Сердце Джона Миддлтона

Я родился в Соули, куда на рассвете падает тень от холма Пендл-Хилл. Думаю, деревушка появилась при монахах, у которых там было аббатство. У одних домиков чуднóй старинный вид, другие построены из камней аббатства и сланцевой глины из соседних карьеров, а на стенах и дверных перемычках много затейливой резьбы. Есть еще сплошной ряд одинаковых домов, выстроенных не так давно, когда некий мистер Пил приехал сюда, чтобы использовать энергию реки, и дал толчок новой жизни, хотя и, сдается мне, совсем не похожей на ту степенную размеренную жизнь, что неторопливо текла здесь во времена монахов.

А в мое время в шесть часов утра звучал колокол и толпа спешила на фабрику; возвращались ровно в двенадцать, но даже ночью, когда работа заканчивалась, мы все равно не замедляли шаг после спешки и суеты целого дня. Сколько себя помню, я всегда ходил на фабрику. Отец по утрам тащил меня туда наматывать для него катушки. Матери своей я не помню. Я не стал бы таким дурным человеком, если бы слышал рядом звук ее голоса или видел ее лицо.

Мы с отцом квартировали у одного человека, который тоже работал на фабрике. Жили мы все в страшной тесноте, так много народу приехало в Соули из разных частей страны за заработком, а дома, о которых я говорил, построили еще не скоро. Пока они строились, отца выгнали с квартиры за пьянство и недостойное поведение, и мы с ним спали в печи для обжига кирпичей, то есть когда вообще спали, потому что частенько отправлялись браконьерствовать, и не одного зайца и фазана, обмазав глиной, запек я в тлеющих углях той самой печи. Как и положено, на следующий день я засыпал на работе, валясь на пол, словно безжизненный ком, но отец, хоть и знал причину моей сонливости, безжалостно пинал и проклинал меня, ругая последними словами, пока я из страха перед ним не поднимался и снова не принимался за свои катушки. Но стоило ему отвернуться, я сполна возвращал ему все ругательства и проклятия, жалея, что я не взрослый и не могу ему отомстить. Исполненных ненависти слов, произнесенных тогда, я не осмелился бы теперь повторить, однако еще сильнее была ненависть в моем сердце. Ненависть поселилась во мне с незапамятных времен. Научившись читать и узнав об Исмаиле, я решил, что происхожу из его прóклятого племени, потому что был между людьми как дикий осел: руки мои были на всех, и руки всех на мне[4]. Однако лет до семнадцати или даже дольше я совсем не интересовался Библией и поэтому не хотел учиться чтению.

Когда дома достроили, отец снял один из них и стал пускать постояльцев. Мебели почти не было, зато всегда хватало соломы и печи хорошо топились, а многие превыше всего ценят тепло. У нас жил самый сброд. Мы ужинали среди ночи; дичи было достаточно, а если ее не оказывалось, можно было украсть домашнюю птицу. Днем мы делали вид, что работаем на фабрике. По ночам объедались и пьянствовали.

Словом, ткань моей жизни была совсем черной и грубой, однако постепенно в нее начала вплетаться тоненькая золотая нить – забрезжил свет милости Божией.

Однажды ветреным октябрьским утром, нехотя идя на работу, я подошел к небольшому деревянному мостику через ручей, впадающий в бурную говорливую речку Бриббл. На мостике спиной ко мне стояла девочка, держа на голове кувшин, с которым пришла за водой. Она была такой легонькой, что, если бы не тяжесть полного кувшина, ветер почти наверняка подхватил бы ее и унес, как он уносит семена одуванчиков; он раздувал ее синее хлопчатобумажное платье, и казалось, она расправляет крылья перед полетом; девочка обернулась ко мне, как будто с просьбой, но, увидев, кто перед ней, заколебалась, потому что у меня в деревне была дурная слава и ее, без сомнения, об этом предупреждали. Но сердце ее было слишком чистым для недоверия, и она робко обратилась ко мне: «Прошу вас, Джон Миддлтон, перенесите, пожалуйста, этот тяжелый кувшин через мост».

