашингтонские холмы стали обживаться всего несколькими годами ранее, после того как в 1906 году нью-йоркский метрополитен дотянулся на север и добрался сюда. Но несмотря на появление метро, на улицах всё равно попадались лошади и люди, убиравшие за ними навоз2. Неудивительно, что на этом фоне железные дороги казались чем-то романтическим3.

Алан жил с бабушкой и дедушкой – Анной и Натаном Голдсмит – и любящей матерью Роуз. Они обитали в квартире с одной спальней на 163-й улице; у Натана и Анны была спальня, а Алан и Роуз ночевали в комнате, которая считалась столовой. Выбор столь скромного жилья для четырех человек, тем не менее, представлялся оправданным – это было лучше, чем переполненные многоквартирные дома Нижнего Ист-Сайда, где жили другие иммигранты. Жилье было не таким уж плохим, учитывая, что страна находилась в тисках Депрессии4. Голдсмиты жили по западную сторону от Бродвея, разделительной линии, которая отделяла здравую часть квартала от суматохи восточного5. «Само окружение, наряду со стилем зданий, близлежащими парками и прохладным ветром с Гудзона по вечерам, несло смутные воспоминания о буржуазных районах немецких городов», – писал современник6. Немецкие иммигранты стекались в Вашингтон-Хайтс в таких количествах, что это место иногда называлось Франкфурт-на-Гудзоне.

Для Натана и Анны, рожденных в России и вынужденных мигрировать в Венгрию, а затем из Венгрии в Америку, жизнь в Нью-Йорке, должно быть, казалась почти божественным благословением – они сели на воображаемый их внуком поезд и после многих приключений благополучно добрались до цели. Что касается Роуз, рожденной в Венгрии, но ставшей такой же американкой, как бейсбол, ей тоже было чему радоваться. У нее имелась постоянная работа продавца в мебельном магазине Людвига-Баумана в Бронксе, где ей платили достаточно, чтобы хватало на ежемесячную арендную плату в размере $ 48, еду на столе и даже на возможность давать Алану четвертак в неделю на карманные расходы7. Кроме того, Роуз была счастлива жить в полуквартале от своей сестры, зажиточной Мэри. Летом Алан оставался с Мэри в ее загородном доме недалеко от пляжа Рокэвей, на ближнем конце Лонг-Айленда. Алан и его двоюродный брат Уэсли часами бродили по песку, опустив головы, упорно ища потерянные монеты. Найденное они тратили на конфеты.

Маленький Алан, родившийся 6 марта 1926 года в результате ее краткого брака с Гербертом Гринспеном, был величайшим благословением для Роуз. Мальчик заполнял собой все пробелы в ее жизни – отсутствие мужа, который исчез, когда их сын был еще малышом, и отсутствие других детей. Каждое утро ее юный герой с безупречными чертами лица и широкой улыбкой отправлялся в начальную школу № 169 на Абандон Авеню и каждый день возвращался с необыкновенными приобретениями. С самого раннего возраста он мог складывать в уме большие числа и, казалось, наслаждался этим. Роуз демонстрировала его тетям и дядям. «Алан, сколько будет тридцать пять плюс девяносто два?» – спрашивала она. «Сто двадцать семь», – отвечал мальчик8.

Спустя несколько лет после того, как он превратил увлечение в перформанс, Алан обнаружил страсть к бейсболу, и было трудно сказать, что его больше волновало: радиокомментарии Мировой серии 1936 года или открытие мира статистики и символов, который придумал талантливый десятилетний мальчик. Статистика была простым, но приятным занятием: игрок, выигравший три из одиннадцати матчей, имел средний бэттинг[5] 0,273; тот, кто преуспел, выиграв пять раз из тринадцати, имел в среднем 0,385; благодаря бейсболу Алан запомнил таблицы преобразования простых дробей в десятичные. Но символы были проявлением творчества. Алан изобрел способ записи, который позволял ему отслеживать каждую встречу больших игр. Если игрок попадал по мячу на земле, он записывал аккуратный х в зеленой части таблицы. А когда игроку удавалась длинная передача, его обводили эллипсом; круг с x внутри него означал высокий полет мяча, а αсимволизировал сильный удар в дальней части поля. Каждому игроку был присвоен номер, который в сочетании со значками создавал точную запись игры: например, эллипс рядом с 11 означал длинную передачу в правую часть центра поля. Спустя 75 лет, размышляя о своем детстве, Алан сохранил убеждение в том, что его система была лучше всего того, что изобрели спортивные корреспонденты9. Роуз, без сомнения, с ним согласилась.

Алан не помнил ухода отца, он тогда был слишком мал, однако их разлука сильно отразилась на мальчике. В целом статус единственного ребенка в семье накладывает определенный отпечаток на формирование характера, однако положение единственного ребенка матери-одиночки может стать подавляющим фактором. Говорят, что Франклин Делано Рузвельт, государственный деятель, который определял судьбу Америки в период молодости Алана, приобрел свои уверенность и амбиции в результате неустанного внимания его матери-вдовы: он был целью ее жизни и памятником самой себе10. К счастью для Алана, его мать контролировала свое дитя гораздо меньше, чем Сара Рузвельт, которая, не задумываясь, поселила своего женатого сына в соседнем с ней доме, а затем прорезала дверь из своей большой спальни в гораздо меньшую комнату своей невестки, чтобы получить доступ в комнаты Франклина. Но хотя Роуз была по характеру мягче, чем мать президента, Алан тем не менее являлся единственным объектом ее любви, и кажется понятным, что она возлагала на него большие надежды. «Человек, который был безусловным фаворитом своей матери, на всю жизнь сохраняет чувство победителя, ту уверенность в успехе, которая часто настоящий успех и приносит», – заявил Зигмунд Фрейд, возможно, больше опираясь на интуицию, чем на доказательства11. Как минимум, Алан был готов поверить, что сможет победить журналистов, пишущих о бейсболе, на их поле и что однажды у него получится доехать на поезде до Тихого океана.

Однако если Алан и не сомневался в своих интеллектуальных способностях, при общении с людьми он чувствовал определенный дискомфорт. Он мог отлично разбираться в бейсболе благодаря своему интеллекту, но химия человека ему была неподвластна. Возможно, отчасти его неуверенность исходила от матери, поскольку Роуз была недосягаемым образцом. Довольно живая и общительная, она могла легко заставить любого ребенка почувствовать себя косноязычным по сравнению с ней. На семейных встречах дядя Алана Мюррей, который теперь носил имя Марио и пытался сойти за итальянца, с большим чувством мог сыграть на пианино; он добился успеха как автор мюзиклов в Голливуде. Но именно Роуз пела, аккомпанируя себе. Ее репертуар включал современные песни, исполненные в непринужденной манере певицы с микрофоном. Облокотившись на пианино в гостиной их квартиры, сияя заразительной улыбкой, Роуз могла стать душой любой вечеринки12. Ее же сын оставался в стороне, чувствуя себя «сайдменом»[6], как он сам будет называть себя13.

Но самым очевидным объяснением неуверенности в себе молодого Алана был его отец. Герберт Гринспен прибыл в Соединенные Штаты, будучи четырехлетним Хаимом Грюнспанном, скромным иностранцем, на борту корабля, который пришвартовался на острове Эллис в августе 1906 года14. С орлиным носом и высокими скулами кинозвезды Джина Келли, он был красив, как и Роуз, но в отличие от ее неизменно солнечного настроения мог быть странным и замкнутым. Возможно, именно он передал сыну привычку концентрироваться на своем внутреннем мире. И факт отсутствия у Алана отца значительно усилил эту тенденцию. После развода Герберт вернулся к своей семье в Бруклин, удалившись всего лишь на 20 миль. Однако нередко, обещая взять Алана на прогулку, он не держал своего слова15. «Алан редко его видел. Но я помню восторг, который он проявлял в тех редких случаях, когда отец навещал его», – вспоминал его двоюродный брат Уэсли16. Тот факт, что отец бросил его, подсказал Алану, что зависимость от любви может приносить боль. Казалось, безопаснее погрузиться в собственные мысли, в контролируемый мир статистики бейсбола и расписаний железнодорожного транспорта17.

В раннем детстве Алан выражал свою тоску по отцу напрямую. Суровый дед не мог служить заменой – Натан говорил на идиш с запрещающими интонациями и был поглощен миром синагоги, чуждым Алану настолько, что позже он собирался отказаться от бар-мицвы18. Но дядя Алана Ирвин, отец Уэсли, был более открытым для общения с мальчиком19. Иногда Ирвин отправлялся на прогулку, держа Уэсли одной рукой, его младшую сестру – другой, и с Аланом, мечущимся между ними. Довольно скоро Алан протискивался между двоюродным братом и дядей, вынуждая его взять племянника за руку, а Уэсли приходилось следить за собой самому20. Однако по мере того, как Алан становился старше, эти очевидные просьбы о любви становились менее частыми. Гринспен преодолел травму от потери отца, когда погрузился в себя и обнаружил, что лишь проводя время в одиночестве, он чувствует себя комфортно и счастливо21. Даже его школьные друзья отмечали, что Гринспен был необычайно замкнутым. Ирвин Кантор, ближайший приятель Алана в средней школе Эдварда У. Штитта на 164-й улице, проводил время в его квартире, поглощенный игрой, которую они с Аланом сами изобрели – разновидность бейсбола с кубиками22. Годы спустя Ирвин вспоминал Гринспена как странного одиночку – без братьев и сестер, без отца; с матерью, которая пропадала на работе, а также с бабушкой и дедушкой, застрявшими, казалось, в своем старом мире, где детям позволялось говорить, только если к ним обращались23.

«Я думаю, он действительно вырос с радио, в компании со своими мыслями», – говорила позднее жена Гринспена, Андреа Митчелл. «Я не знаю, было ли ему печально и одиноко, но это определенно сформировало того человека, которым он стал. Ему непросто найти подход к людям, и он очень застенчив».

«Очень застенчив», – добавила она24.

Обстоятельства подпитывали не только природную замкнутость Алана, но и его амбиции. Властный внутренний голос шептал, что он способен на большее – его талант к операциям с числами уверил его в этом, а материнское обожание устранило последние сомнения25. Но Алан также понимал, что мир никогда не узнает о его величии, если только он не докажет его, ибо ему не хватало легкомыслия и беззаботного обаяния, чтобы добиться признания без труда. Если ему суждено в будущем стать кем-то выдающимся, то для этого придется много работать. У отца Гринспена имелось четкое представление о том, как направлять амбиции мальчика. В 1935 году Герберт опубликовал трактат под названием Возвращение вперед! – победную песнь «Новому курсу», где он сравнивал Рузвельта с великим генералом, ведущим страну к «восхитительным вершинам процветания». Герберт написал этот текст ради денег, а не с литературными или научными целями; описание книги в New York Times обещало «схему, в которой писатель прогнозирует колебания на фондовом рынке по месяцам в течение 1935-го и 1936-го годов»26. Не смущаясь этим поразительным предвидением, Герберт подарил копию Возвращения сыну с надписью, в которой выразил надежду, что девятилетний ребенок будет интересоваться экономикой. «В зрелом возрасте ты сможешь оглянуться назад, попытаться интерпретировать обоснования этих логических прогнозов и начать свою собственную работу», – писал Герберт. Но хотя его сын в конечном счете последовал по предложенному пути, в то время совет отца ничего для него не значил. Алан прочитал несколько страниц книги, а затем сдался. Для девятилетнего мальчика это всё же было чересчур27.

Отложив знакомство с «Новым курсом» в сторону, Алан сосредоточил свои амбиции на бейсболе. Он не только анализировал матчи, но и сам начал играть. В подростковом возрасте Алан приобрел атлетическую внешность, которая дополнялась врожденными ловкостью и рефлексами, необходимыми для спорта. Он был левшой, что сделало его прирожденным игроком первой базы. Однажды, играя в местном парке со старшими подростками, Гринспен настолько уверенно ударил по закрученному мячу, что впечатленный старшеклассник заявил, что ему пора в высшую лигу. Этот комплимент вызвал у Алана прилив гордости. Он отправился на стадион Янки, чтобы увидеть своих кумиров: Лу Герига на первой базе, Джо Ди Маджио на дальнем участке поля, питчера Лефти Гомеса – даже 70 лет спустя Гринспен по-прежнему мог перечислить их. Иногда, когда он смотрел, как играют эти чемпионы, ему представлялся фантастический поворот собственной судьбы28. Вместо того чтобы наблюдать со стороны за людьми, которые сверкали словно изысканные бриллианты, он, возможно, сам мог бы стать одним из них. И тогда смотреть со стороны уже будут на Гринспена. Он займет свое место в центре Вселенной29. Станет игроком первой базы высшей лиги30.

Алан окончил среднюю школу в 1939 году, пропустив один год по совету своих учителей. Его следующей целью являлась полная средняя школа Джорджа Стингтона – угрожающего вида строение с итальянскими колоннами, расположенное на холмистом мысе с видом на реку Гарлем; драматический настрой усиливался массивностью и высотой здания, напоминавшего храм, перенесенный сюда из античности. Данная школа была одной из лучших в городе: она могла похвастаться отличными преподавателями, и в ней учились жившие по соседству амбициозные иммигранты, решившие начать свой путь к успеху в новой стране с успешной учебы31. Алан продолжал заниматься бейсболом в старшей школе, без сомнения, представляя себе, как он играет на стадионе Янки. Однако постепенно его спортивные успехи становились всё скромнее, и Гринспен понял, что ему следует направить свои стремления на что-то другое. И тогда его выбор остановился на музыке.

Обращение Алана к музыке подтверждало влияние на него матери и отсутствие такового со стороны отца. Помимо того, что тот подарил мальчику свою книгу по экономике, Герберт взял его с собой навестить дядю, бухгалтера, который жил в завидном великолепии в квартире, расположенной в южной части Центрального парка. Учитывая склонность Алана к математике, отец, возможно, решил, что в подростковом возрасте он примет своего дядю за образец для подражания. Но ничто, исходящее от Герберта, не вызывало отклика в его сыне; он был гораздо больше привязан к родственникам со стороны матери. Дед Натан был кантором в синагоге в Бронксе; дядя Марио мог играть самые сложные пьесы для фортепиано с листа; кузина Клэр шла к тому, чтобы стать профессиональной певицей. И конечно же, музыка являлась любовью Роуз. Звуки концерта Баха или баллады из мюзик-холла погружали Алана в счастливое состояние, когда его мать пела, а ритм и мелодия связывали их вместе32.

В 12 лет Гринспен услышал, как Клэр играет на кларнете. Эти звуки покорили его, и он тоже начал играть. Постепенно бейсбольные устремления Алана таяли, и в это время он добавил в свой репертуар тенор-саксофон. Мелодии бигбенда конца 1930-х годов, слияние танцевальной музыки 1920-х годов с блюзом и рэгтаймом захлестнули его, как волна. Гринспен настойчиво упражнялся, иногда проводя в своей комнате по шесть часов в день. Он любил музыку ради нее самой, но его привлекало и кое-что еще. Музыка, как и бейсбол, включала элемент шоу. Это был еще один способ для одиночки стать звездой, привлечь внимание толпы, не сливаясь с ней.

В 15 лет Алан совершил музыкальное паломничество, схожее с его поездками на стадион Янки. Он отправился на метро в центр города, к отелю Pennsylvania, прямо до одной из главных станций Нью-Йорка, чтобы послушать Гленна Миллера и его оркестр. Выбор Гринспена был не случайным; Миллер создал вариацию для бигбенда, которая вращалась вокруг тенор-сакса и кларнета, двух инструментов, на которых играл Алан. Как он много лет спустя вспоминал в мемуарах, юноша подобрался к эстраде, оказавшись всего в десяти футах от самого Миллера; и когда группа начала играть вариацию танца из Шестой симфонии Чайковского под названием «История звездной ночи», восхищение взяло верх над застенчивостью 15-летнего подростка.

«Это невероятно!» – выкрикнул Алан. «Это потрясающе, малыш», – ответил Миллер33.

Восторг от того, что джаз-идол обратился к нему, не покидал Алана. Миллер произнес только три слова, но это было больше, чем ДиМаджио или Гериг когда-либо говорили ему.

В безмятежную юность Алана периодически врывалась бурная политика 1930-х годов. Начиная с середины десятилетия евреи из Австрии и Германии начали наводнять собой Вашингтон-Хайтс, в их числе был подросток по имени Хайнц Альфред Киссинджер, который вскоре сменил свое имя на Генри и поступил в Джордж Вашингтон-Хай на два года раньше Алана. К тому времени, когда Гринспен прибыл туда, военно-морской флот США поместил телескоп на макушке церковной колокольни, которая высилась над школьной крышей; его предназначение состояло в том, чтобы следить за рекой вниз по течению, на случай если в нее проникнут немецкие подводные лодки. Двумя годами позже, спустя несколько месяцев после поездки в центр города с целью послушать оркестр Гленна Миллера, Алан включил радио в своей спальне во время перерыва в музицировании на кларнете. Диктор объявил о нападении Японии на Перл-Харбор.

Алан игнорировал ход войны, как только мог. «Я был более обеспокоен тем, выигрывают ли Brooklyn Dodgers, чем падением Франции», – вспоминал он спустя годы34. Вместо того чтобы переживать о геополитике, он присоединился к объединению ансамблей, игравших на танцплощадках, исполнив пару мелодий в выходные и заработав $ 10 за свои усилия. Самые высокие его оценки были по музыке; он продолжал преуспевать в математике, но не мог блистать в других областях, поскольку проводил много времени, играя на музыкальных инструментах. Окончив 12-й класс, Гринспен получил специальную грамоту от музыкального отделения школы. На фотографии в выпускном альбоме представлен молодой человек, сильно напоминающий чертами своего отца: высокие скулы, орлиный нос и высеченная челюсть. Подпись сообщает: «Быстр умом и к тому же талантлив. Сыграет для вас на саксофоне и кларнете»35.


Окончив среднюю школу в июне 1943 года, Алан Гринспен не собирался поступать в колледж. Он занял престижное место в Джульярде, элитной консерватории в Нью-Йорке, которая стремилась соперничать с великими классическими музыкальными учебными центрами Европы. Но формальный подход школы вряд ли устраивал поклонника Гленна Миллера, и Гринспен ушел оттуда в январе следующего года. Тем временем он продолжал играть джаз и брал уроки у известного преподавателя по имени Билл Шейнер, который вершил суд в магазине музыкальных инструментов на 174-й улице в Бронксе. Шейнер велел Гринспену сесть рядом с подростком по имени Стэн Гетц, который стал одним из величайших саксофонистов в истории джаза. Два ученика быстро подружились, и позднее Гринспен писал, что противостояние такому таланту выявило его собственные скромные возможности. Быть менее талантливым, чем Гетц, примерно соответствовало тому, чтобы быть не таким умным, чем Эйнштейн. В отличие от бейсбола, Гринспен знал, что его музыкальные способности вполне могли обеспечить ему заработок.

Весной 1944 года Гринспену исполнилось 18 лет, и его вызвали на призывной пункт. Это было страшное время для того, чтобы идти в армию: американские военнослужащие погибали десятками тысяч. Гринспен поехал на метро до южной оконечности Манхэттена, где военные создали призывной пункт, собирая молодых людей в здании таможни в Бэттери-парк, которая была построена как святыня международной торговли, а теперь стала участницей ее уничтожения. Долгое время Гринспен ждал в окружении сотен других молодых людей. Когда пришло время его осмотра, врачи выявили пятно на легком будущего экономиста. «Мы не можем сказать, активно ли оно», – констатировал сержант, приказав Гринспену на следующий день сообщить об этом специалисту по туберкулезу. Когда врач не смог определить, был ли молодой человек болен, Алана признали непригодным к службе.

