Когда Лелька родила, она позвонила мне и сказала: "Теперь я могу всё, что хочу. Ребенка я родила, больше я ничего не должна!" Я тогда не поняла, вернее, не сразу поняла ее фразу, но постепенно до меня дошло – Лелька считала, что долг женщины родить, а дальше она свободна. Как можно быть свободной после рождения ребенка? Я не понимала ее хода мыслей, но мне было интересно.
Собственное младенчество мне представлялось бесконечной пыткой для родителей, которым я доставляла вечные неудобства – то отказывалась от невкусной еды, то болела, то что-то делала не так. Отец не выносил громких звуков, я понимала, какая для него пытка плач ребенка. Короче, они меня терпели. Из любви, конечно. Они надеялись через любовь ко мне полюбить друг друга. Они были тогда такими же, как мы сейчас – наивными, ничего не умеющими, но им приходилось справляться. Какая уж тут свобода.
Они встретились совершенно случайно, в поезде, чтобы друг при поощи друга изменить свою жизнь навсегда, связать ее при помощи детей воедино. Аутичный, не чующий запахов отец и мать, живущая в травме предательства (отец ушел от нее в пять лет, пришел с войны в 1945 и ушел к другой, которую нашел на войне). Она так боялась предательства, что всех держала под постоянным контролем.
Они были беспомощными юнцами, которые пытались получить друг от друга спасение.
Я смотрела на Лельку и думала, что мои родители были такими же наивными, но вот идея того, что "теперь я свободна" моей матери не пришла бы в голову – мы скитались по всему СССР, из города в город, с квартиры на квартиру, и отцу никогда не пришла бы идея купить матери лифчик ценой в запись песни.
У матери была швейная машинка, и она на ней шила какие-то мелкие вещи, платья, даже брюки. Примерки были пыткой, все старались избежать этого. Я не любила прикосновения матери – легкие, щекотные, всегда внезапные, чужие. Мать с детства готовила меня к тому, что жить мне придется без всякой поддержки. "Главное – выйти замуж", – твердила мне мать, но я не понимала, о чем она. Мне казалось, что она говорит о любви, которой мне так не хватало. Пожалуй, так и есть.
Мне очень не хватало сочувствия, не заботы о моем воспитании, поведении, одежде, которая мне часто не нравилась, а именно сочувствия. Чувствовать жизнь одинаково, чувствовать одно и то же. Когда отец приходил вечерами с работы, я всегда напрягалась – неизвестно, чего можно было ждать: если вместе с мамой было не так, чтобы весело, но по крайней мере предсказуемо – меня начинали чему-то учить, развивать, короче, не давать мне покоя, но это было понятно и терпимо. Но когда приходил отец, в квартире начинало звучать неслышной басовой струной. Я всегда боялась, что она сейчас лопнет. И она иногда лопалась. Струна была между ними, но ее обрывки могли больно ударить меня.
Однажды они ошарашили: "А ты кого больше любишь – папу или маму?" Если честно, не хотелось обидеть ни того, ни другого, но они ждали ответа – каждый в пользу себя. И я начала взвешивать свое слово "люблю". Оно впервые должно было наполниться смыслом, до этого я умела любить только мороженное. И тогда я впервые нашла, что есть вещи, за которые я не люблю родителей. А кого я не люблю больше?
Я любила пьяненького отца, он был добрый, когда выпивал, не страшный, и у меня с ним устанавливался мир. Но мама все портила – она на него ругалась и была раздражена, хотя именно в этот момент у нас появлялся шанс быть вместе, в сочувствии, в одном веселом состоянии.
Но потом отец трезвел и становился опасным. Хотя он читал мне книги иногда вечерами (это я ценила), но в остальном он ставил между мной и собой непреодолимую стену, через которую иногда прорывалась его мощная затрещина. И все-таки я рассчитывала почему-то на то, что он мудрее матери. И в чем-то это было так, но только тогда, когда она не выпиливала ему мозг до мозжечка, тогда он терял контроль, и струна рвалась.
Я смотрела на них со стороны, они сами вынудили быть им судьей, и мое лицо выносило им приговоры. "Не кривись! – отец давал мне пощечину, когда я понимала, что мать его "сделала" (в словах он явно ей уступал), я понимала, что пощечина – это опять его слабость, и кривила губы второй раз, сильнее. Так могло быть до бесконечности. Мне было больно, и в какой-то момент, получив инъекцию отчуждения, я выбирала неискренность и месть в будущем. Наверное, они думали, что наказали меня, но в результате они наказывали себя, только потом – потом, когда я вырасту.
И, тем не менее, между отцом и мной была какая-то телесная, эмоциональная близость. По крайней мере, его опасные руки могли быть и надежными. По крайней мере, он мог подкинуть меня вверх и поймать. Матери такое было не под силу. Ей было не под силу чувствовать мое тело, она не успела привыкнуть к нему, меня забрали от нее очень рано, а, может быть, у нее и не было свойства ощущать другого телом? Во всяком случае, когда она взялась учить меня музыке, все ее движения были поперек моего ритма, поперек моего дыхания. Чтобы что-то делать вместе, надо дышать в одном ритме – вот, что я сформулировала позже, и что стало моим проводником в мир кино и психологии. Я научилась моментально ловить любое дыхание.
Короче, в тот момент я думала, кому из них дать взятку, а кто обойдется, но не обидится. Отец обиделся бы, как ребенок. Я уже знала, что он не способен быть взрослым. Он не наказывал меня за мои промахи, он обижался на меня и выражал свою обиду затрещиной. Мать же всегда присоединяла меня без моего согласия на свою, женскую сторону в вечной войне с отцом. И я ее ненавидела в этот момент, я ненавидела быть полем боя.
"Для чего вы трахались, чтобы сделать меня? Для того, чтобы потом рвать на части?" – возвращалась я к этой мысли уже далеко от этой безумной семейки.
И, в отличие от истинных мотивов матери – устроить через мужика жизнь, я ждала от моего будущего принца сочувствия, слияния, как младенец слит с матерью. Это удавалось на короткое время, но потом разваливалось. И я не понимала почему, пока опытным путем не узнала, что слияние – это агрессия, что любовь – это про мороженое, а человек человеку ни разу не мать. Мы все хотим другого сделать мороженым, а сами быть едоками. Но чтобы мороженое было радостным от того, что нам вкусно.
У Лельки все складывалось иначе – ее мать была моложе моей на пятнадцать лет, это было уже поколение твиста и дринчания. Они были не так далеки, расстояние между детьми и родителями сократилось еще раз. Если в поколении моей прабабушки дети называли родителей на "вы" и смотрели на них как на богов, а побои были такой же обыденностью, как слово "Здрассте", то в поколении Лельки матери уже смело делились с дочерьми разными подробностями интимных страстей. Это было поколение разводов, алиментов и первых матерей-одиночек в заводских общагах.