Впервые в жизни со мной говорили так вежливо. Отец и его грубияны-приятели помыкали мной, оскорбляли и проклинали меня, если я не исполнял их желаний, а если исполнял, не выражали ни признательности, ни благодарности. Мне сообщали то, что мне требовалось знать. Но ласковые слова просьбы или пожелания были мне до тех пор неведомы, и их мягкий и нежный звук отозвался в моих ушах, как перезвон далеких колокольчиков. Мне хотелось ответить должным образом, но, хотя мы были равны по положению, была между нами огромная разница, из-за которой я не умел говорить на ее языке, выражая скромную просьбу любезными словами. Мне ничего не оставалось, как, смутившись, неловко взять кувшин и, следуя ее просьбе, молча перенести его через мост. Когда я отдал ей кувшин, она поблагодарила меня и вприпрыжку убежала, а я стоял и безмолвно глазел ей вслед, как последний неотесанный невежа, коим я и был. Я прекрасно знал, кто эта девочка. Она была внучкой Элеанор Хэдфилд, пожилой женщины, которую мой отец и его приятели называли ведьмой, насколько я могу судить – лишь из-за достоинства, с которым она держалась, и того бесстрашия, с которым она выражала свое презрение и враждебность к ним. Мы и правда нередко встречали ее в серых рассветных сумерках, возвращаясь после браконьерских вылазок, и отец шепотом проклинал ее как ведьму вроде тех, которых давным-давно сожгли на вершине холма Пендл-Хилл; однако я слышал, что Элеанор – умелая сиделка, всегда готовая оказать услугу тем, кто болен; и кажется, она тогда возвращалась после целой ночи (ночи, которую мы провели под безбожным небом и в безбожных занятиях), проведенной у постели тех, кому суждено было умереть. Нелли была ее осиротевшей внучкой, ее маленькой помощницей, ее самым ценным достоянием, ее единственным сокровищем. Много дней пытался я подкараулить ее у ручья, надеясь, что, на мое счастье, на долину обрушится порывистый ветер и я снова ей пригожусь. Я повторял слова, с которыми она ко мне обратилась, стараясь повторить тон ее речи, но удача мне так и не улыбнулась. Думаю, она и не догадывалась, что я ее поджидал. Я узнал, что она ходит в школу, и решил во что бы то ни стало тоже туда пойти. Отец поднял меня на смех, но мне было все равно. Я понятия не имел о чтении и о том, что надо мной, здоровенным семнадцатилетним парнем, вероятно, станут насмехаться, когда я приду учить алфавит вместе с кучей малышей. Для себя я все твердо решил. Нелли ходит в школу, там я, вернее всего, смогу видеть ее и слышать ее голос. Значит, туда я и пойду. Отец отговаривал меня, ругал, угрожал мне, но я стоял на своем. Он сказал, что школа мне через месяц надоест и я ее брошу. Я с проклятиями, о которых не хочу даже вспоминать, поклялся, что выдержу год и научусь читать и писать. Отцу была противна самая мысль о том, чтобы учиться читать, он сказал, что чтение лишает человека силы; кроме того, он считал, что имеет право на весь мой заработок до последнего пенни, и, хотя в хорошем настроении мог щедро угостить меня пивом, жалел двух пенсов в неделю на школу. Однако в школу я все-таки пошел. Она оказалась совсем не похожей на то, что я себе представлял. Девочки сидели с одной стороны, мальчики – с другой, так что я оказался далеко от Нелли. Она тоже была в первом классе; меня посадили вместе с малолетками, за которыми еще нужен был присмотр. Учитель сидел в середине комнаты и очень строго за нами наблюдал. Зато я видел Нелли и слушал, как она читает вслух свой урок из Книги; и даже когда он был полон трудных имен, которые учитель любил задавать ей, чтобы показать, как хорошо она с ними справляется, ни разу не запнувшись, мне это казалось самой сладкой музыкой. Иногда она читала другие главы. Я не знал, правда в них или ложь, но слушал, потому что она читала, и постепенно стал задумываться. Помню, как в первый раз заговорил с нею, спросив (когда мы выходили из школы), кто такой Отец, о котором она в тот день читала, потому что, когда она произносила «Отче наш», голос ее становился благоговейным шепотом, который поразил меня сильнее, чем самое громкое чтение, настолько он был исполнен любви и нежности. Когда я спросил ее об этом, она возмущенно взглянула на меня своими большими голубыми глазами, но потом возмущение уступило место жалости и сочувствию, и она едва слышно ответила тем же тоном, каким произносила «Отче наш»:

– Разве вы не знаете? Это Бог.

– Бог?

– Да, тот Бог, о котором рассказывает мне бабушка.

– А вы не расскажете мне, что она говорит?

И вот мы уселись на насыпь у изгороди, она чуть повыше, чем я, и я смотрел снизу на ее лицо, пока она пересказывала мне все священные тексты, которым научила ее бабушка, объясняя как могла про Всемогущего. Я молча слушал, потрясенный до глубины души. По молодости своей она знала лишь то, что заучила наизусть, но мы в Ланкашире говорим на суровом языке Библии, и мне все было понятно. Я поднялся на ноги в полном ошеломлении и так же молча направился прочь, но тут вспомнил о хороших манерах, вернулся и впервые, сколько себя помню, сказал: «Спасибо». Для меня это был во многих отношениях великий день.