Гринспен опасался, что его жизнь на этом может закончиться. И хотя страх оказался необоснованным, его судьба, несомненно, во многом определилась: если бы его приняли в армию, то участие в боевых действиях и общение с товарищами, вполне возможно, разрушило бы психологическую оборону Гринспена и сделало его менее одиноким; не исключено, что при таких обстоятельствах он в свои 30 лет в меньшей степени презирал бы всё, что исходило от правительства. Как бы то ни было, в 18-летнем возрасте Гринспен в ответ на мысли о смерти погрузился еще глубже в музыку. Его учитель, Билл Шейнер, рассказал ему о вакансии в ансамбле Генри Джерома, передвижной свинг-группе, где требовался кларнетист и саксофонист.

Генри Джером был не совсем Гленн Миллер. С его репутацией можно было развлекать пары среднего возраста в отелях и казино; пение под его аккомпанемент напоминало игру в мяч в классе AAA, но всё же не в высшей лиге. Однако Гринспен – застенчивый молодой человек с иронической по отношению к себе улыбкой – всё равно пришел на прослушивание в Nola’s Studios в Мидлтауне. Джерому понравилось то, что он услышал, и он предложил Гринспену должность за $ 62 в неделю – это было в три раза больше, чем его мать зарабатывала в универмаге36.

В течение следующих 16 месяцев Гринспен жил жизнью гастролирующего исполнителя, разговаривая с соседями в поездах (и обнаружив, что южный акцент может быть труден для понимания), играя на концертах в далеком Новом Орлеане и безмерно наслаждаясь этим37. По ходу дела он осознал, что Генри Джером оказался еще более потрясающим, чем о нем говорили. Незадолго до того, как он нанял Гринспена, группа Джерома играла в Лукаут Хаус, игорном клубе на Дикси-хайвей в Ковингтоне, штат Кентукки. Конкурирующий оркестр, который собирал намного больше слушателей в соседнем театре, переманил нескольких музыкантов Джерома. «Мне пришлось всё начать сначала, потому что оркестр был опустошен», – вспоминал Джером позже38. Разглядев потенциал в рекламе, Джером решил проявить себя в новом направлении. Смелый новый стиль джаза, созданный в угаре ночных клубов Манхэттена такими музыкантами, как Чарльз «Птица» Паркер и Диззи Гиллеспи, начал затмевать собой более мягкий и нежный свинг бигбендов, который доминировал в нью-йоркской поп-музыке с конца 1930-х годов39. Джером заполнил несколько открытых вакансий музыкантами, у которых были импровизационные навыки, необходимые для воспроизведения нового звука «бибоп». «Все они были уличными исполнителями, копирующими Диззи и Птицу», – вспоминал позже руководитель группы40.

Джером метался в поисках места в Нью-Йорке, где он смог бы поэкспериментировать с новым стилем, и нашел то, что искал, в ресторане Childs за театром Paramount. Этот похожий на пещеру кафетерий на Таймс-сквер был в некотором роде странным местом, далеким от интимной обстановки джазовых клубов, в которых играли Паркер и Гиллеспи. В начале вечера он обслуживал всех, начиная с курсантов морских училищ в увольнительной до семей из Вестчестера, прибывших в город, чтобы увидеть шоу, предлагая им блины и бутерброды с салатом из тунца – в нем не было ничего от авангарда41. Но с 1920-х годов Childs вел как бы двойную жизнь. Где-то около полуночи клиентура менялась, и в ресторане ощущалась «щепотка лаванды», как выразился скромный автор Vanity Fair («Ярмарка тщеславия»). Современный журналист выразил бы это по-другому. Под утро Childs превращался в горячую точку для геев42.

Выступление в Childs дало группе Джерома доступ на национальное радио.

Ансамбль часто появлялся в одиннадцатичасовом эфире после драм, которые шли в прайм-тайм; его бравые трубы и мягкие саксовые риффы звучали вплоть до новостной программы в начале часа, в которой сообщали последние военные сводки из Европы и с Тихого океана. Соблазнительный джазмен предварял каждый номер вечернего концерта словесными импровизациями, чтобы соответствовать звукам, льющимся из группы духовых. «Ну, мне всё равно, как далеко зашло трупное окоченение», – начал он однажды вечером весной 1945 года. – Вот мелодия, услышав которую – в аранжировке Генри Джерома, – вы просто должны встать и танцевать, независимо от того, чем вы были заняты. Врубаетесь?»43

Гринспен оказался младшим участником в ансамбле из 14 человек. Он был хорошим музыкантом, исполнявшим чужие мелодии, и, в отличие от великих идолов джаза, никогда не претендовал на место импровизатора или солиста. По воспоминаниям Гринспена, его устраивала такая роль: некогда, стремясь к участию в высшей бейсбольной лиге, он видел себя выдающимся игроком первой базы, а не звездой-питчером; теперь же, играя джаз, Гринспен был доволен местом сайдмена. Но его скромность имела свои пределы. Наедине с собой Гринспен признавал, что он особенный; ему хотелось сыграть героя в драме своей жизни, и он был настроен добиться признания. Для простого подростка заработок в $ 62 стал прекрасным стартом, и нежелание Гринспена становиться солистом вовсе не означало, что он собирался вечно стоять в стороне44.

Играя джаз, Гринспен не ограничивался только музыкой. Он взял на себя обязательство заполнять налоговые декларации для членов джазбанды, тем самым заявив о себе как об интеллектуале. «Бухгалтер из него лучше, чем музыкант», – услышал Гринспен однажды комментарий Джерома45. Он использовал временной простой: Вторая мировая война была периодом расцвета профсоюзного движения, и группа следовала правилам, предписанным профсоюзами: они играли 40 минут, а затем делали 20-минутный перерыв перед началом следующей подборки. Другие участники группы во время подобных интерлюдий прокрадывались наверх в аптеку Walgreens и курили наркоту в телефонных кабинках; Гринспен же это время тратил на изучение книг о финансах. В малоподходящей обстановке ресторана Childs Алан начал свое образование в области банковского дела и рынков. Он узнал о жизни Джона Пирпонтта Моргана – финансиста, который сформировал корпоративных гигантов Америки до Первой мировой войны. Также Гринспен проглотил «Воспоминания биржевого дилера» (Reminiscences of a Stock Operator), классический отчет о спекулянте Джесси Ливерморе, сделавшем успешную ставку против рынка накануне краха 1929 года. И он решил, что, как только устанет от музыки, его следующий шаг будет в направлении Уолл-стрит.

Как ни странно, оба родителя Гринспена поддерживали его столь резкие смены увлечений. Если ему хватило самодостаточности, чтобы отделиться от культуры джазбанды, и уверенности в себе, чтобы поверить в возможный успех в иной сфере, то всем этим он, несомненно, был обязан поддержке своей любящей матери, с которой продолжал жить, когда группа не гастролировала46. Однако своей тягой к финансам и необходимыми для работы с ними математическими способностями он был обязан отцу, хотя и редко видел этого человека и не испытывал к нему благодарности. Так получилось, что Гринспену пришлось изгнать отца из своей судьбы прежде, чем он смог разделить его интересы. Присоединившись к джазовой группе, юноша последовал за увлечением матери; но освободившись от него, он открыл для себя финансы и пошел, таким образом, по пути отца47. Летом 1945 года Гринспен покинул группу Генри Джерома, чтобы подготовиться к получению степени бакалавра в Нью-Йоркском университете.

Глава 2 Не-кейнсианец

14 августа 1945 года полмиллиона жителей Нью-Йорка собрались на Таймс-сквер, прямо у ресторана Childs, где Гринспен выступал с оркестром Генри Джерома. Взгляды всех были прикованы к электрическому табло с бегущими строчками на здании New York Times, и в 7:03 вечера они услышали ожидаемую новость: «Официально – Трумэн объявляет о капитуляции Японии».

Последовал незамедлительный взрыв ликования. Люди на улицах подкидывали вверх шляпы и размахивали в воздухе флагами; офисные работники рискованно высовывались из окон и разбрасывали конфетти и серпантин, которые падали на головы прохожим; и повсюду передавали новости. В Гарлеме пары танцевали джайв на улицах, и автомобили не могли проехать, пока поливальные машины не разогнали пешеходов. В итальянских местечках Бруклина ликующие семьи устанавливали столы на улицах и предлагали прохожим еду, вино и ликеры. В Гарментском округе яркие ткани, перья и шляпки были усыпаны летавшим в воздухе конфетти. На кривых улочках китайского квартала мужчины, женщины и дети забирались на пожарные лестницы, бегали и размахивали американскими и китайскими флагами, а также приветствовали толпу ритуальными драконами, танцевавшими на пути по Мотт-стрит и Дойерс-стрит. Гудящие грузовики, заполненные радостными людьми, медленно двигались через плотный людской океан на Таймс-сквер. Мужчины и женщины обнимались. «Вчера в Нью-Йорке не было незнакомых людей», – констатировала New York Times1.

Тем не менее в атмосфере всеобщего ликования присутствовала и тревожная нота. Президент Трумэн, появившись на газоне перед Белым домом вместе со своей женой Бесс, отметил, что наступил «тот день, которого мы все ждали», однако затем предупредил: «Перед нами стоит величайшая задача… и нам понадобится помощь каждого из вас, чтобы решить ее»2. Страна была выведена из Депрессии благодаря военным потребностям, причем половина из них финансировалась в долг; это был, по словам историка Джеймса Паттерсона, «самый крупный проект общественных работ в истории страны»3. Но капитуляция Японии ознаменовала конец оборонного бума, и теперь США столкнулись с проблемой демобилизации 12 млн военнослужащих. Многие опасались, что вернувшиеся военные останутся не у дел, и очереди разочарованной, безработной молодежи будут предвестниками возвращения Депрессии4. Опросы общественного мнения показывали, что семь из десяти американцев ожидали ухудшения ситуации и сокращения их увеличившейся вдвое зарплаты, которой они наслаждались во время войны. Писатель Бернард Де Вото диагностировал у нации «страх, который кажется совершенно новым чувством… Это, возможно, самое ужасающее проявление войны – боязнь наступления мира»5.

Большинство американцев справились с этим чувством, положившись на правительство. Опыт военных лет показал, насколько эффективным может быть федеральное супергосударство; правительственные плановые институты решали, что́ должен выпускать каждый завод, и это способствовало успешному завершению войны6. В 1944 году Конгресс отреагировал на настроение нации, проведя законопроект GI – «солдатский билль о правах», предложив щедрые стипендии возвращающимся военнослужащим, которые хотели купить дом или поступить в университет. Той осенью в ходе президентской кампании Рузвельт поднял ставку, пообещав больше больниц, больше авиаперевозок и 60 млн новых рабочих мест; он выиграл выборы, одержав внушительную победу. К 1945 году общий объем федеральных расходов достиг $ 95 млрд по сравнению с $ 9 млрд в 1939 году; расходы в течение военных лет были вдвое больше, чем за предыдущие 150 лет истории США7. Внезапная смерть Рузвельта от кровоизлияния в мозг в апреле 1945 года не снизила энтузиазм страны в отношении его активистского подхода. После капитуляции Японии Трумэн обещал бороться за новый закон, гарантирующий полную занятость.

Таков был интеллектуальный климат, когда Алан Гринспен поступил в Школу торговли и финансов в Нью-Йоркском университете. Вера в государственное регулирование находилась на пике, а идеи laissez-faire (свободного предпринимательства) были отложены в сторону. «В 1945 году в Соединенных Штатах не существовало четкой, скоординированной, самосознательной консервативной интеллектуальной силы, – заявил Джордж Нэш, великий историк консервативного движения. – Раздавались, самое большее, разрозненные голоса протеста»8.


Приехав в университетский городок Нью-Йоркского университета застенчивым 19-летним юношей, Гринспен вряд ли мог не почувствовать эти интеллектуальные течения. После ухода из группы Генри Джерома он провел лето, курсируя между публичной библиотекой и квартирой своей матери. Гринспен усердно читал учебники, которые ему предстояло изучать в первый год своего экономического образования. Он хотел извлечь максимальную пользу из занятий, оплачиваемых его музыкальными заработками, и был настроен преодолеть стоявшее перед ним препятствие – двухлетний перерыв, проведенный вне учебного класса. Когда в сентябре университет открылся, молодой Гринспен ездил взад-вперед от Вашингтон-Хайтс до кампуса в Гринвич-Виллидж, где здания факультета окружали нелепую мраморную арку на Вашингтон-сквер, построенную в самоуверенном подражании Триумфальной арке в Париже. Там молодой Гринспен ощутил социальный климат, где доминировали легионы вернувшихся сержантов, отдыхавших вокруг богато украшенного фонтана в парке на Вашингтон-сквер. Они симпатизировали правительству, как и любая студенческая когорта – государство платило за их образование.

Преобладавший в стране прогрессивизм «Нового курса» не повлиял на формирование Гринспена: достигнув совершеннолетия в эпоху кейнсианского мышления, он оказался не-кейнсианцем. Заманчиво объяснить этот парадокс с точки зрения интеллектуального микроклимата, в котором жил Гринспен, поскольку Школа торговли в Нью-Йоркском университете по крайней мере частично противоречила более широкому национальному духу. Во-первых, у школы имелась строго практическая миссия – недаром ее прозвали фабрикой по производству множества бухгалтеров, страховых агентов, менеджеров по недвижимости и т. д. Серьезные молодые люди, обучавшиеся по данным специальностям, ходили по кампусу в форменных рубашках и галстуках, заранее отвечавших дресс-коду тех профессий, освоить которые они стремились9. Кроме того, эти специальности не всегда были дружественными по отношению к Новому курсу. В 1945 году Ира Мошер, лидер Национальной ассоциации производителей, осудила «беспрецедентную войну, которая в течение десятилетия велась против свободной конкурентной системы предприятий»10. Возможно, часть подобных настроений просочилась в Школу торговли, несмотря на общую проправительственную направленность поколения Гринспена.

Кроме того, университетские экономические факультеты в некотором роде пострадали от деформации времени. К 1945 году идеи Джона Мейнарда Кейнса были восприняты новыми дилерами в Вашингтоне, но еще не доминировали в учебной программе бакалавриата так, как после 1948 года, когда Пол Самуэльсон, самоотрекомендовавшийся как «наглый начинающий предприимчивый делец» в Массачусетском технологическом институте, опубликовал свой классический вводный учебник «Экономика»11. Текст Самуэльсона закрепил в умах студентов базу для смешанной экономики, и если бы Гринспен подвергся этому воздействию в начале своих исследований, не исключено, что он мог бы развиваться по-другому. «Современный человек уже не способен поверить, «что чем меньше правительство управляет, тем лучше», – уверенно заявил Самуэльсон в своем учебнике; и его глубокое влияние на учеников на несколько лет моложе Гринспена можно оценить по тому, что консерваторы осудили его12. В книге «Бог и человек в Йеле» (God and Man at Yale), опубликованной в 1951 году, Уильям Ф. Бакли-младший сокрушался, что ровно треть класса Йельского университета подверглась воздействию сочинений Самуэльсона и что «собственно влияние экономики Йельского университета» было «полностью коллективистским»13.

Но когда Гринспен начал учиться в Нью-Йоркском университете, учебник Самуэльсона еще не опубликовали. Вместо него Алан слушал курсы, которые вел Уолтер Спар – глава факультета экономики Нью-Йоркского университета, чей взгляд на «Новый курс» был крайне критическим. В типичной речи в Экономическом клубе Детройта в 1949 году Спар осудил «марш в Долину смерти социализма», восклицая, что «“либерализм” не означает практически ничего, кроме социализма или коммунизма, или того, чтобы быть либералом на чужие деньги». Предвосхищая возражение, что «народ», о котором идет речь, проголосовал за либералов, Спар говорил на лекции, что «в последнее народное голосование за Гитлера было подано почти 100 % от общего количества голосов»14. Очевидно, что в те годы, когда мир обновлялся, останки довоенного понимания экономики еще обретались на факультете Нью-Йоркского университета.

Вопрос в том, насколько это всё было интересно молодому Гринспену. В конце своей студенческой карьеры он записался на курс Спара, посвященный трактовке бизнес-циклов. По иронии судьбы, взгляды Спара на эту тему предвосхищали лекции и статьи, которые Гринспен написал в свои 30–40 лет. По мнению Спара, Кейнс и его ученики отставали от бизнес-циклов: они предпочитали бюджетный дефицит и печатание денег для борьбы с рецессиями, но Спар горячо верил, что такая активность будет только усугублять нестабильность экономики. Однако он отстаивал свою позицию недостаточно эффективно. Ожесточенные выступления Спара за пределами кампуса резко контрастировали с его скромной манерой держаться в университете, и он затушил идеологический огонь влажным одеялом своего стиля преподавания, что сделало его последним человеком, способным вдохновить молодые умы идеями консерватизма. Стоя перед заполненной аудиторией, где находились 50 или около того учеников, Спар велел им открывать учебники на определенной странице, а затем интересовался, есть ли у кого-нибудь вопросы по содержанию. Студентам, как правило, либо было слишком скучно, либо они боялись спрашивать, затрагивая сколько-нибудь рискованные темы, поэтому Спар просил их перейти на следующую страницу, а затем повторял свой вопрос.

Однажды, когда Спар таким образом мучил учеников, молодой моряк-ветеран по имени Роберт Кавеш посмотрел на своего однокашника Алана Гринспена, который сидел рядом. Гринспен, казалось, прятал от профессора какую-то вещь, и когда Кавеш присмотрелся, то он увидел, что это такое. В учебнике Спара по бизнес-циклам Гринспен уместил томик меньшего объема, посвященный Кейнсу, и читал его с восторженным волнением. Тот факт, что Спар был убежденным консерватором, явно не интересовал его ученика. Спар не только не увлек Гринспена консервативными идеями, но почти оттолкнул от них15.

Правда состоит в том, что микроклимат в Школе торговли повлиял на Гринспена меньше, чем литература, которую он сам подбирал для своего чтения16. Важные факторы его детства – интроспективная изоляция, с одной стороны, и жгучее честолюбие с другой – заставляли Гринспена заниматься самообразованием, сводя к минимуму влияние посторонних. У него имелись друзья в университете, и он был счастлив сыграть на кларнете в оркестре колледжа, спеть в веселом окружении в клубе и вместе с Бобом Кавешем, однокурсником по классу бизнес-циклов, основать музыкальный клуб, который они назвали Симфоническим обществом17. Но так же, как Гринспен достиг желанного места в Джульярде, а затем бросил, и подобно тому, как он прервал занятия джазом, а затем обратился к экономике и финансам, в студенческий период он шел своим путем, не интересуясь происходящим вокруг. Если его более позднее либертарианство и имело корни в прошлом Гринспена, то они лежали в собственной природе этого молодого человека, а не в усилиях учивших его профессоров. Вера в индивидуализм должна была воззвать к столь чистому индивидуалисту.


Курс собственного чтения начался у Гринспена с экономической истории. Его юношеское увлечение железными дорогами вернулось в новой ипостаси: он проглатывал книги о провидцах-предпринимателях, которые превратили Соединенные Штаты в промышленную электростанцию, и всё это – в пределах жизни одного человека. Историки могут писать об армиях, и флотах, и договорах, но истинное становление нации сводилось к пару и стали, которые соединяли страну, занимавшую почти весь континент. Гринспену особенно нравился Джеймс Дж. Хилл, создатель Великой Северной железной дороги, чьи идеи и изобретательность превратили дикую природу великого северо-запада в процветающую производительную экономику18. В сознании молодого Гринспена промышленники конца XIX века были не грабителями-баронами, а пионерами и героями. Когда первый поезд пропыхтел через Дакоту к побережью Тихого океана, в этих вагонах ехала американская империя, и клубы дыма из трубы паровоза значили столько же, сколько тлеющий пепел Геттисберга19.