Я всегда был из тех, кто, раз выбрав цель, не отступает от нее. Мне хотелось узнать Нелли поближе. Больше меня ничто не заботило. Поэтому на все остальное я не обращал внимания. И хотя учитель бранил меня, а малыши надо мной потешались, я все вытерпел, не изменив своего намерения. Я продержался в школе год, выучившись читать и писать; правда, не столько из-за своей клятвы, сколько ради хорошего мнения Нелли обо мне. К этому времени мой отец совершил ужасное преступление, и ему пришлось удариться в бега. Я был этому рад, потому что никогда не любил и не ценил его и хотел отделаться от его компании. Однако это оказалось непросто. Честные люди сторонились меня, и лишь дурные встречали с распростертыми объятиями. И даже у Нелли доброе отношение как будто смешивалось со страхом. Я был сыном Джона Миддлтона, которого, попадись он, повесят в Ланкастерском замке. Иногда мне казалось, что она смотрит на меня с каким-то жалостливым ужасом. А другие и ради приличия не старались скрывать свои чувства. Сын надсмотрщика на фабрике без конца попрекал меня отцовским преступлением; теперь он припомнил и его браконьерство, хотя я прекрасно знал, сколько раз сам он сытно ужинал той дичью, которую мы приносили ему, чтобы он и его отец спускали нам опоздания по утрам. А разве могли такие, как мой папаша, честным путем добыть дичь?

Этот парень, Дик Джексон, отравлял мне жизнь. Он был на год или два старше меня и имел большую власть над рабочими фабрики, потому что докладывал своему отцу, что хотел. Я не всегда мог сдержаться, когда он ставил мне в счет прегрешения моего отца, и в сердцах давал отпор. Это не шло мне на пользу и лишь еще больше отталкивало от меня добропорядочных людей, которых приводили в ужас изрыгаемые мною проклятия – богохульства, знакомые с детства, которые я не мог забыть и теперь, хотя с радостью избавился бы от них; все это время Дик Джексон стоял рядом с понимающей усмешкой на лице, а когда я умолкал, едва дыша от измучившей меня ярости, поворачивался к тем, чье уважение я так хотел заслужить, и спрашивал, не правда ли, я достойный сын своего родителя и пойду по его стопам. Но дело не ограничивалось его насмешливым безразличием к моему бессильному гневу, хотя это и было самое худшее, из-за чего в сердце моем росла мучительная ненависть, затеняя его, как растение пророка Ионы. Но то давало милосердную тень, защищая пророка от палящего солнца[5], моя же ненависть сжигала все вокруг.

Дик Джексон сделал еще кое-что. Отец его знал толк в своем деле и был хорошим человеком; мистер Пил высоко ценил старого Джексона и не уволил, хотя здоровье у него было уже не то, что прежде; а когда у него больше не было сил ходить на фабрику, он доверил своему сыну смотреть за рабочими и докладывать ему обо всем. Слишком большая власть для такого молодого человека – сейчас я говорю это спокойно. Каким бы ни стал Дик Джексон, в ином мире ему зачтется то, что в молодости он подвергся сильному искушению. Но в то время, о котором я веду речь, ненависть моя полыхала огнем. Я был уверен, что именно из-за него меня не считают достойным общества добропорядочных и честных людей. Мне смертельно надоела моя преступная и разгульная жизнь, я хотел изменить ее и сделаться трудолюбивым, трезвым, честным, научиться правильно говорить (тогда это казалось мне высшей добродетелью), но все мои попытки натыкались на презрительные ухмылки и издевательства Дика Джексона. Целыми ночами расхаживал я по старому монастырскому лугу, размышляя, как бы его обхитрить и вопреки его ухищрениям завоевать уважение людей. К молитве я впервые в жизни обратился, опустившись на колени у древних стен аббатства под безмолвными звездами, воздев руки к небесам и прося Бога послать мне силы, чтобы отомстить своему врагу.

Прежде я слышал, что, если молиться по-настоящему, Бог даст просимое, и думал, что молитва поможет мне добиться исполнения желаний. Я молился от всего сердца, надеясь, что Бог услышит мою мольбу, и никогда еще греховные слова не звучали с такой силой. И позже Бог услышал мою просьбу и явил мне свою милость! Нелли все это время я видел нечасто. Бабушка ее все слабела, и у Нелли было много забот дома. Кроме того, мне казалось, что лицо ее выражает отвращение ко мне, и я решил избегать встреч с нею, пока не смогу честно смотреть в глаза людям, не страшась ничьих обвинений. Хорошую репутацию заслужить можно, мне это непременно удастся – и мне это удалось, но ни один человек, выросший среди добропорядочных людей и не знавший искушения, представить себе не может, какую невыразимо тяжкую задачу я себе задал. По вечерам я сторонился людей, потому что привечали меня лишь старые приятели моего родителя, всегда готовые включить сильного молодца в свою компанию, а честные и добропорядочные люди держались настороженно. И я сидел дома и предавался чтению. Казалось бы, куда проще было заслужить доброе имя вдали от Соули, где никто не знал ни меня, ни моего отца. Так оно и есть, но для меня это было бы совсем не то. И, кроме того, в Соули жила Нелли, в которой я видел образец добропорядочности. Под ее взором я выправлю свою жизнь и добьюсь уважения. Так прошло два года. Каждый день я отчаянно боролся, и каждый день Дик Джексон противостоял моим усилиям, и я оставался для всех все тем же достойным лишь презрения сыном преступника – безрассудным, необузданным, обуреваемым страстями, созревшим для преступной жизни. Что толку от умения читать и писать? Оно ничего не стоило в глазах тех людей, к кому меня отбрасывала судьба, вызывая их насмешки. Теперь я мог бы прочесть любую главу из Библии, а Нелли так никогда и не узнает об этом. Я все глубже погружался в те немногие книги, которые имел. Торговцы приносили их в своих мешках, и я покупал, что мог. У меня были «Семь героев» и «Путь паломника»; я считал их одинаково чудесными и правдивыми. Я купил «Рассказы благородного Джона Байрона» и «Потерянный рай» Мильтона, но мне недоставало знаний, чтобы в них разобраться. И все же книги доставляли мне удовольствие, позволяя отвлечься от себя и своих горестей и забыть, по крайней мере на время, о снедавшей меня ненависти к Дику Джексону.