Гринспен также, напрямую и косвенно, впитал идеи Кейнса. Он прочитал работу Элвина Хансена, выдающегося экономиста из Гарварда, который в 1930-х годах принял эти идеи. Хансен усвоил главное в озарении Кейнса – так называемый парадокс бережливости – и дал ему новый поворот, повлиявший как на разработчиков политики, так и на молодое поколение экономистов. Парадокс Кейнса описывал, как циклический спад может подпитываться самим собой: когда экономика замедляется, осторожные потребители будут стремиться к снижению расходов, лишая бизнес клиентов и тем самым усугубляя замедление. Но Хансен считал, что слабый частный спрос и избыточная экономия стали структурной болезнью. Силы, которые стимулировали расходы в XIX веке, исчерпали себя; замедление темпов роста населения, закрытие американской границы и зрелость великих капиталоемких отраслей, таких как железнодорожное строительство и производство стали, сигнализировали, что расходы будут низкими в течение неопределенного срока. Хансен полагал, что полная занятость и инфляция были почти немыслимы в подобных условиях; а, следовательно, политические предписания, с которыми Кейнс выступал во время Депрессии, были на самом деле постоянными императивами. Чтобы противостоять тому, что Хансен назвал секулярным застоем, правительству пришлось бы отказаться от излишних сбережений, перераспределяя деньги от прижимистых богачей к активно тратящим беднякам. Это привело бы к увеличению государственных расходов и уравновесило большие бюджетные дефициты.

Гринспен не был убежден ни в одном из данных положений. Утверждение о том, что избыточная экономия будет накапливаться и никто не захочет тратить деньги или инвестировать их, казалось слишком пессимистичным. Для молодого человека, который вдохновлялся мужественными железнодорожными магнатами XIX века, казалось очевидным, что всегда будут появляться новые технологии, которые позволят делать новые ставки. Это Хансена – экономиста, которому уже в начале Депрессии было за сорок – спад поверг в состояние мучительного мрака. Но для Гринспена Депрессия являлась всего лишь декорацией его детства; он не видел в ней ничего обескураживающего, поскольку считал нормой20. Его воспоминания о 1930-х годах не имели ничего общего с избыточными сбережениями или очередями безработных; вместо этого Гринспен помнил острые ощущения от посещения Всемирной ярмарки в Нью-Йорке в 1939 году, где впервые заглянул в волшебный ящик под названием «телевизор». Еще через несколько лет после того как он переехал в Нью-Йоркский университет, Гринспен увидел, что город меняется под воздействием этого ящика – тощие леса антенн прорастали на его крышах. Как Хансен мог утверждать, что прогресс остановился? И как мог кто-нибудь предположить, будто больше нечего тратить?

Прочитав всё, что нашел по этой теме, Гринспен случайно наткнулся на опровержение Хансена Джорджем Терборгом – безвестным экономистом, работавшим в Институте машинного оборудования и смежных продуктов. Обычный студент не удостоил бы этого автора своим вниманием – зачем читать посредственные исследования из лоббистского лагеря, когда против него выступает выдающийся профессор Гарварда? Но с ушлой независимостью человека, занимающегося самообразованием, Гринспен изучил книгу Терборга «Призрак экономической зрелости» (The Bogey of Economic Maturity) и согласился с тем, что в ней написано. «Застойная позиция» Хансена была чрезмерно окрашена «мрачными тридцатыми»21.

По воле судьбы события вскоре подтвердили правоту Гринспена и Терборга. Конец нормирования военного времени привел к буйному росту потребительских расходов. Американцы покупали стиральные машины, автомобили, электротовары, хлопчатобумажные изделия, корсеты, нейлоновые колготки, камеры, кинопленку, спортивное снаряжение, игрушечные электропоезда – им было отказано в этом во время войны, и теперь они с радостью тратили сэкономленное, чтобы побаловать себя22. Вопреки заявлениям Хансена, потребительские расходы, экономический рост и инфляция не умерли, и во время второго года обучения Гринспена в колледже потребительские цены выросли на 17,6 %. Таким образом, его скептицизм в отношении неокейнсианской идеи подтвердился. Кроме того, он убедился, что его всесторонний подход к собственному интеллектуальному развитию оказался правильным.


Гринспен менялся по мере своего несогласия с Кейнсом. Он начал учебу в колледже неуверенным юнцом, сбежавшим от бесперспективной работы во второсортной джазовой группе. За два года учебы Алан превратился в молодого человека с призванием. В конце своего первого года в Нью-Йоркском университете Гринспен занял второе место среди претендентов на стипендию Бета Гамма Сигма в университете, что было признанием его «эрудиции, характера и серьезности цели»23. Его друг Боб Кавеш, который сделал выдающуюся карьеру в качестве профессора экономики, уверял, что никогда не видел, чтобы кто-то столь эффективно собирал информацию из эклектичных источников. Открыв экономику, Алан нашел свое призвание.

Это было захватывающее время для вступления в профессию. Гринспен пришел в экономику тогда же, когда Соединенные Штаты стали доминировать в данной области. Перед войной Лондон и Кембридж Джона Мейнарда Кейнса сформировали экономическое мышление. После войны Бостон, Чикаго и Нью-Йорк одержали верх, ведя злобные академические бои между собой24. То, что действительно захватило Гринспена, не являлось ни миссионерским кейнсианством бостонцев, ни идеями свободного предпринимательства чикагской школы. Именно интенсивный эмпиризм нью-йоркской школы сформировал подход, сохранившийся на протяжении всей его карьеры и объяснявший его самые большие достижения.

Штаб-квартира нью-йоркской школы находилась примерно в шести милях к северу от Нью-Йоркского университета, в Колумбийском университете и в ближайшем Национальном бюро экономических исследований, которое было создано в 1920 году профессором по имени Уэсли Клэр Митчелл. Цель Национального бюро заключалась не в том, чтобы теоретизировать о функционировании экономики, а, скорее, в измерении того, что она уже сделала, например: объем полученного хлопка или чугуна; количество часов, проработанных среднестатистическим рабочим в неделю; денежные суммы, потраченные компаниями на новые машины или здания. В течение следующей четверти века исследователи из Национального бюро собрали статистику, необходимую для документирования бизнес-цикла и формирования национальных отчетов, на основе которых рассчитывается валовой внутренний продукт. В начале Депрессии администрации Гувера и Рузвельта столкнулись с крахом производства, понятия не имея о том, что же, собственно, производилось. К тому времени, когда Гринспен окончил Нью-Йоркский университет, армии помощников Уэсли Митчелла следили за всеми аспектами продуктивного существования американцев.


Президент Форд поздравляет Алана Гринспена в Белом доме после того, как Гринспен был приведен к присяге в качестве председателя Совета экономических советников. Роуз Голдсмит, мать Гринспена, стоит справа, Вашингтон, 1974


В свой первый год в Нью-Йоркском университете Гринспен почувствовал вкус к этому измерительному проекту. Он прослушал курс статистики профессора Джеффри Мура, преподавателя Торговой школы, который был еще и исследователем в Национальном бюро. Мур позже стал специальным уполномоченным по статистике труда при Ричарде Никсоне и значительно повлиял на эту сферу, работая над определением ведущих и тормозящих показателей бизнес-цикла. Мур увидел в молодом Гринспене единомышленника и рекомендовал его на летнюю практику в престижный банковский дом Brown Brothers Harriman. Гринспен доехал на метро до здания Brown Brothers на Уолл-стрит и вскоре вступил в святилище с толстыми коврами, позолоченными потолками и столами-конторками. Младший партнер в банке попросил его подготовить еженедельную сезонную корректировку данных Федеральной резервной системы о продажах в универмагах, и в течение следующих двух месяцев Гринспен изучал технические статьи о том, как рассчитываются сезонные корректировки, сортируя данные с помощью логарифмической линейки25.

Корпя над цифрами, Гринспен узнал о себе кое-что новое. Он получал больше удовлетворения от этой узкой задачи, чем от грандиозных, но неубедительных дебатов о правительстве и рынках, захвативших некоторых из его друзей в университетском городке. Что-то мощное внутри него требовало контроля над ограниченной областью. Гринспен хотел быть правым и знать, что он прав; в итоге он преуспел в решении проблем, которые были под силу одиночке, свободному от мнения других. Критики нью-йоркской школы высмеивали Национальное бюро за проведение «измерений без теории». Застенчивый молодой интроверт был счастлив просто заниматься измерениями26.

Гринспен закончил summa cum laude в 1948 году, обеспечив себе непрерывную строку оценок A по всем предметам первого семестра27. Ему дали стипендию, чтобы он мог остаться в Нью-Йоркском университете, учиться по вечерам и получить степень магистра; его сбережения от заработка джазового музыканта закончились, и ему требовалось работать днем. Рекламное агентство сделало Гринспену выгодное предложение, но его сердце не лежало к рекламному бизнесу; вместо этого он занял более скромную позицию в качестве бизнес-исследователя в Национальном совете промышленной конференции[7]. С зарплатой $ 45 в неделю новая должность приносила меньше денег, чем прежние выступления с группой Генри Джерома, но она давала возможность стать экономистом.

В Совет Конференции входило около 200 компаний-членов, на которых держался американский бизнес и чей подход к экономике был продолжением эмпирической нью-йоркской школы. Совет разработал первую версию индекса потребительских цен и был лучшим источником данных о безработице во время Депрессии. В просторных офисах на Парк-авеню группы исследователей собирали данные, с которыми хотели ознакомиться его корпоративные члены: тенденции в добыче полезных ископаемых, сведения об урожае хлопка, внешней торговле, выпуске стали и т. д. Гринспен поставил перед собой задачу овладеть всеми источниками информации в библиотеке Совета Конференции и начал публиковать статьи во внутреннем журнале Совета. Он подготовил тщательный анализ прибыли мелких производителей, начала строительства жилья и тенденций потребительского кредитования. Члены Совета Конференции узнали имя автора. New York Times перепечатал одну из его статей.

Обосновавшись в Совете Конференции, Гринспен привлек к себе внимание отца. Покинув Роуз вскоре после рождения Алана, Герберт исчез из жизни сына; он снова женился и создал вторую семью. Теперь, когда Алан добился профессионального успеха, Герберт появился на горизонте, предлагая ему партнерский бизнес: возможно, они могли бы создать консалтинговую фирму или даже попробовать свои силы в торговле. Однако его предложения встретили холодный прием. Уйдя в свой внутренний мир, Алан справился с отсутствием отца, но он не собирался вступать в партнерство с человеком, который когда-то загнал его в раковину.

Кроме того, в Герберте было нечто, вызывавшее инстинктивный отклик Алана. Отец испытывал по отношению к нему неловкость, что заставляло и его неловко реагировать. Мало того, что он унаследовал этот недостаток, еще хуже было, что отцовское присутствие усиливало его. При всем его уме от Герберта исходил удушливый запах неудачи. Он увлеченно говорил о создании нового бизнеса; как и многие сторонники фондового рынка в 1940-х годах, он был очарован ценовыми графиками, подсказывающими, когда покупать или сбрасывать акции. Но Герберту не хватило характера, чтобы произнести свою скороговорку; он по-прежнему был тем человеком, который обещал навестить маленького сына в Вашингтон-Хайтс, а затем снова и снова не держал данное слово. Если безусловная преданность Роуз Голдсмит укрепила в Алане чувство победителя, то аура растраченного потенциала Герберта Гринспена стимулировала его иным образом. Сын решил не быть таким, как отец. Он докажет, что он другой, отделившись от него профессионально28.

Гринспен был готов превзойти отца29. В 1950 году он получил магистерскую степень в Нью-Йоркском университете и поступил на программу подготовки докторов наук (PhD) в Колумбийском университете. Его наставником стал Артур Бернс, в 1970-х годах ставший председателем Совета директоров ФРС. Бернс был впечатляющей фигурой, красивый, с хорошо поставленной речью; о его карьере в правительстве говорили, что, где бы ни сидел, он всегда находился во главе стола30. Мильтон Фридман, который учился у Бернса в Университете Ратджерса, писал, что кроме родителей «бесспорно» обязан всем Бернсу, называя его «почти суррогатным отцом»31. Гринспен отреагировал на Бернса точно так же; что-то в его старомодном облике – густые волосы, разделенные посередине пробором, и задумчивое набивание трубки – вызывало симпатию и привязанность. «Вот бы мне стать кем-то вроде него, а затем получать $ 20 000 в год», – вспоминал о своих мечтах Гринспен32. Если собственный отец был для Алана чем-то вроде ролевой антимодели, то Бернс олицетворял профессиональный успех, к которому стремился молодой человек.

Бернс был главным наследником эмпирической традиции Уэсли Митчелла, и его влияние сдерживало энтузиазм, который Гринспен мог бы почувствовать к новым тенденциям, которые начали зарождаться в экономике. По прибытии в Колумбийский университет Гринспен прослушал курс математической статистики, позднее ставший известным как эконометрика. В курсе было показано, как можно использовать измерения, созданные эмпириками, и проверить соотношения между ними с помощью методов регрессивного анализа. В отсутствие этих инструментов экономисты могли делать обоснованные предположения о том, как одна часть экономики связана с другой. Например, всплеск производства стали логически сигнализировал о всплеске активности в отраслях, использующих сталь, таких как автомобилестроение. Это, в свою очередь, служило основанием для прогнозирования более быстрого роста всей экономики. Но с помощью регрессивного анализа экономисты могли достичь большего, чем просто догадки. Им оказалось бы под силу рассчитать взаимозависимость между прошлым ростом производства стали и ускорениями роста экономики, а затем исходя из этого спрогнозировать будущее, основываясь на чем-то близком к научным убеждениям.

Годы спустя Гринспен применил регрессивный анализ к созданию модели экономики и описал себя как «эмпирика, которого ограбили эконометрики»33. Но благодаря влиянию Бернса он изучил в Колумбийском университете математическую статистику, не принимая ее полностью. В своей работе в Совете Конференции он продолжал держаться в стороне от неопределенной деятельности по расчету отношений между экономическими переменными, предпочитая эмпирический сбор данных. Количественное измерение экономики было достаточно сложным: одну серию данных за другой следовало периодически корректировать с учетом сезонных колебаний и проверять на согласованность с другими сериями – и всё это без помощи компьютеров. Гринспен не сомневался, что эта скромная задача имеет бо́льшую ценность, чем отвлеченная математика. Даже самый точный эконометрический расчет был ограничен, потому что вчерашние статистические соотношения могли не сработать завтра; по контрасту, более точные измерения того, что происходит с экономикой на самом деле, больше, чем просто оценки, – это факты. Даже в дальнейшем, приняв эконометрику и став председателем ФРС, Гринспен никогда не расставался со своим убеждением, что для экономиста качество данных важнее, чем сложность моделирования.


В 2011 году, во время одной из наших длительных бесед в его офисе в Вашингтоне, Гринспен схватил с полки выцветший зеленый том. Это была копия «Измерительных бизнес-циклов» (Measuring Business Cycles), классическое исследование Артура Бернса о превратностях американской экономики, написанное в соавторстве с отцом эмпиризма Уэсли Митчеллом. Книга с любовью хранилась с тех пор, как Гринспен учился в Колумбийском университете шесть десятилетий назад.

«Откройте», – позволил мне Гринспен.

Я распахнул книгу наугад. На странице преобладали таблицы и диаграммы: производство чугуна, цены на железнодорожные акции, онкольные процентные ставки[8].

Я вопросительно поднял глаза, но строгий жест велел мне снова открыть книгу. На этот раз мне попалась другая страница, и я обнаружил, что смотрю на таблицу, которая досконально сообщала о пиках и падениях добычи битуминозного угля[9]. Содержание «Измерительных бизнес-циклов» свидетельствовало обо всех деталях промышленного расцвета Америки. Взгляд Бернса-Митчелла на экономику строился на статистике по каждому виду сырья, каждой шахте, каждой фабрике.

Я понял, почему Гринспен показывал мне книгу своего наставника. Это было окно в экономическое мышление другой эпохи, и он хотел, чтобы я увидел, откуда появилась его любовь к статистике.

Глава 3 Возрождение денег

25 июня 1950 года девяносто тысяч солдат пересекли границу между Северной и Южной Кореей. Они пробили оборону Юга колонной советских танков, захватив Сеул, столицу Южной Кореи. В семи тысячах миль, в Вашингтоне, округ Колумбия, администрация Трумэна подозревала, что за нападением Севера стоит Кремль, и президент решил прийти на помощь Югу, хотя и боялся глобального конфликта. В полной мере используя свою воздушную мощь, Соединенные Штаты массово сбросили бомбы на северокорейские колонны. Любимец фотокорреспондентов, американский командующий в регионе генерал Дуглас Макартур – с волевой челюстью и неизменной трубкой – совершил смелую десантную высадку в портовом городе Инчон, отрезав отступление врага и отбив южнокорейскую столицу. Но страхи Трумэна об эскалации войны оказались полностью оправданными. В конце ноября Китай отправил 300 000 крестьян-пехотинцев в теплых стеганых куртках через замерзшую реку Ялу, по которой проходила граница Китая с Кореей. Китайцы окружили американских солдат, спавших прямо на голой земле, и убили их, заколов через спальные мешки1.

К моменту этой атаки Гринспен уже несколько недель занимался своими докторскими исследованиями в Колумбийском университете. Иногда в тот период он сидел в аудитории, наблюдая, как его наставник Артур Бернс спрашивал у своих студентов: «Что вызывает инфляцию?» Бернс называл причиной «избыточные государственные расходы» – современное представление о том, что ослабление денежно-кредитной политики тоже может вызывать инфляцию, похоже, не приходило ему в голову. Бернс не был одинок в этом убеждении. В 1930-х и 1940-х годах экономисты не обращали внимания на центральные банки; действительно, они отодвинули финансы в сторону как незначительные факторы на фоне ферм, шахт и фабрик, которые сформировали «реальную» экономику. Но равнодушию экономистов к монетарным вопросам предстояло пройти серьезную проверку. Неожиданным и для профессора, и для его учеников образом пересечение китайцами реки Ялу положило начало возрождению интереса к финансам.

До момента нападения Китая взгляды Бернса были вполне обоснованными. Во время Второй мировой войны ФРС сыграла скромную роль, поддерживая Казначейство. Правительство потратило всё необходимое, чтобы выиграть войну, и работа ФРС заключалась в обеспечении достаточного количества денег, чтобы сделать эти расходы возможными. В этой договоренности не было никакого кокетства. ФРС открыто обещала выкупать такую часть государственного долга, какая окажется необходимой для поддержания низкой стоимости займов Казначейства: она гарантировала, что процентная ставка по долгосрочным государственным облигациям никогда не поднимется выше 2,5 %. Неудивительно, что Бернс оставил ФРС и монетарную политику за рамками своих взглядов на инфляцию. Цель денежно-кредитной политики заключалась не в стабилизации цен. Она должна была финансировать государственный бюджет и обеспечивать военные затраты.

Интервенция Китая в Корею нарушила эту договоренность. Прогрессирование затяжного конфликта заставило Соединенные Штаты удвоить свои военные расходы, и администрация Трумэна стала больше, чем когда-либо, беспокоиться о контроле ФРС за выплатами по займам. В начале декабря президент позвонил домой Томасу МакКейбу, председателю правления Федерального резерва, и настаивал на том, что процентные ставки по долгосрочным облигациям ни в коем случае не должны пробить 2,5 %-ный потолок. «Если это произойдет, сбудется именно то, чего хочет г-н Сталин», – сказал президент2. Но атаки Китая также привели в движение и другой механизм: перспектива затяжного конфликта заставила потребителей броситься скупать всё – от автомобилей до стиральных машин, вызывая всплеск инфляции. В ноябре 1950 года индекс потребительских цен рос с годовой ставкой 20 %, а в течение двух месяцев после вторжения Китая он повышался еще быстрее. Угроза радикально нестабильных цен вынудила руководителей Федеральной резервной системы сделать то, чего от них никогда не ожидали Бернс и его современники. Они решили контролировать цены за счет повышения процентных ставок, независимо от того, насколько Трумэн мог ссылаться на императивы холодной войны.