Когда Нелли было около семнадцати, ее бабушка умерла. Я стоял в стороне от всех во дворе церкви, наблюдая за похоронами. Это была первая в моей жизни церковная служба, и она тронула меня до слез, чего я тогда устыдился. Слова были исполнены покоя и святости, и меня потянуло в церковь, но я не осмелился войти, потому что никогда там не был. Приходская церковь была далеко, в Болтоне, что служило оправданием для всех, кто не хотел ее посещать. Когда священник умолкал, я слышал рыдания Нелли, и их звук проникал мне в самое сердце. Выйдя из церкви, она прошла совсем близко, я мог бы к ней прикоснуться, но голова ее была опущена, и я не решился с нею заговорить. Затем я задался вопросом: что ждет ее? Ей нужно зарабатывать на жизнь – станет ли она прислугой на ферме или работницей на фабрике? Я слишком хорошо знал жизнь тех и других и не мог не тревожиться о ней. Я достаточно зарабатывал, чтобы обзавестись семьей, если бы захотел, но ни одну женщину, кроме Нелли, не хотел бы назвать своей женой. Однако в то время я не женился бы на ней, даже если бы мог, потому что не стал еще тем уважаемым человеком, которым должен быть муж Нелли. Вот пойдет обо мне добрая слава, я открою ей свое сердце – и будь что будет, а пока наберусь терпения. Я твердо верил, что рано или поздно мои упорные усилия должны увенчаться успехом и тогда хорошие люди обязательно изменят обо мне свое мнение и примут меня. Однако что тем временем станется с Нелли? Я подсчитал свои доходы и отправился к самой достойной женщине в деревне узнать, во что обойдется содержание девушки, которая будет жить в ее доме как дочь и помогать ей по хозяйству; та посмотрела на меня с подозрением. Я сдержался и сказал ей, что близко не подойду к дому, даже эту часть деревни стану обходить стороной и что девушка, о которой я веду речь, будет думать, что за нее платит приход. Это не помогло – она все равно не доверяла мне; но я знаю, что смог бы сдержать слово, к тому же ни за что на свете я не считал бы Нелли чем-то обязанной мне, потому что это наложило бы тень обязательства на ее любовь – ту любовь, которую я всей душой стремился заслужить не как признательность за мои деньги или мою доброту, а как чувство ко мне самому. Потом я узнал, что Нелли нашла место прислуги в Болланде, и подумал, почему бы не поговорить с нею хотя бы раз до ее отъезда. Я хотел только по-дружески выразить ей соболезнование в ее горе. Я был уверен, что смогу управлять своими чувствами. И вот в воскресенье накануне ее отъезда из Соули я поджидал ее у лесной тропинки, по которой, как мне было известно, она пойдет после дневной службы. Птицы так заливисто щебетали среди листвы, что я не слышал звука приближающихся шагов, пока они не раздались совсем рядом, а вместе с ними и два голоса. Лес был в той части Соули, где Нелли жила у друзей, и тропинка вела только к их дому, и я был уверен – это она, потому что видел, как она в одиночку направлялась в церковь.

Но кто же второй?

Сердце мое остановилось, и кровь ударила в голову, когда я увидел Дика Джексона. Неужели вот так все и закончится? Следуя по стопам своего отца, я был готов ринуться на путь греха, навстречу своей смерти и вечному проклятию. Стоя за деревом, я мечтал об оружии, чтобы убить негодяя. Как он посмел приблизиться к моей Нелли? А она тоже хороша – изменница, думал я, забыв, что она никогда не оказывала мне особого внимания и что я едва перемолвился с нею парой слов, да еще и таких неловких; и я возненавидел ее за предательство. Все эти чувства обуревали меня, пока я стоял там, потеряв голову и ослепнув от ярости. Присмотревшись, я увидел, что Дик Джексон держит ее за руку и быстро говорит что-то хриплым шепотом, как человек, охваченный страстью. Она была бледна и растеряна, но вдруг после какого-то его слова (она так никогда и не сказала мне, что это было за слово) она взглянула на него как на врага рода человеческого и вырвала свою руку. Он вновь схватил ее и продолжил свои страстные нашептывания, звук которых был мне глубоко противен. Я не мог больше этого выносить – и не считал нужным – и вышел из-за дерева. При виде меня она справилась с охватившим ее отчаянием, шагнула мне навстречу и приникла ко мне, и это придало мне такой силы, что я бы горы мог свернуть. Я обнял ее одной рукой, не отводя глаз от него; мои глаза, как пламя, проникали в его душу, сжигая ее дотла. Он не произнес ни слова, делая вид, что я ему не страшен; наконец не выдержал и опустил глаза, а я не смел заговорить, потому что из уст моих рвались прежние страшные проклятия и я боялся выпустить их наружу, чтобы не напугать мою дрожащую бедняжку Нелли.