Учитывая преобладающие допущения того времени, ФРС смело ввязалась в битву. Большинство послевоенных экономистов сомневались в том, что она сможет контролировать инфляцию, даже если бы у нее хватило духу для повышения процентных ставок вопреки воле Администрации. Инфляция, как говорили, была обусловлена не монетаристским выбором, а узкими местами в экономике. Если компании испытывают трудности с получением сырья или рабочей силы, которые им нужны, они будут повышать цены и перекладывать расходы на потребителей. Современное представление о том, что задача денежно-кредитной политики состоит в избегании таких узких мест, было понятно, но не принято. Теоретически, более высокие процентные ставки могут удержать потребителей и компании от займов для немедленных трат; по идее, это способно снизить спрос на продукцию, сырье и работников, помогая избегать узких мест и инфляции. Но большинство экономистов считали, что есть вещи поважнее процентных ставок: изменения в договоренностях с работниками, рост производительности компаний, новые возможности для продаж за рубежом – любой из этих факторов мог оказать более выраженное влияние на цены3. «Сегодня немногие экономисты рассматривают денежно-кредитную политику Федерального резерва как панацею для управления бизнес-циклом», – заявил Пол Самуэльсон в первом издании своего знаменитого учебника, опубликованного в 1948 году4. По словам финансового историка Роберта Хетцеля, «после Второй мировой войны монетаристская политика была сиротой»5.

В последний день января 1951 года Трумэн убедил лидеров ФРС в серьезности корейского кризиса. Он вызвал всех членов Федерального комитета по регулированию процентных ставок и Федерального комитета открытого рынка (FOMC) в Белый дом и сделал всё возможное, чтобы напугать их. «Это настоящая чрезвычайная ситуация, величайшая, с которой когда-либо сталкивалась наша страна, включая две мировые войны и все предыдущие войны», – сказал он. Но центральные банкиры стояли на своем. Председатель МакКейб предположил, что военная мощь зависит от экономической мощи, и для этого требуется стабильность цен. Затем Администрация попыталась подчинить центральных банкиров: она напечатала публичное заявление о том, что ФРС обязалась защитить 2,5 %-ный потолок по займам. Но руководители ФРС представили собственный отчет об этой встрече, в котором явно исключалось такое обязательство. Осознав, что ФРС может в одностороннем порядке приостановить закупки казначейских облигаций, администрация Трумэна повела себя сдержанно. По условиям нового «соглашения Федерального казначейства», долгосрочная процентная ставка наконец могла подняться6. Инфляция резко снизилась, доказав, что денежно-кредитная политика вовсе не бессильна.

Но администрация Трумэна еще не была побеждена. Она вынудила председателя МакКейба уйти и назначила на его место чиновника Казначейства Уильяма МакЧесни Мартина. Но если Мартина и выбрали за его предполагаемую преданность Белому дому, он вскоре доказал свою независимость. Мартин не только не восстановил старый потолок процентных ставок, но заявил в своем первом же выступлении, что «если инфляция не будет контролироваться, это может оказаться еще более серьезной угрозой жизнеспособности страны, чем всё нарастающая агрессия противников вне наших границ». Его заявление было весьма значительным: императивы стабильности цен превзошли императивы войны и геополитики – и это означало глубокие перемены. Беззубый центральный банк, на который Бернс не обращал внимания, теперь стал силой, с которой приходилось считаться.

Несколько лет спустя председатель ФРС Мартин столкнулся с Трумэном на улице в Нью-Йорке. Бывший президент остановился, пристально посмотрел на него и произнес одно слово: «Предатель», – а затем пошел дальше7.


Гринспен не сразу понял значение Соглашения Федерального казначейства. Он был слишком погружен в другую работу: учебу в Колумбийском университете и особенно в свои исследования в Совете Конференции. Весной 1952 года он привлек внимание статьей из двух частей, представленной Совету Конференции и озаглавленной «Экономика ВВС», в которой определялось влияние наращивания обороны, последовавшее вслед за войной в Корее. Исследование, результаты которого обобщила эта статья, стало триумфом детективной работы. Планы военных закупок классифицировались в военное время, так что Гринспен начал с изучения показаний сотрудников Пентагона в Конгрессе в предвоенные годы, когда они были рады разгласить количество самолетов в эскадрилье и число самих эскадрилий, поставленных на крыло, а также назвать уровень небоевых потерь. Объединив подобную информацию с сообщениями о действиях ВВС в Корее, Гринспен подсчитал, сколько самолетов требовалось закупить. Он выяснял вес конкретных самолетов по инженерным руководствам, в каждом случае оценивая пропорции меди, алюминия и других материалов; наконец, Гринспен спрогнозировал влияние военного спроса на рынки металлов8. Поскольку расходы на оборону составляли примерно седьмую части экономики, их влияние было значительным. Компании-члены Совета Конференции проглотили анализ Гринспена, завалив его просьбами о дополнительных исследованиях. На пути молодого человека возникал всё более расширявшийся поток предложений внештатной работы, в том числе роль экономического консультанта журнала Fortune. После фальстартов в музыке и бейсболе он наконец нашел работу, в которой преуспел.

В начале 1953 года Гринспену позвонил инвестиционный советник по имени Уильям Уоллес Таунсенд. Его фирма, Townsend-Skinner, была членом Совета Конференции, и Таунсенд иногда звонил, чтобы обсудить работы Гринспена. Но на этот раз у него была другая цель. Он пригласил Гринспена на обед в почтенный клуб банкиров, который занимал три верхних этажа возвышающегося неоклассического Equitable Building в нескольких минутах ходьбы от биржи; в 1920-е годы Equitable был крупнейшим офисным центром в мире. В назначенный день Гринспен приехал на метро в центр города, вошел в роскошный мраморный холл Equitable Building и взлетел на лифте к небу над Манхэттеном. Выйдя в вестибюль клуба, он выглядел до мозга костей «корпоративным космонавтом». Его бабушка и дедушка были выходцами из захудалых еврейских местечек Восточной Европы, но этот хорошо сложенный, гладко причесанный молодой человек в очках вполне мог сойти с рекламы IBM.

Гринспен попросил провести его к хозяину. Таунсенд выглядел на 60 лет, – старше, чем ожидал Гринспен. Но когда двое мужчин обменялись рукопожатием, именно Таунсенд оказался удивлен больше. Зная Гринспена только по его деловым письмам и серьезной манере ведения телефонных разговоров, он ожидал встретить 40-летнего мужчину, а не юношу 20 с небольшим лет.

Таунсенд, не теряя времени, объяснил цель встречи. Его партнер, Ричард Дана Скиннер, умер несколько лет назад, а его сын оставил фирму ради работы в другом месте: итак, ему нужен новый сотрудник9. Гринспену перспектива мгновенно показалась привлекательной. Он работал в Совете Конференции более четырех лет и начинал беспокоиться. Более того, он сознавал, что даже самым ассимилированным евреям-профессионалам следует по крайней мере проявлять осторожность в выборе карьеры. Его близкому родственнику Уэсли Хальперту было отказано в поступлении в медицинскую школу, хотя он окончил престижный городской колледж в Нью-Йорке; смущенный расовыми квотами, Уэсли стал дантистом. Гринспен никогда не жаловался на дискриминацию и даже не обсуждал ее со своими еврейскими друзьями; но он понимал, что национальность может затруднить выбор профессии10. Еще в годы войны Fortune настаивал на обсуждении еврейской «клановости», и вы могли бы прочесать списки старших руководителей на многих конференциях в начале 1950-х годов и не найти среди них ни одного еврейского имени11. Билл Таунсенд, если на то пошло, тоже не был евреем, но он предлагал партнерство, невзирая на открытие, что Гринспен оказался на 38 лет младше его.

Новая фирма Townsend-Greenspan открылась в сентябре 1953 года в неописуемом офисе на Бродвее, недалеко от Клуба банкиров, где оба партнера впервые пообедали вместе. Вскоре руководители, следившие за сочинениями Гринспена в Совете Конференции, превратились в его клиентов. Фонд Веллингтона, который позже превратился в Vanguard Group, стал первым в этом списке, за ним последовала цепочка сталелитейных компаний и несколько других, в том числе два, которые позже наймут Гринспена в качестве директора – Mobil Oil и алюминиевый гигант Alcoa. Работая консультантом, Гринспен мог обойти этнические барьеры без каких-либо трудностей; он часто делал презентации в залах заседаний, наполненных жадными слушателями, зная, что он единственный еврей среди присутствующих12. Кроме того, Гринспен обходил и другую трудность. Он жаждал славы и богатства, но его личность плохо подходила для подъема по крутым корпоративным лестницам; у него не было интереса ни к борьбе за сферы влияния, ни к конфронтации. В качестве бизнес-консультанта он мог преуспеть, оставаясь застенчивым, – исключительно благодаря магии цифр.

Отслеживание данных Гринспеном прекрасно соответствовало его новой роли в компании Townsend-Greenspan. Основываясь на работе, проделанной им в Совете Конференции, он создал подробную карту сталелитейного бизнеса, заполнив пробелы в публичных данных так же, как это было сделано с военными закупками. Например, компания U. S. Steel’s Fairless Works, занимавшая комплекс на четырех тысячах акров, не опубликовала своевременно данные о своей продукции; Гринспен вычислил, что если он узнает, сколько железной руды прибыло на комбинат, то сможет определить, идет объем производства вверх или вниз. К сожалению, статистические данные о поставках железной руды не были опубликованы, но «сыщик» знал, что руда поступает из Венесуэлы и из Месабинского хребта в верхней части Великих озер, поэтому он просмотрел отчеты о тоннаже кораблей и грузоперевозках и выяснил недостающие цифры. Чтобы преобразовать свои оценки поставок железной руды в прогнозы производства стали, Гринспен собрал информацию о том, сколько железной руды необходимо для производства различных видов стали. Годы спустя он будет шутить, что был единственным председателем ФРС, который изучил том размером с телефонный справочник под названием «Изготовление, формование и обработка стали». Гринспен утверждал, что прочитал его полностью13.

Постепенно он расширил свое понимание экономики. Burlington Industries стала его клиентом, поэтому Гринспен узнал всё о хлопковой промышленности. Когда Alcoa подписала с ним контракт, он воспроизвел свою «стальную» карту для производства алюминия. Анализ требовал минимальной осведомленности, что хорошо подходило Гринспену; чем больше он мог полагаться на факты, тем сильнее была его уверенность в собственных прогнозах. Необходимые ему сведения могли поступать практически отовсюду: из инженерных руководств, старого свидетельства Конгресса, статистики грузоперевозок – Гринспен был ненасытен в желании получить как можно больше информации. Чем больше фактов он собирал, тем внушительнее становился список его клиентов. И чем больше у него появлялось клиентов, тем больше сведений он собирал.

По мере того как Гринспен укоренялся в новой роли, его партнер постепенно стал заменять ему отца. Старик с восторгом делился с ним своими знаниями, а молодой человек с энтузиазмом усваивал их. «Хотел бы я быть рядом, чтобы увидеть, кем ты станешь», – как-то ласково сказал Таунсенд. Его предчувствие собственной кончины вскоре оправдалось: в 1958 году он внезапно умер от сердечного приступа. Гринспен, лишившийся своего наставника в возрасте всего 32 лет, задавался вопросом, сможет ли он удержать консультационную фирму на плаву. Но он уже обладал серьезной репутацией, и клиенты не собирались покидать его.

Гринспен выкупил доли наследников Таунсенда и получил компанию в единоличное владение. Но он оставил имя бывшего партнера на входной двери в знак уважения к человеку, который открыл для него новый мир. «Мне хотелось бы, чтобы он был жив и увидел, чего я достиг, – сказал позже Гринспен. – Я обязан ему многим…»14


Примерно в то время, когда он присоединился к фирме Таунсенда, Гринспен впервые посетил Совет Федеральной резервной системы в Вашингтоне. В составе исследовательской группы из Fortune он прошел сквозь громадный мраморный вход ФРС и оказался в канцелярии начальника Джеймса К. Вардамана-младшего. Это был неудачный вариант: Вардаман принадлежал к меньшинству руководителей ФРС, которые отказались поддержать председателя МакКейба в его борьбе с Трумэном, и он был столь же непоколебим, сколь впечатляющим было здание ФРС. Сын видного сегрегациониста с Миссисипи, Вардаман был принят в ФРС в награду за службу военно-морским адъютантом. Его привели к присяге в форме коммодора (командующий соединением кораблей), и он олицетворял недостатки ФРС 1940-х годов как своей чрезмерной лояльностью Белому дому, так и интеллектуальной ограниченностью. «Это был самый экстраординарный опыт, который я когда-либо переживал, – вспоминал позже Гринспен. – Я имею в виду, что он буквально ничего не знал»15.

Несмотря на то, что встреча с Вардаманом, казалось, подтвердила правоту Артура Бернса в его пренебрежительном отношении к ФРС, интерес Гринспена к денежно-кредитной сфере усиливался. В Колумбийском университете он выбрал тему докторской диссертации, которая намекала на его будущий путь: Гринспен предложил исследовать модели сбережений американских домашних хозяйств. Когда он вступил в партнерство с Биллом Таунсендом, то временно забыл о своих академических амбициях: у него было слишком много клиентов и бумажной работы, связанной с ними. Но интерес Гринспена к сбережениям и тому, как они перемещались в экономике, не исчез. Консалтинговая фирма Билла Таунсенда оказалась идеальной отправной точкой, с которой можно было начать размышлять о финансах, что послужило одним из тех небольших совпадений, которые способны изменить ход истории.

Прежде чем заняться бизнес-консультированием, Таунсенд сколотил состояние на рынке облигаций. Затем, вместе со своим первым партнером Ричардом Даной Скиннером, он разработал метод мониторинга кредитных рынков с целью прогнозирования цен на акции. За несколько лет до того, как такой монетарный анализ вошел в моду, Таунсенд заметил, что если банки выкачают большой объем займов, у инвесторов будет больше возможностей тратить деньги и стоимость некоторых акций возрастет. В 1930-х и 1940-х годах, когда большинство экономистов игнорировали денежно-кредитную сферу, Таунсенд быстро извлек выгоду из того, что успел понять раньше остальных. Когда он брал Гринспена на работу в 1953 году, Таунсенд еще выпускал информационный бюллетень о сберегательных и кредитных учреждениях – разновидностях банков, которые предоставляли займы только покупателям домов, – и продолжал отслеживать данные о банковских депозитах и рынке облигаций. После подписания договора с Гринспеном тот также стал участвовать в этих проектах, помогая наводить порядок в статистике, и вносил свой вклад в создание информационных бюллетеней16.

Как оказалось, финансовая сфера именно тогда находилась на пороге пробуждения.

Во время Депрессии и ее последствий кредитно-создающий механизм Уолл-стрит пребывал почти в коматозном состоянии. Рассказывали, что, прогуливаясь возле фондовой биржи, можно было услышать лишь стук нардов, раздающийся через открытые окна. Но к началу 1950-х годов финансисты снова стали активны. Солдатский билль о правах пообещал массовое владение домами, превратив поколение американцев в ипотечных заемщиков; и как только нация приобрела вкус к ипотечному займу, она заинтересовалась и другими видами займов. К тому времени, когда Гринспен присоединился к Таунсенду, потребительские кредиты стали настолько вездесущими, что коллектор превратился в «ключевую фигуру хорошего общества», как выразился кто-то из современников17. Между тем южанин по имени Чарльз Меррилл потряс Уолл-стрит, сделав инвестиции на фондовом рынке доступными для обычных американцев18. Отчасти благодаря активной рекламе Меррилла сумма денег, вложенных в паевые инвестиционные фонды, выросла в пять раз в интервале между 1950-м и 1960-м годами. Чем больше денег проходило через экономику, тем более очевидным становилось их значение. Как на протяжении всего этого времени наблюдал Таунсенд, быстрый рост банковского кредитования мог бы увеличить покупательную способность в экономике, поднять цены на акции и все другие цены. Вопреки тому, что утверждал Бернс, избыточные государственные расходы отнюдь не являются основной причиной инфляции – всплески частного кредитования могут в равной степени обладать дестабилизационным потенциалом. Это в свою очередь означало, что денежно-кредитная политика приобретала всё большее значение. Чем быстрее росли банки, тем важнее становилось их сдерживание со стороны ФРС.

После смерти Таунсенда в 1958 году Гринспен взял на себя финансовую работу фирмы, включая информационный бюллетень о ситуации в сберегательной и кредитной отрасли. Новая сфера заставила его погрузиться в дебаты относительно денежно-финансовых вопросов, которые велись вокруг. Мильтон Фридман, будущий отец монетаризма, был занят процессом трансформации мышления экономистов по центральному банковскому делу и финансам. В 1940-х годах Фридман воспринял взгляд Бернса на инфляцию как на продукт избыточных государственных расходов19. Но к концу 1950-х годов он уже был близок к тому, чтобы заявить: «инфляция всегда и везде является монетаристским феноменом». По мере того как финансовая система расширилась (а вместе с ней объем займов и кредитов), цена капитала стала признаваться центральной в капиталистической системе. Отнюдь не будучи маргиналами в реальной экономике нефти, химических веществ и стали, центральные банкиры и финансисты, которые установили эту цену, влияли практически на всё.

Ознакомившись с позициями участников данных дебатов, Гринспен увлекся идеями Джона Гурли и Эдварда Шоу, чей вклад состоял в том, что они расширили рамки банковской системы20. Банки могли создавать деньги, беря доллар в качестве депозита и выдавая несколько долларов в кредит. Но та же самая способность производить расходную энергию существовала в разной степени и в других частях финансовой системы. Вся атрибутика фондового рынка, с его спекулянтами, брокерами и паевыми фондами, может рассматриваться как создание денег. Функция рынка заключалась в том, чтобы взять неликвидную собственность компаний и превратить ее в сертификаты, которые можно было бы свободно покупать и продавать, так, чтобы сегодняшняя доля в стоимости шахты или завода завтра могла стать наличными деньгами у вас в кармане. Наиболее стабильные инвестиции в основной капитал – автомобильный сборочный конвейер или сталелитейный завод – в мгновение ока могли быть преобразованы в расходную мощность. И чем больше распространялась эта долевая собственность, тем больше колебания цен на нее влияли на доверие бизнеса и семей – и, следовательно, на состояние экономики.

Гринспен, обдумывая идеи Гурли и Шоу, учел еще одно обстоятельство. Некоторые комментаторы подчеркнули риски в банковском деле и финансах, но Гурли и Шоу акцентировали внимание на их преимуществах. Сложный финансовый сектор предлагал гражданам бесчисленные способы сбережений – инвестор мог долгое время зарабатывать деньги, владея частной компанией, не котируемой на бирже, или избежать долгосрочных обязательств, имея депозит до востребования. Он мог взять на себя риск, купив технологические акции, такие как Xerox, или избежать риска, приобретя облигации краткосрочного государственного займа. Благодаря тому, что люди могли создавать портфели, соответствовавшие их запросам, сложные финансы снижали цену, на которой граждане могли бы сэкономить. Результатом стала низкая стоимость капитала и, следовательно, большее процветание для всех. Гринспен никогда не терял эту принципиально оптимистичную убежденность в силе финансов, даже когда события неоднократно бросали ему вызов.


Через год после смерти Таунсенда Гринспен внес свой вклад в понимание финансовой сферы. В длинной статье, представленной Американской статистической ассоциации в последние дни декабря 1959 года, он изложил связи между финансовым сектором и реальной экономикой, идя дальше, чем кто-либо из его современников, в выявлении их взаимодействия. Столкнувшись с представлением о том, что финансовые рынки – это просто казино бессмысленных побочных ставок, он изложил концепцию, за которую позже получил признание лауреат Нобелевской премии Джеймс Тобин. Фондовые цены стимулируют корпоративные инвестиции в основные фонды, заметил Гринспен. В свою очередь, эти инвестиции приводят ко многим бумам и спадам в капиталистической экономике21.

Чтобы лучше понять Гринспена, рассмотрим строительную отрасль. Если рыночная стоимость офисного здания стала выше стоимости его строительства, предприниматели будут возводить новые офисные здания с целью выгодно их продать. Поскольку они закупают сталь и бетон, нанимают строительную технику и рабочих, расходы бизнесменов будут способствовать росту экономики. Но если рыночная стоимость офисных блоков упадет ниже стоимости строительства новых, динамика станет обратной. У предпринимателей исчезнет стимул строить новые офисные здания, поскольку они будут продаваться в убыток. Их расходы на сырье, машины и рабочие руки сократятся. Потеря этого мощного источника спроса может спровоцировать спад.

Тот же принцип, продолжил Гринспен, в равной степени относится к компаниям. Если рыночная стоимость компании, то есть стоимость ее акций, определяемая инвесторами на фондовой бирже, выше стоимости основного капитала компании, у предпринимателей есть стимул для расширения компании или создания новой. Так же, как строитель-предприниматель построит офисный блок за $ 10 млн, если его можно продать за $ 15 млн, промышленный предприниматель создаст новое промышленное предприятие за $ 100 млн, если он может рассчитывать продать его акции за $ 150 млн. Но если рыночная цена компании падает ниже стоимости ее распределительных складов и производственных линий, у предпринимателей исчезает стимул инвестировать в новые капитальные активы. В условиях подъема высокие цены на акции стимулируют бизнес-инвестиции, а значит, способствуют более широкому буму. В условиях спада низкие цены на акции разрушают этот стимул, вызывая замедление роста экономики.

Гринспен уделял финансам внимания больше, чем почти все его современники. Артур Бернс и другие эксперты в области бизнес-циклов рассматривали фондовый рынок как хороший предсказатель ситуации в экономике; в своей статье Гринспен констатировал, что цены на акции «являются не прогнозом, а скорее определяющим фактором экономической активности»22. Профессионалы от экономики начали понимать, что деньги, а не государственные расходы или производственные узкие места, способны послужить причиной инфляции; теперь Гринспен добавил, что и финансовые рынки могут являться причиной бумов и спадов23. Гринспен отправил копии своей статьи ряду видных экономистов, и сам Милтон Фридман был впечатлен ею в достаточной степени, чтобы написать автору благодарное письмо, хотя пока еще не знал его лично24. Годы спустя Гринспен показал свои работы Лоуренсу Саммерсу из Гарварда, в то время, когда тот служил заместителем министра финансов. «Вы правы», – написал Саммерс в ответ. Подразумевая шведский комитет Нобелевской премии, он продолжил: «Я думаю, что люди в Стокгольме должны перераспределить в вашу пользу половину суммы от премии Тобина»25.

Гринспен установил взаимосвязи между ценами на активы и инвестициями и аналогичными интересами потребителей. Растущий фондовый рынок вызывает более высокие капитальные затраты, и это приводит к дополнительным расходам со стороны семей. Увидев, что их фондовые портфели подорожали, обеспеченные американцы потратят часть неожиданных доходов на разовые покупки: автомобиль, поездку в отпуск. Если рост портфеля сохранится, потребители будут полагаться на эту тенденцию в качестве постоянного источника дополнительного дохода; они позволят своим обычным расходам соразмерно увеличиваться. Хотя он не использовал этот термин, Гринспен описывал «эффект богатства», который впоследствии будет хорошо известен. И так он опять опередил почти всех своих современников26. Объяснив влияние цен на акции на инвестиции и потребление, Гринспен преподнес политический урок, который предусматривал обязательное усвоение особенно в свете его пребывания в ФРС. Он настаивал на том, что центральные банки не должны игнорировать цены на активы. Поскольку рост цен на акции вызывает всплеск инвестиций и потребления, объяснил Гринспен, возможны два выхода. Если бум фондового рынка будет неконтролируемо продолжаться, рост расходов вскоре начнет превышать способность экономики поставлять товары; узкие места приведут к инфляции. В качестве альтернативы, если бум фондового рынка внезапно прекратится, предприниматели, которые с нетерпением ожидают строительства новых фабрик, заморозят свои проекты; домашние хозяйства с фондовыми портфелями сократят расходы; и экономика провалится в рецессию. «Чем выше пик, достигаемый фондовым рынком, тем большее снижение необходимо для возвращения к “норме” и тем глубже падение экономической активности», – заметил Гринспен. Если бы центральные банкиры стремились сгладить пики и провалы, они должны были бы контролировать «пузыри» активов.

Гринспен вынес этот урок из истории. В 1920-х годах фондовый рынок ставил один рекорд за другим, но ФРС отказалась сдуть «пузырь», подняв процентные ставки. Вместо этого она присоединилась к комментаторам, которые оправдывали существование «пузыря», утверждая, что отказ от жесткого довоенного (времен Первой мировой войны) золотого стандарта послужил Соединенным Штатам прививкой от циклов спада и бума, тем самым нейтрализуя один из основных рисков для инвесторов и оправдывая огромную переоценку фондового рынка27. Как выразился Гринспен:

Широко распространенное в то время убеждение, что экономический цикл в конечном итоге контролировался институтом управляемой валюты, привело к резкому падению премий за риск, предположительно до иррациональных уровней…Резкие восходящие колебания цен на акции – и других капитальных ценностей – сделали последующий откат фондового рынка неизбежным.

Сторонники «Нового курса» и кейнсианцы выдвинули одно и то же объяснение Депрессии: по мере замедления экономики потребители и бизнес сократили расходы, усугубив замедление и вызвав порочную спираль. Если бы это было верным, лекарством от такой болезни послужили бы дополнительные государственные расходы, компенсирующие недостаточные частные расходы, а также разговоры, поддерживающие бодрость духа ради обеспечения доверия частного сектора: «Нам нечего бояться, кроме самого страха», – сказал Франклин Рузвельт нации. Но Гринспен продвигал альтернативную теорию:

[После катастрофы 1929 года] в результате краха стоимости капитала его огромные доли были изъяты из эффективного спроса. Люди не просто утратили уверенность – они действительно стали значительно беднее. Их расходы сократились не столько из-за страха, сколько из-за материального спроса28.

Спустя полвека после того, как Гринспен написал эти параграфы, в мире произошло очередное сильное падение фондового рынка, и экономисты с глубоким знанием дела объявили о «спадах баланса» – тех, что следуют за разрушением богатства, а не просто падением расходов. Эти заявления часто сопровождались обвинениями в адрес ФРС Гринспена: если бы только Гринспен разбирался в балансовых отчетах и том, насколько болезненными они могут быть, он, несомненно, действовал бы более решительно, когда надувался «пузырь» 2000-х годов. Но как показывает статья Гринспена 1959 года, истина состояла в том, что он думал о спадах баланса в течение десятилетий – фактически, он знал о них дольше, чем прожили на свете многие из его критиков. Тот факт, что он тем не менее позволил «пузырям» раздуваться у него на глазах, требует объяснения более основательного, чем его предполагаемая некомпетентность.

Критика Гринспеном действий ФРС в 1920-х годах включала еще один аргумент. Ошибка ФРС в 1920-х годах была не только в том, чтобы рационализировать «пузырь» на фондовом рынке, поддержав разговоры о новой эре стабильности сродни «Великой умеренности», которую экономисты ошибочно отпраздновали в 1990-х и 2000-х годах. Скорее, ключевой просчет ФРС заключался в недооценке собственного вклада в возникновение «пузыря» акций. Рост рынка привел к росту инвестиций и потребительских расходов, что, в свою очередь, увеличило прибыль и вызвало оживление и дальнейшее увеличение фондового рынка. Федеральная резервная система 1920-х годов была инициатором этого цикла обратной связи – для того чтобы инвестиции и потребительские расходы взлетели, компаниям и потребителям нужен доступ к кредитам. Столкнувшись с ростом аппетита к займам, ФРС решила «удовлетворить законные требования бизнеса», как выразился Гринспен. Без сомнения, это казалось безопасным: возникающий в результате рост кредитования вел к компаниям и домашним хозяйствам, а не напрямую к рынкам активов. Но движение денег, однажды созданных, непросто проследить. Как самонаводящиеся ракеты, новоиспеченные доллары нашли свою дорогу к ценным бумагам, пользующимся большим спросом, независимо от того, куда они были вложены изначально.

В 1959 году, следуя этой логике, Гринспен занял радикальную позицию: США должны вернуться к золотому стандарту XIX века. Он утверждал, что, связывая деньги и кредит с фиксированным запасом золота, нация сможет предотвратить токсичные всплески покупательной способности. Если рост фондового рынка побудит предпринимателей инвестировать больше, их растущий спрос на кредиты будет соответствовать фиксированному предложению доступных средств, в результате чего процентные ставки возрастут, ослабляя фондовый рынок, прежде чем он породит «пузырь». Благодаря корректирующей дисциплине золота экономика стабилизируется. «Золотой стандарт до Второй мировой войны помешал спекулятивному бегству от реальности с его катастрофическими последствиями», – настаивал Гринспен29.

Всю оставшуюся часть своей карьеры он никогда полностью не отказывался от своей веры в то, что золото представляет собой идеальный денежный якорь30. Гринспен стал управляющим самыми выдающимися бумажными деньгами в мире, но продолжал утверждать, что ФРС следует вести себя так, «как если бы существовал золотой стандарт». В его статье 1959 года говорится, что́ это должно было повлечь за собой. Вместо того чтобы позволить денежной массе расширяться с целью «удовлетворять законные требования бизнеса», как это с катастрофическими последствиями случилось в преддверии кризиса 1929 года, ФРС требовалось отреагировать на опасность, создаваемую «спекулятивным бегством от реальности». Иными словами, она должна была ответить на растущий «пузырь» акций путем повышения процентных ставок.


Интерес Гринспена к финансам нельзя назвать чисто абстрактным. Он также пробовал свои силы в биржевой торговле. Гринспен был очарован возможностями биржевых дельцов со времен его джазовых дней, когда он читал «Воспоминания оператора фондового рынка» (Reminiscences of a Stock Market Operator); а несколько лет спустя его отец безуспешно пытался продать ему идею использования карт для прогнозирования будущего рынков. Но примерно в то время, когда он занимался бизнесом с Уильямом Таунсендом, Гринспен вернулся к идеям своего отца, хотя дверь Алана по-прежнему оставалась закрытой для сотрудничества с Гринспеном-старшим. Вооружившись карандашом и бумагой, Гринспен прослеживал динамику финансовых рынков в поисках особенностей, дающих выгодные подсказки о будущем31.

Однажды, глядя на форму графика динамики цен на фьючерсы на пшеницу, Гринспен отчетливо увидел лестницу. Цена на пшеницу повысится, а затем снизится на половину своего роста, а потом снова будет вести себя подобным образом. «Это легко!» – обрадовался молодой провидец. Сразу после того, как цена на пшеницу завершила одно из своих падений, Гринспен купил контракты на тысячу бушелей. Фьючерсы подскочили, и он получил прибыль. Гринспен вскоре разработал варианты этой стратегии. Он заметил асимметрию цен на сырьевые товары – их падение ограничено, поскольку цены не могут опускаться ниже нуля; но потенциал роста неограничен. Из этого следовало, что если вы дождались низких цен (обычно означающих большой урожай, который вызвал временное перенасыщение), то могли покупать пшеницу, или кукурузу, или соевые бобы, не беспокоясь о своих перспективах. При минимальной цене покупки потенциальные потери были бы тоже минимальны; но в случае забастовки на транспорте или стихийном бедствии выигрыш мог оказаться значительным. Гринспен накапливал позиции по нескольким обесценившимся товарам, а затем выжидал необходимое время. Цены в убыточных сделках снижались на пару процентов. Стоимость фьючерсов в прибыльных сделках взлетала, как ракета32.

В 1959 году, когда Гринспен опубликовал новаторскую статью о финансах, он вывел свою торговлю на новый уровень, преобразовав знания о рынках стали и алюминия в систему, которая отслеживала запасы разных видов металлопродукции; если, например, запасы товаров, содержащих медь, были аномально низкими, это свидетельствовало о том, что производство будет наращиваться и рост закупок меди приведет к повышению цен на нее. Индикатор запасов Гринспена приносил внушительную прибыль от торговых операций, поэтому он купил место на бирже Comex, подсчитав, что выиграет еще больше, если перестанет платить комиссионные брокерам и станет торговать напрямую. Comex был удобно расположен через дорогу от офиса Townsend-Greenspan на Бродвее, 39, и Гринспен проводил 10–15 минут на утреннем открытии, затем снова возвращался в обед и еще раз заходил перед закрытием торговой сессии; он стремился уловить наиболее активные периоды на рынке, не тратя на это более 45 минут времени от своего консалтингового бизнеса. Но после нескольких месяцев работы в условиях многозадачности Гринспену пришлось смириться с неприятным сюрпризом. Избавление от комиссионных расходов при торговле напрямую не помогло. Необразованные торговцы в яме металлов нарезали круги вокруг него33.

Однако этот опыт повлиял на понимание Гринспеном финансов. Наблюдая за безумными торговцами на бирже Comex, он узнал, что цены небезупречно отражают экономические основы. Они – по крайней мере, в краткосрочной перспективе – регулировались криками, сигналами рук и животными инстинктами34. Брокеры, которые процветали в этой среде, часто ничего не знали о металлах, которыми они торговали, или о новостях, способных привести к росту цен. Но каким-то образом они могли предчувствовать повороты рынка, покупая в начале подъема и продавая прежде, чем рынок снова начинал падать.

В моменты замедления активности в торговой яме Гринспен иногда спрашивал у соседа, как тот узнавал, когда покупать.

«Я почувствовал, что рынок опускается», – хрипло ответил торговец, оставив Гринспена теряться в догадках.

«Что ты сделал?» – думал Гринспен про себя. «Почувствовал рынок? Что почувствовал – стену? Как понимать данное утверждение?»

Смысл этого утверждения постепенно прояснялся, по мере того как Гринспен проводил время на торговой площадке. Его соперники могли не разбираться в товарах, но они знали два важных термина: овербот и оверсолд. Если крупные торговцы в яме совершали покупки, рано или поздно они скупили бы всё, что могли себе позволить; в отсутствие новых покупателей рынку оставалось только падать. Точно так же, если крупные игроки будут сбрасывать контракты, наступит время, когда они остановятся; без давления на цены следующий шаг будет подъемом вверх. А если яма была разделена между крупными продавцами и крупными покупателями, тогда начиналась психология. Вам требовалось умение читать язык жестов противников: на какой стороне находилось больше капитала; кто не боялся рискнуть и сделать самую большую ставку? Жадность, страх и человеческое эго превосходили скучные инвентаризационные подробности. Рынки не были полностью рациональными. Они были просто слишком человеческими35.

Кое-что из этого понимания нашло свое отражение в длинной статье, которую Гринспен представил Американской статистической ассоциации в конце 1959 года. Текст был переполнен сленгом торговцев – лонгами и шортами, «быками» и «медведями», оверботами и оверсолдами, – словами, которые не встречались в других научных статьях того периода36. И хотя бо́льшая часть аргументации сосредотачивалась на последствиях «пузырей», Гринспен также хотел подчеркнуть некоторые нюансы, связанные с причинами их возникновения. Инвесторы в основном были рациональны – они реагировали на реальные события с реальными бизнес-последствиями, шла ли речь о технологических прорывах в промышленных лабораториях или о политических предложениях, исходящих из Конгресса. Но инвесторы пропускали эти новости через собственные настроения и эмоции; их скользкие и хрупкие суждения нельзя было назвать эффективными. Предвосхищая открытия поведенческой экономики в 1970-х и 1980-х годах, Гринспен отметил, что крен в сторону страха обычно был более внезапным и драматичным, чем крен в сторону уверенности. Рынки могли мгновенно потерпеть крах, вызванный скромным сдвигом в фундаментальных показателях. Напротив, «пузыри» росли всегда постепенно37.

Если рынки способны быть иррациональными, то откуда наблюдатель мог знать, когда они изменятся? Годы спустя, будучи председателем ФРС, Гринспен предполагал, что иногда «пузыри» невозможно обнаружить, но в 1959 году он считал иначе. В рыночной экономике, – уверенно объяснил он, – будущее по определению непознаваемо. Новые управленческие трюки и технологические достижения наверняка спутают прогнозы предсказателей; война или стихийное бедствие могут грянуть как гром среди ясного неба; неожиданности надо ожидать. Поскольку будущее строго неопределенно, инвесторы, снизившие премии за риск до минимума, явно не прислушивались к своим чувствам. «Когда принимаются обязательства, основанные на предположении о сохранении определенной стабильной себестоимости в течение следующих 20 лет, это явно является иррациональным оптимизмом», – заявил Гринспен. В такие моменты уверенности инвесторы забывали пределы «того, что можно узнать о будущих экономических отношениях»38. Рано или поздно их высокомерие будет наказано.

Глава 4 Поклонник Айн Рэнд

В 1959 году Алан Гринспен купил совершенно новый кабриолет Buick, возможно, самый сказочный Buick, который когда-либо сходил с конвейера на любом заводе General Motors. Черная с красными кожаными сиденьями, эта машина являлась кричащим символом статуса. С начала 1950-х годов GM произвела лавину таких стремительных «конфеток» – ее типичный автомобиль был длинным, обтекаемым и с низкой посадкой, как нечто среднее между реактивным самолетом и акулой-убийцей, и Buick Electra 225 лишний раз подтвердил этот триумф формы над функцией. Даже не двигаясь, он олицетворял силу и скорость. Гринспен занял место за двойным обручем рулевого колеса с хромом на меньшем внутреннем круге и с красной отделкой на более широком внешнем. Спереди злобно скалилась радиаторная решетка; позади крылья, казалось, расширялись за счет размаха хвостовых плавников; сверху, в дни, когда погода позволяла откинуть крышу назад, были только свет и небо. Молодой консультант включал радио и проезжал по совершенно новым магистралям между штатами, которые лентами струились по сельской местности; ветер развевал его темные волосы, и потрясающее чувство собственного благополучия бурлило у него внутри. Он воплощал собой Американский век и Нефтяной век1. Он был статным, мощным и мобильным.

Вскоре после покупки этого Buick Гринспен собрал в своем офисе небольшую команду, чтобы посетить сталелитейный комбинат Fairless – индустриальное чудо, которое он изучил, собирая факты для карты стального сектора по заказу клиентов. Молодой босс и три женщины-помощницы, отслеживавшие данные, которые анализировала фирма Townsend-Greenspan, выехали из Манхэттена через промышленные районы Нью-Джерси, чтобы добраться до заводов Fairless на восточной окраине Пенсильвании, на одну милю ниже Трентона. Дороги, казалось, были полны людьми. В первые годы после войны автомобили встречались настолько редко, что покупатели передавали дилерам деньги под столом, чтобы заполучить машину, но теперь три из четырех семей обладали транспортным средством, и каждый проезжавший мимо «шедевр» свидетельствовал о бурном материализме 1950-х годов. Наступило десятилетие, когда американцы учились пользоваться электрическими ножами для карвинга, автоматическими чистильщиками обуви и моторизованными газонокосилками. В 1959 году, по случаю столетия Американской стоматологической ассоциации, они познакомились с новым гаджетом под названием «электрическая зубная щетка Broxo».