В конце концов он сделал движение в мою сторону, и я отодвинул Нелли с тропинки, чтобы дать ему пройти. Она инстинктивно поплотнее завернулась в шаль, словно стремясь избежать его случайного прикосновения; думаю – нет, уверен, – это уязвило его и побудило к жалкой и страшной мести. Пока я стоял к нему спиной, пытаясь найти слова, чтобы успокоить Нелли, она в ужасе, словно загипнотизированная, не сводила с него глаз и заметила, как он схватил острый камень и бросил в меня. Бедняжка! Она прикрыла меня своим нежным телом, как щитом. Камень попал в нее, и она, не издав ни звука, ни стона, бездыханной упала к моим ногам. А он трусливо сбежал, увидев, что натворил. Я остался один с Нелли в мрачной глубине леса. В дрожащем зеленоватом свете она казалась мертвой. Я донес ее до дома друзей, не ведая, живое или мертвое тело держу на руках. Ничего не объяснив, я без промедления как безумный помчался за врачом.

Что говорить! До сих пор не могу возвращаться мыслью к тому времени. Пять недель я прожил в муке неведения, находя облегчение лишь в планах жестокой мести. Я и прежде его ненавидел, а уж теперь… Казалось, нам двоим нет места на земле и одному из нас прямая дорога в геенну огненную. Я бы не задумываясь убил его, и сердце мое не дрогнуло бы, но это казалось мне слишком легкой и ненадежной местью. Со временем – о, мука ожидания! о, мое истерзанное сердце! – Нелли стало получше, насколько это было возможно. Яркий румянец не играл больше на ее лице, губы подрагивали и кривились от сдерживаемой боли, глаза застилали слезы, вызванные страданием; я же теперь любил ее в тысячу раз сильнее, чем прежде, когда она была в расцвете своей красоты. И самое главное, я почувствовал, что небезразличен ей. Знаю, бабушкины друзья отговаривали ее, напоминая, что я из дурной семьи; но прошло то время, когда предостережения со стороны имели силу, и Нелли любила меня таким, каков я был, с намешанным во мне дурным и хорошим и совершенно недостойным ее. Теперь мы много говорили друг с другом, как те, чьи жизни неразрывно связаны. Я сказал, что женюсь на ней, как только она выздоровеет. Ее друзья неодобрительно качали головами; однако, видя, что она уже не годится ни для службы на ферме, ни для какой другой тяжелой работы, наверное, решили, как принято, что лучше плохой муж, чем никакого. Словом, мы поженились, и я не уставал благодарить Господа за незаслуженное счастье. Она жила, как настоящая леди. Я был хорошим работником и неплохо зарабатывал и старался удовлетворить любое ее желание. Бедная Нелли! Желаний у нее было совсем немного, и удовлетворить их было нетрудно. Но и пожелай она чего-нибудь особенного, я счел бы это наградой за незнакомое мне прежде священное чувство дома. Я был послушен ей, как ребенок, повинуясь нежному очарованию ее голоса и неизменно ласковым словам. Она всегда просила за тех, кто вызывал мой гнев и неистовую горячность; лишь имя Дика Джексона ни разу не было произнесено за все это время. По вечерам она сидела, откинувшись на спинку, в соломенном кресле и читала мне вслух. Так и вижу ее, слабенькую и бледную, с милым юным личиком, освещенным чудесными серьезными глазами, которые наполняются слезами, когда она рассказывает мне о жизни и гибели Спасителя. И я всем сердцем хотел быть с Ним и отомстить за Него злобным нечестивым иудеям. Больше всех Его учеников я любил Петра. Я и сам брал в руки Библию и читал главы Ветхого Завета о могущественном гневе Божием, зная, что рано или поздно моя вера одержит победу и Он воздаст моему врагу по заслугам.

Примерно через год Нелли родила ребенка – девочку с такими же, как у нее, глазами, которые серьезно и открыто смотрели вам прямо в душу. Нелли поправлялась очень медленно. Дело было перед зимой, хлопок в тот год не уродился, и мастеру пришлось уволить многих рабочих. Я был уверен, что меня оставят, потому что я работал прилежно и был на хорошем счету; но и в этот раз Дику Джексону удалось мне навредить. Он вынудил своего отца уволить меня одним из первых, и я накануне зимы оказался без работы, с женой и младенцем на руках, а на оставшиеся деньги едва можно было прожить, пока я найду следующее место. Перед Рождеством все мои сбережения закончились, и в доме не было денег даже на еду для грядущего праздника. Нелли выглядела истощенной и измученной, ребенок плакал и просил молока, которого у его бедной голодной матери больше не было. Моя правая рука еще не утратила своей сноровки, и я опять отправился браконьерствовать. Я знал, где обычно собирается вся компания, и был уверен, что меня ждет теплый прием – намного более радушный, чем тот, что оказывали мне добрые люди, когда я пытался войти в их круг. По дороге я наткнулся на старика, который был приятелем моего отца в его молодые годы.