Прибыв на сталелитейный комплекс, Гринспен и его окружение столкнулись с другим современным чудом, драгоценным камнем в империи U. S. Steel Corporation. На долю «Большой стали», как называли компанию, приходилась треть производства стали в стране. Президент корпорации Бенджамин Фэйрлесс игнорировал недоброжелателей, дразнивших его «бедняжкой Джонсом, страдающим от комплекса карлика», и названный по его фамилии Fairless Works заявил о своем устрашающем масштабе. Гринспен и его помощники наблюдали за тем, как руда обрабатывалась на огромном агломерационном заводе, расплавлялась в чудовищных доменных печах, превращалась в сталь мартеновскими печами, а затем отправлялась на батарею гигантских роликов и электрических ножниц, которые сплющивали и формировали материал «так же легко, как домохозяйка раскатывает тесто для пирога», – как когда-то хвастался Фэйрлесс2. В любой смене две тысячи рабочих осуществляли различные операции, производя неотъемлемые составляющие современной экономики: пружинные матрасы, на которых американцы спали, бритвы, которыми они брились, небоскребы, в которых они работали, не говоря уже об акулоподобных автомобилях, сидя в которых они пересекали страну.

В восьми милях от этого технологического чуда U. S. Steel построила поселение под названием Фэйрлесс-Хиллз. Всего за $ 100 первого взноса и $ 85 ежемесячно рабочий мог владеть домом в пригороде данной компании; за дополнительную плату $ 10 в год он получал доступ к боулингу, полям для гольфа и бассейну. Такова была американская мечта, предоставленная империалистической компанией; и жизнь в поселке, названном в честь ее тщеславного президента, была не менее достойной, чем проживание в одном из Левиттаунов, названных в честь Уильяма Дж. Левитта – императора пригородного строительства. Действительно, Левиттаун находился прямо напротив – через внутреннее озеро, к западу от сталелитейных заводов; но в любом пригороде, который вы видели, дома-кубики были расположены на фиксированном расстояния друг от друга, «населенные людьми того же класса, с теми же доходами, одной и той же возрастной группы», как жаловался архитектурный критик Льюис Мамфорд3. Новички приглашались на кулинарные мастер-классы, лотереи, автопробеги по бездорожью и семейные дни плавания. Вы либо присоединялись, либо подвергались остракизму.

Жадное приобретение автомобилей, пугающие масштабы сталелитейных заводов, поселки с одинаковыми лужайками – всё это сигнализировало об изменениях, которые окружали Гринспена. Америка 1900 года – Америка железнодорожных магнатов и нефтяных трестов, которая приводила в восторг юного самоучку, – была безоговорочно разделена между пожизненными мечтателями и рабочими с обветренными руками; Америка 1950-х годов являлась более технократической и бюрократической, более однородной и «пригородной», а в целом – более покладистой. В политике мужественный путешественник Теодор Рузвельт вряд ли мог бы сильнее отличаться от безмятежного военного бюрократа Дуайта Эйзенхауэра. В бизнесе целый мир отделял мошенника рубежа веков, например, железнодорожного магната Джеймса Дж. Хилла, от типичного промышленника 1950-х годов, такого как Альфред П. Слоана из General Motors, который был счастлив, изучая схемы финансового контроля и организации. В рядах рабочих профсоюзные активисты с кирками и лопатами уступали место торговому персоналу, телефонным операторам, банковским служащим, рекламным копирайтерам и государственным служащим; 1956 год стал первым годом, когда численность белых воротничков превзошла численность синих. Американское общество в начале века сформировалось в результате великой миграции, с которой приехали из Европы родители Гринспена; они пережили опасности пересечения океана, мучительную потерю культуры страны исхода и вдохновлялись примерами личного мужества. Напротив, американское общество в середине века испытывало влияние совершенно иной миграции, которая переместила четверть населения страны в новые пригороды, где по вечерам блюда из замороженных продуктов съедали перед телевизором, показывавшим комедии.


Гринспен казался внешне адаптированным к изменениям вокруг него. Воспитываясь в скромной обстановке, он не был противником материализма; как только его работа в Совете Конференции начала приносить стабильный доход, Гринспен переехал с Манхэттена в зеленый район по соседству, в Квинс, недалеко от пляжа Рокэвей, где в детстве проводил счастливые летние каникулы. Его жилье находилось в новом дуплексе из красного кирпича, недалеко от линии пригородных поездов. Он делил его с матерью, к которой всегда так или иначе возвращался на протяжении всей своей жизни4. Мальчиком Гринспен ясно представлял себе, как летит на самолете и чувствует странную смесь возбуждения из-за отрыва от земли и беспокойства при осознании того, что матери не было с ним рядом. Теперь, достигнув середины своей жизни, Гринспен покинул суету Манхэттена, и солнечное присутствие матери продолжало согревать его.

Примерно в то время, когда Гринспен покинул Манхэттен, в город приехала молодая канадская художница. Думая, что ей может быть одиноко, ее приятель позвонил и сказал:

«Я знаю необычного человека. Вдруг вам будет интересно встретиться с ним».

«В каком смысле необычного?»

«Он очень, очень умный, – ответил друг. – Такому трудно найти девушку».

Через несколько дней художнице позвонил «умный человек», который показался ей слегка необычным. Сначала из-за своей неуверенности он не мог попросить о свидании. Продержав ее у телефона в течение получаса и болтая о том о сём, собеседник, наконец, предложил ей на выбор три варианта развлекательной программы. Они могли посмотреть бродвейское шоу, сходить на бейсбол или на концерт в Карнеги-холл.

Как повезло, что художница оказалась любительницей классической музыки! «Без сомнения, концерт в Карнеги-холле, – ответила она. – Я всю свою жизнь до смерти хотела попасть туда».

Так Алан Гринспен познакомился с Джоан Митчелл. Она была поразительной красавицей, с тонкой фигурой, прекрасными чертами лица и светлыми волосами; а благодаря музыкальным интересам у них нашлись общие темы для разговора. В их первый совместный вечер Гринспен вошел в ее квартиру и обнаружил там одну из своих любимых записей, после чего его застенчивость сразу исчезла. Пара сходила в Карнеги-Холл, где играли Баха, а Алан рассказывал истории о группе Генри Джерома; после концерта они отправились в отель, где выступала группа. Джоан увидела членов джазбанды, которые сказали ей, что они никогда не надеялись, что Алан останется с ними. Он слишком хорошо рассчитывал их налоги5.

Алан и Джоан поженились в октябре 1952 года6. Раввин провел небольшую церемонию в Пьере – знаковом отеле на Пятой авеню. Возникли споры относительно того, приглашать ли Герберта Гринспена; в конце концов он пришел, но надолго не задержался. На предыдущей встрече он неуклюже заверил Джоан, что его сын будет вести себя иначе, чем он, и не покинет ее при первой же возможности7. Но семейные особенности было не так просто отбросить. Несмотря на то, что брак был заключен в период послевоенного бэби-бума, когда культурная мощь нуклеарной семьи находилась на пике, Алан оказался на редкость невосприимчив к окружающим его нормам. Позднее Гринспен вспоминал, что женился на Джоан скорее по рациональным соображениям, а не по велению сердца. «Эта женщина очень умна. Очень красива. Я никогда не найду никого лучше», – рассуждал он8. У Алана с Джоан была сильная связь через музыку (это напоминало его отношения с матерью и предвосхищало его более поздний брак с Андреа Митчелл), однако супруги мало подходили друг другу в иных аспектах. Во-первых, Алан не слишком интересовался своим визуальным окружением, что являлось помехой в отношениях с художником9. Во-вторых, он был не готов идти на компромиссы в том, что касалось его образа жизни. С ранних лет Гринспен привык проводить время в одиночестве, занимаясь тем, что ему интересно, и практически не испытывая вмешательства извне. Мать безмерно любила его и при этом ни в чем не ограничивала. Она была неизменно воодушевляющей, но одновременно и нетребовательной. Тяжело было найти вторую такую женщину.

Алан и Джоан развелись менее чем через год, с небольшими обвинениями в адрес друг друга. Пара согласилась, что у них разные вкусы. «Субботним утром он любил проснуться и изучать цифры, – вспоминала Джоан. – Ему нравилось их контролировать»10. Джоан любила повеселиться, а Алан хотел работать; когда же он не работал, то часто отправлялся на поле для гольфа. Джоан тоже хотела выбраться из Форест-Хиллз (пара жила в квартире Алана, пока его мать вернулась в город), но Гринспен сопротивлялся. Будучи слишком мягким, чтобы провоцировать конфронтацию, Гринспен тем не менее не захотел менять свои привычки. Алан стремился контролировать свое время так же, как он контролировал цифровые данные – был независимым интровертом, что плохо сочеталось с брачными узами. И, несомненно, сказывалось детство, проведенное без отца. Никогда не видя, как его родители живут одной семьей, Гринспен не был готов делить свою жизнь с кем-то еще.


Непреклонный индивидуализм Гринспена делал его малопригодным для брака и оставлял в стороне от массовой культуры 1950-х годов, несмотря на его стремление воспользоваться возможностями, которые она принесла. Алан наслаждался игрой в гольф и шикарными машинами, но его очень трудно было представить участником лотереи и пикника с шашлыками, а увлечение Гринспена лихими магнатами рубежа веков поставило его в противоречие с новой эпохой. Такие компании, как U. S. Steel, владелец комбината Fairless Works, были созданы провидцами вроде Дж. П. Моргана и Эндрю Карнеги; но теперь они управлялись новым типом бюрократических капиталистов, скорее надежными, а не рискованными; контролируемыми, а не страстными. Дальше вниз по иерархической лестнице корпоративная Америка стала родиной «человека организации», как гласило название бестселлера 1956 года[10]; и отличительной чертой этого типажа являлась традиционность мышления, а не творчество. «Когда белые воротнички получают работу, они продают не только свое время и энергию, но и свои личности», – сокрушался социолог из Колумбийского университета К. Райт Миллс11. «Что такое новая лояльность? – горько спросил либеральный историк Генри Стил Коммаджер. – Это, прежде всего, соответствие. Некритическое и беспрекословное признание Америки как таковой»12.

Естественный индивидуалист вроде Гринспена неизбежно должен был восстать против подобного образа жизни. Он почти мог бы объединиться с Коммаджером и его товарищами-либералами, которые громко потешались над массовой культурой. «Безвкусица ведет к безвкусице», как издевательски замечал историк Артур Шлезингер-младший[11]13. Но правые разновидности этого недовольства больше подходили Гринспену, и к 1950-м годам они становились всё громче и яснее. Силы консерватизма, деморализованные и дезорганизованные после завершения войны, постепенно перегруппировались; к 1952 году в списке рассылки Фонда экономического образования – группы либертарианцев, которая распространяла консервативные трактаты среди своих сторонников – насчитывалось около 30 тысяч человек. Три года спустя Уильям Ф. Бакли-младший организовал National Review, быстро зарекомендовавший себя как влиятельная платформа для консерваторов различных убеждений14. По идее, Гринспен должен был бы стать автором статей для журнала Бакли или для какого-либо другого признанного проекта нового консерватизма. Однако он решил держаться подальше и предпочел присоединиться к маргинальной группе, которая на 1/3 представляла собой либертарианский салон, а на 2/3 являлась весьма странным культом.

Под конец их супружеских отношений Джоан Митчелл взяла Гринспена в гости к Айн Рэнд – русской эмигрантке и писательнице, известной своим жестким непризнанием правительственного вмешательства15. Они собрались в квартире Рэнд на Восточной 36-й стрит в Манхэттене, напротив библиотеки Моргана, где размещались редкие книги по финансам и произведения искусства. Гостиная была обставлена в современном стиле: стеклянные столики, черный диван и черный же лакированный обеденный стол в фойе, который заодно служил рабочим местом машинисткам, набиравшим черновики глав, сочиненных Рэнд. Небольшая студия, выходившая на вентиляционную шахту, частично открывала вид на Empire State Building. Кошки использовали мебель вместо когтеточек, а пол – вместо туалетного лотка16.

Рэнд была низкорослой и коренастой, всего пять футов четыре дюйма ростом; ее темные коротко стриженные волосы были зачесаны на косой пробор в слегка мужской манере. Писательница говорила с выраженным русским акцентом и смотрела на гостей темными пронзительными глазами. Люди яростно спорили о том, была ли она отталкивающе неуклюжей или странно чувственной. Рэнд «была совершенно простой на вид», – пишет Гринспен в своих мемуарах. Она «была очень чувственной женщиной… Прекрасные глаза, черные волосы и очень красивые, выпуклые губы», – вспоминал Джек Бунгей, еще один ее последователь17. Подражая, как она призналась, Супергёрл, Рэнд ходила в коротком черном кейпе, который выразительно развевался на ветру. Она курила сигареты, вставляя их в конический мундштук; и со времен успеха ее эпической поэмы 1943 года «Источник» (The Fountainhead) окружила себя мужчинами-поклонниками, цитировавшими роман Рэнд так, как баптисты цитируют Библию18. Когда муж писательницы поблизости отсутствовал, она любила откинуться на диван и пригласить очередного поклонника посидеть с ней рядом, а если окружающие подозревали Рэнд в неверности, то она, похоже, нисколько из-за этого не волновалась. Джоан Митчелл познакомилась с Рэнд через свою канадскую приятельницу – Барбару Бранден. Последняя была одной из преданных последовательниц Рэнд, даже несмотря на сомнительные отношения писательницы и мужа Барбары, Натаниэля. Как-то после первого посещения Гринспеном салона Рэнд та потребовала от своего мужа освобождать квартиру два раза в неделю, чтобы она могла спать с Натаниэлем, который был вдвое ее моложе19.

Гринспена же интересовали в Рэнд ее система убеждений и, в частности, метод, с помощью которого она достигла этой системы. Писательница казалась совершенно уверенной в своих суждениях о чем бы то ни было – от любви к искусству до политики, – тогда как Гринспен вечно во всём сомневался. Приверженность к точным данным вызывала у него недоверие к тем утверждениям, которым не хватало эмпирической основы. Он находился под влиянием философии логического позитивизма, утверждавшего, что никакая истина не может считаться таковой, если ее нельзя непосредственно проверить. Спустя два десятилетия ведущий логический позитивист А. Я. Айер заметил в отношении данного кредо: «Я полагаю, что самый важным [дефектом]… было то, что почти всё это являлось ложью»20. Но в середине 1950-х годов логические позитивисты всё еще жили с уверенностью, что почти ни в чем нельзя быть уверенным. После нескольких вечеров-слушаний Рэнд в ее квартире Гринспен вступил в дискуссию, убежденный в том, что его сомнения вполне оправданны.

«Чтобы быть действительно рациональным, нельзя придерживаться убеждений без значительных эмпирических данных», – настаивал он.

«Как такое может быть? – набросилась на него Рэнд. – Разве вы не существуете?»

«Я… не уверен», – ответил Гринспен.

«Вы хотите сказать, что вы не существуете?»

«Я мог бы…»

«И, кстати, кто это говорит?»21

Гринспен был удивлен. Он редко встречал кого-либо, способного превзойти его в споре, а теперь эта жесткая женщина раскромсала его утверждение, как мясник, разделывающий ягненка. Если логический позитивист может убедиться, что ни в чем нельзя быть уверенным, его убежденность, очевидно, отрицает это убеждение; он похож на человека, который отвечает «да» на вопрос «ты спишь?» Гринспена это откровение шокировало. Если он, специалист по общественным наукам, не мог понять, как установить истину, как он мог претендовать на то, чтобы что-то понимать? Но обмен мнениями с Рэнд оказался одновременно и освобождающим. Писательница показала Гринспену, что он способен подняться над своими цифровыми данными и обратиться к моральным или политическим позициям. Гринспен больше не ощущал необходимости доказывать их таким же образом, как, например, он мог доказать, что запасы меди были ниже средних значений22.

Уже вскоре писатель и экономический консультант стали друзьями. Подшучивая над его темным костюмом и мрачными манерами, Рэнд назвала Гринспена гробовщиком[12]. «Ну как, Гробовщик решил, что он всё еще существует?» – спрашивала она свое окружение, словно наказывая его за попытку бросить ей вызов. Вскоре будущий любовник Рэнд, Натаниэль Бранден, взял на себя обязательство спасти Гринспена от вечной тьмы. На протяжении ряда встреч в ресторанах и в его квартире он пытался разговорить Гробовщика, помогая ему сбросить старые логико-позитивистские одежды и обратиться в философию, которую он и Рэнд позже назвали объективизмом.

Как-то в 1954 году Бранден ехал с Рэнд в такси.

«Угадай, кто существует?» – выпалил он.

«Не говори мне, – сказала Рэнд, – что ты победил Алана Гринспена».

«Да, победил, – объявил Бранден. – И я думаю, ты изменишь свое мнение о нем. Я считаю, что он действительно интересный человек с очень необычным мышлением»23.

Гринспен начал регулярно появляться на субботних собраниях адептов Рэнд, которых она называла Коллективом – ее ирония не отличалась тонкостью. Окна квартиры обычно закрывались, а жалюзи нередко были опущены: одна из кошек Рэнд выпрыгнула из окна навстречу своей гибели, вынудив посетителей отныне страдать от духоты. Однако силы интеллекта Рэнд хватало на то, чтобы не давать ее гостям заснуть. Для застенчивого сборщика фактов о промышленности эта маленькая женщина с ее необузданно яркими убеждениями служила своеобразным тоником.

И дело было не только в том, что Рэнд пришла к истине способом, который Гринспен счел убедительным. Ее видение истины выглядело глубоко привлекательным. Выросшая в коммунистической России в семье еврейских антикоммунистов, Рэнд исповедовала настолько свирепый индивидуализм, что Гринспен просто терялся на ее фоне. Рэнд вспоминала, что в детстве «… была так занята мысленно своими собственными проблемами, что у меня не развилось никакого социального инстинкта… То, что я не могу общаться, – это следствие того, что люди в социальном смысле были абсолютно не важны для меня»24. Это звучало как крайность, но вымышленные герои Рэнд пошли еще дальше. Говард Роарк, архитектор-герой в «Источнике», совершенно не обращает внимания на социальное давление: «Для него улицы были пусты. Он мог бы без забот выйти туда голым». Презиравший общество Роарк обладал сильным чувством собственного величия, характерным и для молодого Гринспена. «Я установил свои собственные стандарты, – заявляет Роарк в «Источнике». – Я ничего не наследую. Я не придерживаюсь ни одной традиции. Я могу, возможно, стоять в начале новой традиции».

Поклонение творческим героям и презрение к массам были основой взглядов Рэнд. Она не терпела натурализма с его почтением к повседневным предметам. «В возрасте семи лет я не могла понять, почему нужно хотеть рисовать или любоваться изображениями мертвых рыб, мусорных баков или толстых крестьянок с тройными подбородками, – говорила она. – Я отказалась читать… рассказы об обычных детях. Они наскучили мне до смерти. Меня не интересовали такие люди в реальной жизни, и я не видела причин, почему они должны быть интересными в художественной литературе». Натуралисты могли отстаивать свое внимание к повседневным предметам, утверждая, что они представляют жизнь такой, какая она есть; они высмеивали романтиков, считая их эскапистами. «Убежище от чего?» – спросила Рэнд. Достойными предметами искусства были «величие, интеллект, способность, добродетель, героизм», и если изображение таких качеств означает побег, то медицина – это побег от болезни, сельское хозяйство – побег от голода, знание – побег от невежества, амбиции – побег от лени, а жизнь – побег от смерти… Жесткий реалист – это животное, пожирающее червей, которое сидит неподвижно в луже грязи, созерцает свинарник и скулит, что “такова жизнь”. Если это реализм, то я эскапист. Таким был Аристотель. Таким был Христофор Колумб»25.