– Что, паренек, – спросил он, – решил вернуться к прежнему занятию? Оно-то сейчас вернее будет, когда хлопок подвел.

– Да уж, – ответил я, – из-за него мы все ноги протянем с голоду. Один-то я бы вытерпел, но ради жены и ребенка любой грех на душу возьму.

– Нет, парень, – сказал он, – браконьерство не грех, нет против него Божьего закона, только людской.

У меня не было сил на долгие споры – я два дня крошки во рту не имел. И все же я пробормотал:

– Во всяком случае, я думал, что покончил с этим раз и навсегда. Моего отца оно до добра не довело. Я приложил все силы. Но теперь сдаюсь. Мне все равно, правое это дело или нет. Некоторые обречены с самого начала – и я из таких.

Говоря это, я с мучительной ясностью увидел будущее, которое разведет чистую душой и безгрешную Нелли и меня, безрассудного и отчаявшегося, и мною овладела непреодолимая тоска. В тот же миг над лесом раздался радостный звон колоколов болтонской церкви, торжественно разнесшийся в полуночном воздухе; звук был такой чистый и ликующий, словно все сыны зари радовались своему спасению. Наступило Рождество, а я чувствовал себя изгоем, которому отказано в спасении и радости. И тут старый Иона произнес:

– Вот и рождественские колокола. Знаешь, Джонни, сынок, что-то неохота мне брать такого слабака в дело. Ты все толкуешь про правое и неправое, а мы не забиваем себе голову всеми этими судейскими штучками, зато живность добываем исправно. Так что не возьму я тебя к себе, тебе это не в радость, да ты и замешкаешься, как дойдет до дела. Но сдается мне, что ты решил пойти против себя из-за хворой жены и малютки. А я ведь был другом твоего отца, пока он не пошел по кривой дорожке, и у меня для тебя есть пять шиллингов и баранья нога. Я не приму в компанию голодающего, но если ты придешь на сытый желудок и скажешь: «Ребята, мне по душе ваша жизнь, и я в первую же звездную ночь с радостью пойду с вами», – тут уж мы примем тебя с легкой душой; а на сегодня хватит разговоров – пошли за мясом и монетами.

Я смирил гордыню и горячо поблагодарил его. Взял мясо и сварил для моей страдалицы Нелли бульон. Не знаю уж, спала она или была в беспамятстве, только я разбудил ее, усадил в кровати и, придерживая одной рукой, скормил ей чайную ложку бульона, и в глазах ее вновь появился блеск, а на губах – бледная, как лунный свет, улыбка; она простодушно прочла благодарственную молитву и уснула, прижав ребенка к груди. Я сидел у очага, прислушиваясь к звуку колоколов, доносившемуся до моего жилища вместе с порывами ветра. Я страстно желал второго пришествия Христа, о котором говорила мне Нелли. Мир представлялся мне суровым и жестоким, мне его было не одолеть, и я молился о том, чтобы Он позволил мне ухватиться за край Его одежд и выдержать тяжелые времена, когда я падал и истекал кровью, не встречая ни милосердия, ни помощи ни от кого, кроме старого трактирщика Ионы, несчастного грешника. Подобно всем, к кому жизнь была неласкова, я не переставая думал лишь о себе и о выпавших на мою долю несчастьях. Я перебирал в уме свои горести и страдания, и в сердце моем горела ненависть к Дику Джексону; и вслед за колокольным звоном, звучавшим то громче, то тише, ослабевала моя надежда на то, что наступит то чудесное время, предвестником которого он был, когда моего врага сметет с лица земли. Я взял Библию Нелли, но обратился не к благословенной истории рождения Спасителя, а к повествованию о предшествовавших ему временах, в которые иудеи столь жестоко покарали всех своих недругов. Я воображал себя иудеем, вождем своего народа. Дик Джексон был фараоном, как царь Агаг, дрожащий в надежде, что горечь смерти миновала, – короче говоря, он был поверженным врагом, над которым я торжествовал с Библией в руках, той самой Библией, где записаны слова Спасителя нашего, сказанные на кресте. Однако я не придал тем словам значения, я почти не заметил их, как не замечаешь дорогу в тумане в звездную ночь, а вот истории Ветхого Завета в кровавом свете заката казались мне величественными. Постепенно день пришел на смену ночи и принес с собой безмятежные звуки рождественских песен. Они разбудили Нелли. Услышав, что она пошевелилась, я подошел к ней и сказал:

– Нелли, в доме есть деньги и еда; тебе хватит, чтобы продержаться, а я пойду в Падихам искать работу.

– Пожалуйста, не уходи сегодня, – ответила она и попросила: – Не мог бы ты хоть раз пойти со мной в церковь?

Дело в том, что я был в церкви только в день нашей свадьбы, и потом Нелли не раз просила меня сходить с нею туда; вот и сейчас она умоляюще глядела на меня, и вздох разочарования готов был сорваться с ее губ в ожидании отказа. Но на сей раз я не отказал ей. Прежде меня удерживала мысль о том, что я недостоин войти в церковь; теперь же меня охватило такое отчаяние, что я решился бы на что угодно. Хотя меня и считали христианином, в сердце своем я оставался нечестивым язычником, готовым вновь ступить на греховный путь. Я решил, если не сумею найти работу в Падихаме, пойти по стопам отца и, полагаясь на свою силу и сноровку, добывать то, что мне мешали добыть честным путем. Я намеревался покинуть Соули, где надо мной словно висело проклятие; так отчего бы и не сходить в церковь, даже если происходящее там мне непонятно? Я отправился туда грешником – грех был в моем сердце. Нелли опиралась на мою руку, но даже ей я не сказал ни слова по дороге. Мы вошли; она нашла нужные стихи и указала их мне, обратив на меня свой исполненный радостной веры взор. Я же видел лишь Ричарда Джексона и слышал только его громкий гнусавый голос, когда он повторял священные слова за пастором, оскверняя каждое из них. На нем был костюм из дорогого тонкого сукна – на мне фланелевая куртка. Он был богат и доволен жизнью – я голодал и пребывал в отчаянии. Перехватив мой взгляд, Нелли побледнела при мысли о том, что дьявол искушает меня, и принялась горячо за меня молиться.

Постепенно она забыла обо мне и до конца не произнесла ни слова; с залитым слезами лицом она погрузилась в долгую молитву, раскрывая всю душу перед Господом. Церковь почти опустела, а я стоял рядом с Нелли, не желая ее отвлекать и не в силах к ней присоединиться. Наконец она поднялась с колен – лицо ее выражало неземное спокойствие. Она оперлась на мою руку, и мы направились домой через лес, где все птицы притихли и казались ручными. Нелли заметила, что все твари Господни в честь Рождества пребывают в радости и любви. Я же считал, что они притихли из-за мороза; в моем сердце вопреки всему жила лишь ненависть, я был исполнен злобы и не испытывал ни к кому милосердия – и не хотел быть любящим и милосердным. В тот день я простился с Нелли и нашей малюткой и пешком отправился в Падихам. Сам не знаю, как мне удалось получить работу, потому что искушение вернуться к греховной свободе безбожной жизни становилось все сильнее; меня одолевали дурные мысли, словно все дьяволово войско нашептывало их мне, и только чистый образ Нелли и ее молитвы удерживали меня от окончательного падения. Однако, как я сказал, я нашел работу и вернулся домой, чтобы перевезти семью на новое место. Я ненавидел Соули и все же сгорал от негодования при мысли, что придется покинуть его, не добившись цели. Я так и остался в числе отверженных, от которых держались подальше приличные люди, а мой враг процветал и пользовался их уважением. Правда, Падихам был не так уж и далеко, на восточной стороне большого холма Пендл-Хилл, милях в десяти от Соули; я решил не падать духом и не оставлять надежды. Ненависти подвластны и не такие преграды.

Я снял дом довольно высоко на одной стороне холма. Из окон был виден черный, покрытый вереском склон, а за ним – серые дома Падихама, над которыми висело черное облако, совсем не похожее на синий древесный или торфяной дымок над Соули. Часто с вершины холма дули сильные ветры и свистели вокруг нашего дома, когда внизу все было спокойно. Я же в те времена был счастлив. Ко мне относились с уважением. Работы всегда хватало. Наша дочь росла и расцветала. И все же я помнил нашу деревенскую пословицу: «Держи камень в кармане семь лет; переверни его и держи еще семь, но пусть он всегда будет наготове: брось его во врага своего, когда придет время».

Однажды приятель пригласил меня послушать проповедь на холме. И хоть я никогда не был привержен церковной жизни, мысль о молитве прямо под сотворенными Богом небесами сулила какую-то новую свободу, к тому же меня с детства привлекали открытое пространство и свежий воздух. А еще говорили, что в этих проповедях все совсем по-другому, и я подумал, что интересно было бы посмотреть, как это у них устроено; да и о том проповеднике в наших краях шла громкая слава. И вот в один прекрасный летний вечер после работы мы туда пошли. Придя на место, мы увидели столько народу, сколько я не видел никогда прежде: мужчины, женщины, дети, старые и молодые – все сидели рядышком на земле. Их суровые, измученные лица были отмечены заботой, горестями, болезнями, преступлениями против закона. В самом центре в повозке стоял проповедник. Увидев его, я сказал своему спутнику: «Боже правый! Какой маленький, а столько шуму произвел! Да я бы справился с ним одним пальцем». Потом я сел и огляделся. Все глаза были устремлены на проповедника, и я тоже обратил свой взор на него. Он заговорил; речь его не отличалась изысканностью – он говорил обычными словами, которые мы слышали каждый день, о том, чем мы каждый день занимались. Он не называл наши проступки и недостатки ни гордыней, ни суетностью, ни стремлением к удовольствию – нам бы все это было непонятно; он просто и прямо говорил о том, чтó мы сделали, а потом находил для каждого поступка слово, называл его мерзким, а нас – пропащими, если мы будем продолжать в том же духе.