Будучи страстным романтиком, Рэнд выступала за экономическую систему, которая «требует и вознаграждает лучшее в каждом человеке, великом или среднем, и которая, очевидно, является капитализмом свободного предпринимательства». Она прибыла почти нищей студенткой в гавань Нью-Йорка в 1926-м – в год рождения Гринспена, и была сразу очарована открывшимися ей перспективами. Standard Oil Building, Singer Tower, Woolworth Building представляли собой триумфальные выражения творческой силы капитализма; они были «овеществленной волей человека». Промышленники, которые командовали этими структурами, являлись в глазах Рэнд героями. Она разделяла энтузиазм Гринспена в отношении лихих капиталистов прошлого, но пошла в своих взглядах гораздо дальше. Джеймс Дж. Хилл, железнодорожный магнат, захвативший воображение Гринспена, был и ее идеалом, поскольку он не только связал пустыню тихоокеанского Северо-Запада с остальной страной, но сделал это, как заметила Рэнд, отказавшись от грантов на землю и других государственных ассигнований от федерального правительства. Самый совершенный капитализм позволял таким героям следовать их собственному ви́дению, без налогообложения, регулирования или других мелочных обременений. В «Манифесте индивидуализма», грандиозной, но оставшейся неопубликованной попытке Рэнд сделать для капитализма то, что «Коммунистический манифест» сделал для левых, писательница настаивала: капиталистическая система превосходит другие не только потому, что она эффективна. Ей стоило отдать предпочтение, поскольку она была естественной, а значит, и моральной: капитализм принимал эгоистичную личность человека и не пытался изменить его. Люди, свободные от социализма, религии и других антииндивидуалистических кредо, будут зависеть от своего естественного эгоизма, чтобы строить, изобретать и процветать. «Эгоизм – изумительная сила», – утверждала Рэнд26.

Когда Гринспен встретил Рэнд, она уже десятилетие была занята своим самым амбициозным проектом – романом «Атлант расправил плечи» (Atlas Shrugged), который в итоге насчитывал более 1100 страниц. Писательница подошла к этой работе с саморазрушающей манией: однажды она не отрывалась от сочинительства на протяжении тридцати трех дней, не выходя из квартиры и поддерживая себя амфетаминами и амбициями. Иногда, во время специальных собраний Коллектива, страницы романа передавались по кругу для комментариев, и в этих случаях Гринспен чувствовал, что его самые глубокие личные страсти были поняты и подтверждены. Героиня романа, инженер по имени Дэгни Таггарт, почти могла направить Гринспена в определенное русло, когда рассуждала о железных дорогах, описывая их как метафору предназначения человека – «моральный кодекс, отлитый из стали». Между тем, герой был сталелитейным магнатом, что позволяло Гринспену помогать Рэнд, детально описывая ту отрасль, которую он хорошо знал. Энтузиазм Гринспена по отношению к роману и его консультации в области металлургии осветлили пятно его логико-позитивистского протеста. Рэнд теперь отказалась от прозвища «Гробовщик» и вместо этого нарекла его «Спящим Гигантом» – тихой фигурой, которая однажды проснется и достигнет величия.

В 1957 году, когда приближался момент выхода «Атланта», члены Коллектива с нетерпением ждали общественной реакции. Один молодой адепт надеялся, что книга сможет убедить американцев вернуться к свободному предпринимательству XIX века. Сам Гринспен считал, что посыл романа был настолько «лучезарно точным», что он вынудит каждого честного читателя согласиться с его главной мыслью. Гринспен также подарил автору миниатюрный золотой брусок, отсылая к намеку «Атланта…» на золотой стандарт27. Издатели Рэнд из Random House подготовили самодельные сигареты, украшенные золотыми знаками доллара. Таким образом они поддерживали выход книги из печати, хотя редактор тщетно умолял Рэнд сократить рукопись. «Вы бы сократили Библию?» – возразила Рэнд28. А Барбара Бранден лояльно заявила любовнице своего мужа: «[Заслуживает] ли мир, чтобы его спасли, будет зависеть от того, как отреагируют на вашу книгу»29.

Как выяснилось, первая общественная реакция показала, что мир не заслуживает спасения. В New York Times рецензент Гранвилл Хикс пожаловался, что роман Рэнд «воет в ухо читателя и бьет по голове, чтобы привлечь его внимание, а затем, когда он его покорил, разглагольствует страница за страницей». Другие согласились: «Непросто найти такое проявление гротескной эксцентричности вне стен сумасшедшего дома», – заявила Los Angeles Times, в то время как Chicago Tribune умудрилась сравнить Рэнд с Гитлером30. Возможно, еще более болезненным для Рэнд оказалась реакция ее предполагаемых союзников-консерваторов. «Я не могу вспомнить ни одной книги, в которой был бы так неумолимо выдержан тон непреклонного высокомерия, – писал Уиттакер Чэмберс в National Review. – Эта безоговорочная пронзительность. Этот безжалостный догматизм… Он предполагает, что станет последним откровением. Поэтому нельзя противостоять главной мысли… Почти на каждой странице “Атланта” с болезненной необходимостью слышится команда: “В газовую камеру, марш!”»31

Коллектив быстро встал на защиту Рэнд, и среди них не было защитника более самоотверженного, чем Гринспен. New York Times опубликовала его письмо протеста 3 ноября 1957 года:

«Атлант расправил плечи» – это праздник жизни и счастья. Осуждение книги необоснованно. Творческие и рациональные люди, непреклонно идущие к цели, достигают радости и удовлетворения. Паразиты, которые упорно избегают или достойных целей, или причин, погибают, как и должно быть. Г-н Хикс подозрительно удивляется, услышав «о человеке, который поддерживает такое настроение, написав 1168 страниц и потратив около 14 лет работы». Этот читатель удивлен человеком, который считает, что неумолимая справедливость беспокоит его лично.

Письмо стало поворотным пунктом для Гринспена. Впервые он выступил наперекор общественному мнению по вопросу, выходящему за рамки статистических данных, и сделал это, размахивая кулаками. Более того, следующие несколько месяцев научили его наслаждаться публичными столкновениями, поскольку Рэнд и ее защитники отомстили критикам. «Атлант…» вскоре появился в списке бестселлеров Times, наряду с романом «На дороге» (On the Road) Джека Керуака; в течение пяти лет было продано более миллиона экземпляров. Письма приходили от тысяч читателей, которых один журналист называл «в значительной степени ненормальным классом мыслящих неинтеллектуалов»32. Опус Рэнд начал свой путь к необычайному культовому статусу: он достигнет его позже, оправдывая отказ автора сократить рукопись до более скромных размеров. В 1991 году в опросе, организованном Библиотекой Конгресса, читатели сказали, что роман «Атлант расправил плечи» повлиял на их жизнь больше, чем любая другая книга, за исключением той, которую ни один редактор не стал бы сокращать, – Библии33.


За год до публикации «Атланта» Роберт Кавеш, однокашник Гринспена со студенческих дней, вернулся в Нью-Йорк после времени, проведенного в Гарварде и Дартмуте. Теперь, работая в банке, Кавеш разыскал своего старого друга и был потрясен произошедшими с ним переменами. В 20 лет Гринспен являлся скромным эмпириком, излагавшим факты и редко выходившим за их пределы. Но теперь, когда он разменял свои тридцать, со скромностью и эмпиризмом было покончено. В бизнесе он перешел от того, чтобы быть просто успешным, к тому, чтобы стать откровенно преуспевающим. А в мыслях и письмах Гринспен не боялся казаться всё более упрямым. Кавешу стало ясно, что Айн Рэнд повлияла на мнение Гринспена о себе. Ее бесконечные перекрестные допросы заставили Гринспена обдумать свои взгляды и четко разобраться в вопросах, которые раньше он мог бы обойти стороной, особенно в крупных проблемах государственного вмешательства или свободного предпринимательства. Из того, что Гринспен поведал Кавешу о Рэнд, было очевидно: он ей многим обязан. Гринспен интересовался, слышал ли Кавеш о Рэнд, что из ее работ он читал и как отреагировал на них. Когда Кавеш вспомнил, что несколько лет назад прочитал «Источник», его собеседник обещал принести ему подписанную копию «Атланта…», когда тот будет опубликован.

Для такого приверженца главной линии в кейнсианстве, как Кавеш, недавно обретенная Гринспеном ясность представлялась почти безумием. Во время учебы в Нью-Йоркском университете Гринспен был по характеру индивидуалистом, который стремился заниматься самостоятельно. Однако он не увлекался индивидуализмом как философским учением, и даже прослушав лекции профессора Уолтера Спара, не проявил большого энтузиазма по поводу восстановления золотого стандарта XIX века34. Однако теперь Гринспен рассматривал золото как неопровержимую защиту от манипуляций деньгами со стороны правительства, что он вскоре подробно объяснил в своей статье 1959 года для Американской статистической ассоциации. Кавеш решил, что нет смысла спорить с другом – его взгляды казались непоколебимыми. Но он наслаждался встречами с Гринспеном, во время которых они играли в теннис на набережной в центре города. Кавеш играл лучше, но Гринспен был азартным соперником35.

Кавеш оказался прав: Рэнд глубоко изменила его друга. Теперь Гринспен превратился в преданного защитника государственного невмешательства не благодаря какому-нибудь экономическому светилу, а под влиянием харизматичного романиста. В некотором смысле это было вполне типично для него. С периода своего пребывания в оркестре Генри Джерома, когда он читал книги по экономической истории, в то время как его товарищи по группе курили траву, Гринспен выбрал собственный путь. И его близость с культовым автором выглядела не более причудливой, чем энтузиазм по поводу малоизвестного памфлетиста вроде Джорджа Терборга – экономиста, развенчавшего послевоенные предсказания о вечном застое. Кроме того, энтузиазм Рэнд в отношении предпринимателей и изобретателей, похоже, был напрямую обращен к индивидуалисту-консультанту, который строил свой бизнес, и ее романтическое увлечение промышленными магнатами XIX века увенчало их связь. Действительно, поскольку Гринспен всё более охотно отстаивал свои взгляды, его близость к XIX веку проявляла себя во всём.

В сентябре 1961-го, два года спустя после представления своей новаторской статьи о финансах, Гринспен продолжил нападки на усилия правительства, направленные на обуздание монополий антимонопольным законодательством. На этот раз местом встречи стало заседание Национальной ассоциации бизнес-экономистов, но тон Гринспена был гораздо менее академичен, чем тот, с которым он обращался к Американской статистической ассоциации. По сути, он был агрессивным:

Антимонопольный мир напоминает «Алису в Стране чудес»: всё, казалось бы, есть, но, по-видимому, одновременно ничего нет. Это мир, в котором соперничество восхваляется как основная аксиома и руководящий принцип, но «слишком большая» конкуренция осуждается как «убийца». Это мир, в котором действия, направленные на ограничение конкуренции, называются преступными, когда их предпринимают бизнесмены, но восхваляются как «просвещенные», если они инициированы правительством. Это мир, в котором закон настолько неясен, что у бизнесменов нет возможности узнать, будут ли их конкретные действия объявлены незаконными до тех пор, пока они (уже после свершившегося факта) не услышат вердикт судьи.

Гринспен продолжил требовать полного переосмысления отношения Америки к монополиям. В первые дни существования республики, напомнил он, американцы опасались концентрации деспотической власти в руках правительства. Они по-разному относились к бизнесу, у которого не было сил заставить подчиняться себе, и полагались вместо этого на клиентов, которые свободно выбирали, у кого покупать. Но эти презумпции эпохи Просвещения (ограничивавшие правительство, с одной стороны, и расширявшие торговлю – с другой) были забыты, – посетовал Гринспен. Франклин Рузвельт атаковал тресты, а затем перешел в генерализованную атаку на свободное предпринимательство36.

Контрнаступление Гринспена включало три аргумента. Во-первых, критики монополий должны помнить, что большинство из них было создано благодаря вмешательству правительства – по крайней мере, так утверждал Гринспен. Например, правительственные субсидии и гранты на землю для тесно сотрудничавших с государством железнодорожных магнатов создали барьеры для участия в бизнесе несубсидированных конкурентов; Джеймс Дж. Хилл – героическое исключение. Если бы принцип свободного предпринимательства надлежащим образом соблюдался, то в первую очередь игровое поле было бы равным для всех, и, следовательно, стало бы не нужно дальнейшее вмешательство правительства в форме антимонопольного законодательства. «Я благодарен за работу Айн Рэнд “Заметки об истории американского свободного предпринимательства” (Notes on the History of American Free Enterprise) для идентификации этого принципа», – признал Гринспен37.

Он подкрепил исторический аргумент Рэнд вторым, экономическим. Монополии были менее пагубными, чем принято считать, настаивал Гринспен. Если бы они действительно вредили потребителям, их огромная прибыль привлекала бы конкурентов, поэтому Standard Oil, которая контролировала более 80 % перерабатывающих мощностей страны на рубеже веков, вскоре столкнулась бы с проблемой соперников, таких как Texaco и Gulf. В тех случаях, когда конкурентов не возникало, это только доказывало, что монополия не приносила вреда – полная противоположность тому, что утверждали критики. Ссылаясь на пример алюминиевого гиганта, который пользовался его консалтинговыми услугами, Гринспен утверждал, что Alcoa не сталкивалась с конкуренцией именно потому, что вела себя так, как будто у нее были конкуренты. Эта компания всегда искала способы снизить цены и лучше обслуживать клиентов. Те, кто критиковал ее доминирование, фактически завидовали тому, что Alcoa «слишком успешна, слишком эффективна и слишком хороший конкурент».

Гринспен завершил выступление третьим аргументом, который соответствовал его взгляду на финансовый вопрос. В статье 1959 года, следуя подходу Тобина к анализу, он указал, что не только корпоративные менеджеры хотели бы бросить вызов монополистам; сама финансовая система требует, чтобы это было сделано. Если бы монополия получала жирную ренту со своих клиентов, цена ее акций резко повысилась бы; это дало бы предпринимателям стимул создавать конкурентов данной монополии, а финансисты получили бы стимул усиленно навязывать этим соперникам богатый капитал. Лучшим гарантом конкуренции, по мнению Гринспена, были не законодательные антимонопольные ограничения, которые так нравятся статистикам. Им стало появление всё более динамичных рынков капитала, которые следует еще больше поощрять финансовым дерегулированием.

Скептицизм Гринспена в отношении антимонопольного законодательства разделяли многие ведущие интеллектуалы той эпохи. Но его вклад заключался в потрясающем стиле изложения – он преодолел пропасть между интеллектуальной осторожностью и полемической дерзостью. В «Конституции свободы» (The Constitution of Liberty), опубликованной в 1960 году, либертарианский идол Фридрих Хайек утверждал, что правительственные нападки на монополии могут принести больше вреда, чем пользы; но он смягчил свою позицию, признавая, что монополии действительно допускают злоупотребления38. Два года спустя в «Капитализме и свободе» (Capitalism and Freedom) Милтон Фридман занял аналогичную позицию, признав, что можно приветствовать антимонопольное законодательство39. Поток критики Гринспена с аналогиями из «Алисы в Стране чудес» был грубее: «Вся структура антимонопольных законов в этой стране является мешаниной из экономической иррациональности и невежества», – категорически заявил он. Спустя годы, вспоминая эту вспышку гнева, Гринспен наполовину извинился: «Когда вы молоды, мир кажется вам черно-белым, каким он никогда не будет», – сказал он40. Но он был не так уж молод. Его полемику переиздали в Barron’s в феврале 1962 года, за месяц до его 36-летия41.

Отказ Гринспена пойти на уступки критике бизнеса являлся тем более примечательным, если учитывать драматические перемены, которые происходили вокруг него. Одно дело защищать промышленников XIX века, но к началу 1960-х годов предприятия стали крупнее и всё больше связанными с политикой: их безоговорочная защита требовала решимости игнорировать реальность42. Говоря о черно-белых моментах, Гринспен представлял себе корпорации, управляемые смелыми собственниками-капиталистами, такими как магнаты, которых он идеализировал в молодости. Но в эпоху «человека организации» крупные корпорации Америки управлялись технократическими создателями империи, которые сосредоточились на контроле за всё большей долей рынков. Когда Гринспен на своем великолепном Buick посетил Fairless Steel works, он лично наблюдал эту имперскую тенденцию. Место, куда он приехал, как бы заявляло о себе: U. S. Steel контролирует треть рынка стали. Производитель его транспортного средства тоже провозгласил свою значимость: General Motors контролировала половину рынка автомобилей43. Столь крупные компании почти неизбежно искажали идеал свободной конкуренции Гринспена – их расчеты по оплате устанавливали стандарты заработной платы во всей экономике; их ценовые решения влияли на уровень инфляции; их боссы свободно входили в коридоры власти – и если политические решения нарушали законодательство в их пользу, только наивный удивился бы этому. Чтобы принять безупречную конкуренцию и признать ненужным антимонопольное законодательство, Гринспен должен был игнорировать экономическую реальность, в которой он жил.

Конечно, в глубине души он знал это. Но Айн Рэнд вывела его на пьянящий путь, который, как оказалось, соответствовал его темпераменту. Как только Гринспен согласился с тем, что аргументы могут быть справедливыми без эмпирического доказательства, он позволил себе широкое мировоззрение, которое клика Рэнд будет рассматривать как экономическую составляющую ее философии объективизма. Пока это мировоззрение находилось в разработке, Гринспен был готов выметать сор из-под ковра; он хотел получить большую доказанную картину и лишь потом переживать из-за беспорядочности реального мира. Его решимость одиночки – та же самая решимость, которая нашла выражение в статистике бейсбола, часах уединенных музыкальных упражнений и упорных попытках извлечь бизнес-озарения из статистических данных – теперь нашла новый выход в идеологическом исследовании; а тот факт, что Рэнд окрестила его Гробовщиком и Спящим Гигантом, только усиливал его преданность делу. С детства Гринспен знал, что он способен на нечто великое, но достигнет этого через тяжелую работу; он был слишком Гробовщиком – или слишком сайдменом, – чтобы завоевать вожделенное признание, не прилагая серьезных усилий. В начале 1960-х годов человеком, чье признание было для него особенно ценно, являлась Айн Рэнд, так что приоритетом Гринспена стало содействие объективизму.

Спустя годы экономист описал этот период своей жизни как этап, который он вынужден был пройти44. Ему требовалось завершить построение философии Рэнд, прежде чем он почувствовал готовность позволить реальности вторгнуться в его жизнь; только после этого Гринспен мог начать свой переход с либертарного края американских дебатов к позиции, находящейся ближе к центру. В подобной самооценке много правды. В отличие от внешнеполитических консерваторов, которые в 1970-х годах начинали умеренными «реалистами» и постепенно становились более радикальными в своей вере в то, что демократия может распространяться силой оружия, Гринспен был радикальным вначале и умеренным позже. Обращаясь к знаменитому высказыванию, гласившему, что консерватор – это либерал, которого ограбила реальность, Гринспен однажды заметил: «Меня ограбили в другом направлении»45.

Глава 5 Против «Новых рубежей»

В день инаугурации Джона Ф. Кеннеди лучи солнца светили ярко и холодно. В шляпе с высокой тульей молодой лидер шел по снегу, покрывшему Северную лужайку Белого дома, и вел под руку свою сияющую жену Джеки. Граждане, замотанные в шарфы и спальные мешки, ждали у дороги, чтобы увидеть это почти царственное шествие; и когда Кеннеди приблизился к трибуне на Капитолии, отважно сбросив пальто, его оптимизм заразил нацию. «Спрашивайте не о том, что Америка сделает для вас, а о том, что мы вместе можем сделать для свободы человека», – заявил он. Танк, с установленной на нем длинноносой баллистической ракетой, проехал по Пенсильвания-авеню в рамках торжественного парада, напомнив, что американский идеализм был подкреплен футуристическим наукоемким оружием. «Пришло новое поколение, с новым стилем и новой серьезностью, – писал мудрый Вальтер Липпманн. – Люди начинают чувствовать, что мы способны что-то сделать с имеющимися проблемами, поскольку всё возможно»1.