Лицо его покрылось слезами и потом; он изо всех сил боролся за наши души. Он описал грехи каждого из нас простыми словами, и нас поразило, насколько глубоко он проник в тайны наших сердец. Потом он призвал нас раскаяться и обратился сначала к нам, а затем к Богу с речью, которая многих возмутила бы – только не меня. Мне понравились сила и неприкрытая правда его слов, и в тот час, когда на нас опускался летний сумрак и на небе одна за другой появлялись звезды, словно глаза наблюдавших за нами ангелов, я чувствовал себя ближе к Богу, чем когда бы то ни было прежде. Мы слушали его в слезах и стенаниях; затем он умолк, и наступила тишина, нарушаемая лишь рыданиями и жалобами, и в сгустившейся тьме я различал глубокие голоса мужчин, дрожавшие от муки и умолявшие о прощении, и высокие голоса женщин. И вдруг вновь раздался голос проповедника; ночь уже скрыла его от наших глаз, но голос его звучал нежно, как голос ангела, и рассказывал нам о Христе, умоляя прийти к Нему. Я никогда не слышал столь страстной просьбы. Он говорил так, словно узрел нависшего над нами в плотной тьме ночи Сатану, спастись от которого мы могли, лишь безотлагательно обретя веру; думаю, он и вправду видел Сатану, ведь известно, что тот парит над пустынными старыми холмами, ожидая своего часа, и для многих душ встреча с ним едва не стала роковой. Вдруг наступила тишина, а через некоторое время по возгласам тех, кто был рядом с проповедником, мы поняли, что он упал в обморок. Мы все столпились вокруг него, будто он мог вывести нас на путь спасения; и он потерял сознание от жары и усталости, потому что его обращенная к нам речь была пятой по счету в тот день. Я оставил толпу, провожавшую его вниз, и пошел дальше в одиночестве.

Вот она, истинная вера, которой я жаждал. Для этого слабого, измученного до потери сознания человека религия была подлинной жизнью, он ее выстрадал и всей душой отдался ей. Вспоминая прошлое, я поражаюсь своей слепоте и непониманию того, чтó было причиной долготерпения и смирения моей Нелли, – ведь я тогда думал, что понял наконец, в чем суть религии, а до тех пор не имел об этом ни малейшего представления.

С того дня моя жизнь переменилась. Я сделался рьяным фанатиком, безжалостным ко всем, кроме тех, кто был мне близок. Будь моя воля, я истребил бы всех, кто от меня отличался. Я отказывал себе во всех земных удовольствиях и по какой-то неподвластной рассудку причине считал, что каждый отказ приближает меня к моей недостойной цели и после долгих поста и молитвы Бог пошлет мне силы для мести моему врагу. Стоя на коленях у постели Нелли, я поклялся вести чистую и добродетельную жизнь, если Бог услышит мои молитвы и вознаградит меня за это. Я предоставил все Его воле, уверенный, что Он найдет способ сообщить мне ее. Нелли слушала мои страстные клятвы с сокрушенным сердцем и потом долгими ночами лежала без сна, исполненная скорби; я вставал, готовил для нее чай и поправлял ее подушки, не понимая в своем странном и упорном ослеплении, что причиной ее душевных страданий были мои жестокие слова и богопротивные молитвы. Она ведь так и не оправилась от того удара в лесу. Мне неведомо, куда поразил ее камень, но тот случай имел ужасные последствия: у нее стали неметь руки и ноги, а потом она вовсе обезножела и слегла и до конца своих дней больше не поднялась с постели. Так она и лежала, опираясь на подушки, с ее светлого лица не сходила приветливая улыбка, руки вечно были заняты какой-нибудь работой, а наша малышка Грейс передвигала ее и приносила все необходимое. Как бы безжалостно я ни относился к другим, с Нелли я всегда был сама нежность. Правда, в отличие от меня, она как будто вовсе не заботилась о спасении души, и не раз, уходя из дому, я думал, что должен открыть ей глаза, сказать, какая опасность ей грозит и чтó потребно ее душе; каждый раз я собирался вечером сурово поговорить с ней. Но я возвращался, слышал, как она негромко напевает слова какого-нибудь псалма из тех, что, возможно, утешали святых мучеников, видел ее ангелоподобное лицо, исполненное смирения и радостной веры, и оставлял душеспасительные беседы до следующего раза.

Загрузка...