Ни одна категория граждан не была более оптимистичной, чем американские экономисты. После 15 лет послевоенного роста деклайнизм[13] Альвина Хансена оказался дискредитирован. Прогнозируемый демографический спад так и не наступил, а новые технологии, от ядерной энергии до авиаперевозок, более чем компенсировали закрытие американской границы.

К тому времени, когда Кеннеди пообещал привести Америку к «новым рубежам», экономический прогресс, казалось, обещал не только высокий, но и стабильный рост. Кейнс учил, как компенсировать экономический спад, управляя дефицитом государственного бюджета, и неокейнсианцы поняли, как центральный банк в том числе может предотвратить спад: низкие процентные ставки, которые до сих пор рассматривались главным образом как средство оказания помощи правительству, теперь расценивались в качестве инструмента экономического управления2. «Запас денег, их доступность для заемщиков-инвесторов и стоимость процентов таких займов могут иметь важные последствия [для ВНП]», – отметил Пол Самуэльсон в своем учебнике-бестселлере 1961 года выпуска, где пересматривался отказ от политики монетаризма, описанной в издании 1948 года3. «Худшие последствия бизнес-цикла… вероятно, ушли в прошлое», – уверенно написал Самуэльсон, и с ним согласились консервативные экономисты4. В конце 1959 года наставник Гринспена Артур Бернс утверждал: «Бизнес-цикл вряд ли будет таким же тревожным или хлопотным для наших детей, каким он был для нас и наших отцов»5.

Экономисты не просто понимали, как предотвратить спад. Благодаря новым компьютерным моделям они считали, что осознают взаимозависимость между экономическим ростом, инфляцией и занятостью так, что смогут «точно настроить» экономику, дабы обеспечить идеальную комбинацию. В 1958 году А. У. Филлипс, новозеландец из Лондонской школы экономики, задокументировал компромисс между безработицей и инфляцией, подразумевая, что технократы смогут удерживать постоянно низкий уровень безработицы, если они готовы принять умеренную инфляцию; и два года спустя Пол Самуэльсон и его коллега из Массачусетского технологического института Роберт Солоу, применив кривую Филлипса[14] к данным США, предположили, что вооруженная знаниями администрация может выбрать уровень безработицы в 3 % при уровне инфляции всего в 4,5 %. Воспользовавшись этим счастливым вердиктом, администрация Кеннеди пообещала «полную занятость», достижение которой принесло бы благополучие трудящимся, снизило расовую напряженность и укрепило Америку в ее апокалиптическом соперничестве с Советским Союзом. Чтобы добиться успеха в данном проекте, администрация предложила снижение налогов и низкие процентные ставки. Пришло время, согласно лозунгу кампании Кеннеди, «снова заставить страну двигаться»6.

И команда президента начала осуществлять свой эксперимент. Если обнаруживались признаки ценового давления, они рассматривались как побочный эффект концентрированной структуры экономики, а не как свидетельство того, что тотальный стимул мог ускорить инфляцию больше, чем предполагалось. В этом утверждении была хоть какая-то правда. У гигантских корпораций эпохи имелась квазимонополистическая власть на цены – факт, который Гринспен упомянул в своей статье об антимонопольном законодательстве; и мощные профсоюзы обладали достаточной силой для существенного повышения заработной платы, которое устанавливало инфляционные ориентиры для экономики. Администрация обратилась к этой «затратной» инфляции с энергичными директивами по ценам и заработной плате: лекарство для большого бизнеса и большой рабочей силы было «щекоткой» со стороны правительства. Сталелитейная промышленность, в частности, была признана основной движущей силой инфляции с издержками, поэтому помощники Кеннеди похвалили себя, когда вынудили в 1962 году сталелитейные профсоюзы согласиться на повышение заработной платы только на 2,5 %. Когда Большая Сталь позже попыталась настоять на своих требованиях, Кеннеди был в ярости. «Мой отец однажды сказал мне, что все сталелитейщики – сукины дети, – заявил он, – и я до сих пор не понимал, насколько он прав»7. Кеннеди угрожал антимонопольными действиями против металлургических компаний, а агенты ФБР начали звонить посреди ночи руководителям-сталелитейщикам; в итоге те отступили. Но эта небольшая неприятность считалась второстепенным сбоем в хорошо продуманном плане. Инфляция в период президентства Кеннеди в среднем составляла чуть более 1 %, в то время как рост экономики увеличивался более чем на 6 % в год. Америка была на подъеме. Казалось, что «щекотка» подействовала.

Гринспен с ужасом смотрел на происходящее с «насеста» своей консалтинговой фирмы.


В год выборов Кеннеди Гринспен перенес свою фирму из тесных офисов на Бродвее, 39, в более современное здание с восточной стороны биржи. Новое помещение Townsend-Greenspan на 80-й Пайн-стрит вдвое превосходило старое по площади, и сам Гринспен устроился в большом угловом офисе с захватывающим видом на Бруклинский мост. Как одному из героев Айн Рэнд, ему нравилось находиться наверху этого здания, глядя на пейзаж капиталистического города; это в прямом смысле высокое положение отражало его финансовое состояние. «Внезапно несчастный ребенок стал зарабатывать много денег, – говорил позднее Гринспен. – Я мог восхищаться тем, что сделал… Моя самооценка значительно [улучшилась]»8.

Он обрел новую уверенность. Гринспен поменял свой Buick на еще более роскошный голубой кабриолет Cadillac Eldorado и вскоре купил номерной знак TG-1, объединявший AG и TG. Доезжая под рев мотора до своего нового офиса, он регулярно получал штрафы за превышение скорости на Ист-Сайд Хайвей – Гринспен мог позволить себе оплатить их, практически не заметив. Чтобы удовлетворить свои музыкальные пристрастия, он приобрел самое высококачественное звуковоспроизводящее оборудование от Harman Cardon и установил его в квартире на Тридцать пятой улице, примерно в квартале от жилища Айн Рэнд9. Кроме того, Гринспен играл в гольф в клубе Quaker Ridge – изумрудном оазисе, где, согласно легенде клуба, сам Джордж Вашингтон спал под большим дубом и едва не был обнаружен британцами. По мере расширения круга деловых контактов Гринспен поднимался всё выше. Однажды, когда Айн Рэнд услышала об общественном собрании для избранных, где присутствовал Гринспен, она, казалось, на мгновение поперхнулась. «Как вы думаете, Алан мог оказаться в глубине души социальным альпинистом?» – как-то спросила она своего любовника, Натаниэля Брандена10.


Кандидат в президенты от республиканцев Рональд Рейган проводит совещание в своем загородном доме с членами координационного комитета по экономической политике. Слева за столом: Уолтер Ристон; Представитель Джек Кемп, RN.Y; Алан Гринспен; Рейган; Джордж Шульц и Чарльз окер, Вирджиния, 1980


Бизнес Townsend-Greenspan всё еще вращался вокруг тяжелой промышленности. Но благодаря своим финансовым трудам Гринспен теперь привлекал внимание бизнесменов нового формата, включая по крайней мере одного банкира с Западного побережья. В 1962 году Луис Дж. Гален, основатель и главный исполнительный директор ссудо-сберегательной компании под названием Trans-World Financial, предложил Гринспену первое место в совете директоров публичной компании. Расположенный в быстро развивающейся Южной Калифорнии, Trans-World был банкоматом11. За последние два десятилетия население «Золотого штата»[15] увеличилось более чем в два раза, и цены на жилье выросли примерно так же; воодушевленные столь пьянящим ростом, ипотечные кредиторы наподобие Trans-World практически не могли не процветать12. Неудивительно, что поток легких денег привлекал промоутеров и маклеров. Некоторые ссудо-сберегательные компании в Калифорнии наняли красивых женщин раздавать подарки новым вкладчикам, в результате чего старые сотрудники Гринспена в Fortune заявили, что такие маркетинговые трюки нарушают «образ банковой стабильности»13. Барт Литтон, глава эпохальной компании Lytton Financial, символизировал собой атмосферу предприимчивости: во время вечеринок на лужайке у его дома в Лос-Анджелесе он разгуливал с микрофоном, прикрепленным к куртке, – так гости, уставшие от пустых разговоров, могли услышать его слова, грохочущие из развешанных повсюду громкоговорителей14. («Единственный “изм” для меня – это нарциссизм», – весело сказал Литтон однажды.)15 Перспектива связать себя с этой колоритной индустрией не смущала 36-летнего Гринспена. Он принял предложение Галена.

С тех пор Гринспен начал ежемесячно летать в Лос-Анджелес на заседания совета директоров. Он видел, почему многие хотели там жить. Нью-Йорк мог расти только вверх, тогда как в Беверли-Хиллз, где располагалась штаб-квартира Trans-World, жители особняков, окруженных экзотической растительностью, наслаждались средиземноморским климатом16. Гринспен, как правило, останавливался в Беверли-Хилтоне и находил время для гольфа. Он раскошелился на несколько тысяч долларов, чтобы присоединиться к легендарному загородному клубу Хиллкрест, который считался «ведущим еврейским загородным клубом в Южной Калифорнии»17. Пожалуй, для человека, который почти отказался пройти обряд бар-мицвы, было странно присоединиться к заведению с подобной характеристикой, но Гринспен, по всей видимости, не возражал. В клуб часто заходил кто-нибудь из голливудских комиков, которые собирались у так называемого «Круглого стола» в углу главной столовой. Там можно было увидеть даже Граучо Маркса, несмотря на его знаменитое высказывание, что он не будет принадлежать ни одному клубу, который примет его в качестве члена.

В конце 1961 года Гринспен представил очередной документ на ежегодном собрании Американской статистической ассоциации – своего рода продолжение его новаторской статьи 1959 года. Еще более погрузившись в исследование соотношения цен на акции и инвестиций в бизнес, экономист сообщил, что связь между ними даже еще более тесная. Высокие цены на акции предполагали рост инвестиций не только для экономики в целом, но и в конкретных отраслях промышленности. Кроме того, интервал между ростом цен на акции и скачками капитальных затрат был коротким, что говорило о силе их связи, отмеченной Гринспеном. Если ценовые сигналы с финансовых рынков могли так быстро приводить к сдвигам в реальной экономике, несмотря на обширное регулирование финансов, то, следовательно, финансовое дерегулирование способно было сделать передачу импульсов еще более гладкой, так что капитал поступал бы в разные сферы экономики, которые использовали бы его наиболее продуктивно18. После завершения Гринспеном своей презентации Ноэль, руководитель исследования в брокерской компании с Wall Street Van Alstyne, заявил, что он впечатлен, и попросил Гринспена оставаться на связи. Может быть, они могли бы пообедать вместе?

Тем не менее из-за занятости Гринспена их следующая встреча произошла не сразу. Однажды в конце сентября 1962 года Гринспен оказался на верхнем этаже башни Equitable Building, в той же плюшевой столовой, где Билл Таунсенд предложил ему партнерство (естественно, Клуб банкиров был еще одним учреждением, членом которого Гринспен теперь являлся). По ходу дискуссии Гринспен ответил на вопросы о своих взглядах на экономику и о философских убеждениях: можно ли сказать, что треснувшее в лесу дерево издало звук, если никто его не слышал? Экономист из Van Alstyne привез с собой своего научного ассистента – стройную симпатичную брюнетку по имени Кэтрин Эйкхофф, которая, казалось, была озадачена разговорами о деревьях и лесах. Гринспену она понравилась, и, вернувшись в свой кабинет, он, не теряя времени, позвонил ей и пригласил на ужин в тот же вечер.

Гринспен и Эйкхофф отправились в жилые кварталы и зашли в небольшой ресторанчик с изогнутыми кабинами по краям и столами посередине. Алан почтительно ухаживал за своей спутницей, спрашивал, что ей нравится и каковы ее убеждения, быстро почувствовав, что вечер удался. Молодая женщина с прекрасной фигурой говорила на темы, которые идеально подходили Гринспену. Она заявила о своей вере в нравственную справедливость свободного предпринимательства, в возможности личности формировать свой собственный мир и упомянула об ответственности каждого человека за сделанный им выбор.

Озвучила ли она свои собственные идеи? – любезно осведомился Гринспен. Эйкхофф ответила, что на нее оказала влияние русская эмигрантка, писатель и философ по имени Айн Рэнд. Всего несколько месяцев назад по рекомендации друга она прочитала «Атлант расправил плечи» и словно прозрела. Эта книга изменила ее жизнь.

Тогда Гринспен почувствовал себя теннисистом, который видит, как прямо в центр его ракетки медленно летит мяч.

Может быть, Кэтрин хотела бы выпить кофе с Айн Рэнд? – небрежно спросил он19.

Удар попал в точку: Эйкхофф была поражена. Несколько дней спустя Алан привел Кэти на лекцию Рэнд, после которой представил харизматичной гранд-даме ее молодую поклонницу. Алан и Эйкхофф начали встречаться, и Кэти вскоре обнаружила, что Алан был заядлым бальным танцором. Иногда они танцевали в квартире Айн Рэнд, где Коллектив откидывал ковры и включал музыку, а однажды Алан пригласил Эйкхофф в ресторан в Хартсдейле, в Нью-Йорке, и танцевал с ней под звездами20. Это всегда были бальные танцы – Алан не тратил время на рок-н-ролл или поп-музыку, но Эйкхофф узнала, что он не видит причин ограничивать себя в танцах с девушкой, с которой приехал21. Но если танцевальная музыка, так же как и содержательная интеллектуальная беседа, отсутствовала, Алан легко возвращался в свою раковину. В начале их отношений Эйкхофф имела несчастье устроить вечеринку в своей квартире в день появления новой редакции Статистического резюме Соединенных Штатов. Гринспен занял единственное имевшееся у Кэтрин удобное кресло и читал резюме, включая сноски, пока вечеринка вокруг него продолжалась22.

Кэти пыталась заставить Алана чередовать ужины, танцы и обсуждения в кругу почитателей Рэнд. Она быстро обнаружила, что если он собирается чем-то заняться, у этого занятия должен быть счет – и не обязательно музыкальный. Эйкхофф отвела его в местечко в Гринвич-Виллидже, где можно было съесть стейк и поиграть в боулинг; Эйкхофф окрестила его Бо Лином, потому что на неоновой вывеске буква W не горела. Это развлечение пришлось ему по душе, и они часто туда возвращались; но попытки Кэти заставить Алана сыграть в бридж были менее успешными. Однажды вечером, в доме Элейн Калберман, сестры Натаниэля Брандена, Гринспен зашел столь далеко, что сел за игровой стол. Но прежде чем раздали карты, он хотел, чтобы ему всё объяснили. Почему туз считался выше короля? Почему трефы стоили меньше, чем пики? Зачем нужны все эти соглашения о ставках, и были ли они действительно логичными? Почему, почему, почему – вопросы продолжались, как будто их задавал не по годам развитый ребенок. Казалось, вопросы сыпались не менее часа, и в итоге Кэти и Калберманы сдались, не сыграв ни одной партии. «У него было патологическое неприятие произвольных условностей», – заметила позднее Эйкхофф23. Вскоре после того, как они начали встречаться, Кэти попросила Алана о работе. Спад фондового рынка в мае 1962 года испортил атмосферу в Van Alstyne, и Кэти хотела уйти оттуда, хотя и заверила Алана, что останется в его фирме только временно. Алан настаивал на проведении с ней формального собеседования, и затем согласился нанять ее.

Фирма, где стала работать Эйкхофф в конце 1962 года, переживала преобразования. Благодаря расширению связей босса Townsend-Greenspan процветала, но еще не совершила прыжок от карандашей и логарифмических линеек в новую эпоху компьютеров. Когда Эйкхофф подписала контракт, ей было поручено помочь с докладом «Основные экономические тенденции». Каждую неделю, когда Казначейство и Федеральная резервная система объявляли цифры процентных ставок, денежной массы, банковских депозитов, цен, расходов и т. д., ассистенты в Townsend-Greenspan вносили их во внушительный журнал на трех кольцах с зелеными разграфленными страницами. Как только все данные были собраны, два исследователя садились рядом за одним из столов под большим окном в главной комнате офиса. Руководствуясь толстым томом инструкций, они выполняли операции, необходимые для преобразования данных в отчет. Чтобы сосчитать цифры, использовался арифмограф – громоздкая вычислительная машина, которая выплевывала результаты на узких бумажных полосах, похожих на чеки из бакалеи. Машина могла складывать или вычитать достаточно легко; но для умножения или деления требовалось повторяющееся сложение или вычитание. Невинный запрос, например – чтобы калькулятор умножил два трехзначных числа, вызывал шумное движение шестеренок, когда машина добавила и перенесла, добавила и перенесла: ка-чанк, ка-чанк, ка-чанк. Подсчеты продолжались от страницы к странице, и исследователи вводили в раздражающий калькулятор цифру за цифрой, копируя результаты в свои журналы – для вычисления нескольких из них потребовалось бы несколько часов. Когда они, наконец, закончили, двое коллег сравнивали свои записи. В случае совпадения чисел исследователи радостно вздыхали. Но если они сталкивались с разночтениями, «ка-чанк, ка-чанк» начинался снова.

Эйкхофф заметила, что руководство по созданию доклада об основных экономических тенденциях неоднократно без толку повторяло некоторые операции. Когда она сообщила об этом Гринспену, он сначала не поверил. Руководством пользовались в течение многих лет; откуда могла появиться ошибка? Но Эйкхофф была права, как быстро понял Гринспен, и вскоре он опирался на свою подругу, осуществляя любые улучшения в офисе. Сотрудница, которая отслеживала счета для Townsend-Greenspan, передала свои уведомления за две недели, но Гринспен считал ее занудой и не особенно прислушался к тому, что она сказала; когда две недели прошли и бухгалтер сказал «ну-у!», Гринспен в отчаянии обратился к Эйкхофф, которая, к счастью, прошла курс бухгалтерского учета в колледже24. Найм новых работников в офис тоже не был сильным местом Гринспена, поэтому Эйкхофф вскоре взяла на себя ответственность за проведение собеседований с молодыми претендентками. Когда через несколько лет ее романтические отношения с Гринспеном закончились, она обнаружила, что босс встречается со многими ассистентками, которых она набрала25. Одна молодая сотрудница пришла на работу в такой короткой юбке, что, наклонившись открыть нижний ящик стола, выглядела практически раздетой, и по мнению Гринспена это было прекрасно, – вспоминала Эйкхофф. «Он никогда не встречался одновременно с двумя девушками больше, чем день или два, которые у него уходили на то, чтобы уведомить предыдущую о том, что ситуация изменилась», – добавила Эйкхофф, отметив, что в 60-е годы связь с секретаршей считалась офисной рутиной. «Я не думаю, что кто-нибудь из ходивших на свидания с Аланом мог сказать, что он их преследовал. Они расстраивались только потому, что Гринспен прекратил встречаться с ними»26.

Расстроенный или нет, штат компании Townsend-Greenspan состоял полностью из женщин. Это было типично для того времени, если речь шла о младших должностях. В годы после Второй мировой войны женщины, которые прежде были основной рабочей силой в промышленности, стали получать работу, предназначенную только для «слабого пола», особенно в быстро растущем секторе услуг; как сказал один историк, «клепальщица Рози стала делопроизводителем»27. Но Гринспен отличался тем, что поощрял женщин к занятию ответственных должностей. В дополнение к Эйкхофф в его компании трудились Бесс Каплан, эксперт по правительственным данным, и Люсиль Ву, погруженная в новую науку экономического моделирования. Гринспен также нанял Джуди Маккей, бывшую однокурсницу из Колумбийского университета, которая взяла на себя задачу составления отчета о сбережениях и кредитах фирмы после того, как была неоднократно повышена по службе на своей предыдущей работе в Ассоциации страхования жизни28

Загрузка...