II

В деревне Чинабро в приходе Сангреале, в священном зале трибунала, в пятницу, пятнадцатого дня мая, в канун праздника Святой Бенедикты, мученицы, покровительницы убогих дев, доктор Аббандонато ди Сан-Челесте, епископ трибунала, присутствовавший на утреннем слушании, приказал вновь привести к нему названную Ла Веккья и допросить ее в присутствии инквизиторов Унги ди Варано и Сарто ди Серафиоре, а также свидетелей: падре Фелипе, пресвитера церкви в указанном приходе, и падре Леоне, исповедника и духовного наставника Его Сиятельства наместника, а также падре Лапо, проповедника оного наместника, что и было исполнено.

Ответствую, что все, что произошло до того дня, когда мать показала мне дракона, похоже на темное горное озеро, и только у самого берега, подобно лягушачьей икре и гнилым стеблям, болтаются бесполезные имена моих родных, моего деда и его братьев, а также моих дядьев, что проявляли ко мне неприкрытую ненависть, ибо я постоянно напоминала им о распутстве, что гнездилось под юбкой моей матери. И даже если происходило нечто большее, нечто кроме ежедневных оскорблений и оплеух, к которым, поверьте мне, человек легко привыкает, оно остается скрытым под темной водной гладью моего детства, и даже по настоянию вашего трибунала я не смогу заглянуть под нее. И нет, имя владельца дракона мне тоже неизвестно. Я не знаю, кто были его родители, из какого он прихода, и текла ли в нем чистая кровь, не зараженная ересью, колдовством или иным смертным грехом. Я также не могу сказать, посещал ли он в отведенные дни храмы и с должным ли смирением участвовал в обрядах. Я помню только его густую черную бороду и то, что он был силен, как медведь, или просто казался таковым в моих глазах, ведь мне было всего восемь-десять лет, и я еще не начала кровоточить.

Ответствую, что остальные комедианты относились к нему с уважением, хотя, может быть, я принимала за уважение страх, потому что он злобно покрикивал на всех и постоянно богохульствовал. Да, он клялся ликом Создателя, его локтем, плечом, коленом и другими частями тела, которые перед лицом сего священного трибунала и ради блага своей души я даже не осмелюсь назвать. Никто из наших старейшин не пытался его упрекнуть, хотя жителям деревни за меньшие провинности прокалывали губы. Да, синьор, старейшины исправно следили за порядком в наших четырех деревнях, и когда я была ребенком, наказание назначалось после воскресной службы. Я помню, что провинившиеся становились перед алтарем, но когда я силюсь перед вами назвать их имена и провинности, весь храм словно погружается в темный, грязный омут вместе с вермилианами в праздничных кафтанах с красными кисточками, их женами в груботканых платьях, не способных полностью прикрыть их толстых тел, с румяными детишками, присосавшимися к матерям, словно морские желуди, с ремесленниками, занимавшими почетные скамьи спереди, и слугами, которые скромно держались сзади, распределяясь согласно полу, возрасту и заслугам. Управляющий шахты хриплым голосом вызывал грешников, они поднимались со своих мест и брели, напряженно рассекая сгустившуюся тишину, словно пловцы воду. И эта минута прохода казалась самой длинной, потому что наказание исполнялось четко и без чрезмерного гнева, порой даже с неким жестом снисходительности, похлопыванием по плечу или кивком головы, если виновнику удавалось сдержать крик боли, хотя эта боль чудным образом расползалась на всех нас. Но, что еще более странно, несмотря на столь суровые увещевания, грешников не становилось меньше. На спинах самых закоренелых из них словно раскрывались горные разрезы, созданные бесчисленными ударами батогов, а раны на губах богохульников никогда до конца не затягивались. Некоторые, казалось, даже гордились ими: понурые, они выходили из храма, выплевывали кровь на известковые камни прямо у священной стены, и тут же начинали похваляться, как низко они опустятся на следующее утро и каких глубин в своем падении достигнут. Потом они провожали жен и детей домой и шли в трактир, который в те времена держал этот негодяй Одорико, о чем, конечно, вам приходилось слышать.

Ответствую, что я также не знаю, как получилось, что комедиантам разрешили разбить лагерь прямо под Интестини. Как правило пристав защищал от чужаков подходы к горе, а половина от десятины с вермилиона шла на содержание специальной стражи, следившей за негодяями, пытающимися проникнуть в шахты; таковых, правда, попадалось всего несколько в год; к тому же они плохо знали наши горы, так что ловить их не составляло большого труда. Стражники также занимались преследованием вермилиан, если кто-то из них пытался сбежать с украденной рудой. Однако в те времена предателей было не так много, как сейчас, и стражники, чтобы их кости не размякли от безделья, должны были также сопровождать повозки с вермилионом, отправляемые в конце каждого месяца в замок графа Дезидерио, следить за порядком на проезжих трактах, ловить обычных злоумышленников из пастухов и крестьян, а также охотиться на волков, которые уже тогда начали плодиться сверх меры. Но даже при этих обязанностях большую часть времени они проводили в блаженной лености, пьянстве и за игрой в кости, подавая плохой пример нашей молодежи, что приводило в ярость старейшин, поэтому пристав приказал им держаться за пределами поселения, в укрепленном замке, где и вы, синьор, нашли пристанище.

Ответствую, что именно там, на площади перед замком, комедианты разбили свои шатры, крытые синим полотном с нашитыми звездами, которые смеялись, выставляя языки, морщили щеки и, казалось, подмигивали деревенским детям, когда мы жадно подглядывали за ними, распластавшись, как змеи, на каменистых пригорках. Я помню, что там было большое солнце с лучами из золотистых шнурков, что само по себе было святотатством, а в довершение ко всему прямо под кругом из золотистой материи стояла женщина с нечестиво открытой головой, так что ветер развевал ее волосы, создавая рыжий нимб. Она высмотрела нас издали и помахала рукой, затем открыла рот и выпустила из него клубок огня. Именно так и было, пламя вырвалось из ее нутра, словно она была демоном; женщина схватила его голой рукой, как яблоко или комок земли, и слепила в шарик. Она перебрасывала огненный шар из руки в руку, не чувствуя ни малейшей боли и создавая племенем светящееся кольцо, а мы трепетали от восторженного ужаса, боясь, что, если она дунет на нас, мы все окажемся в огне. Но комедиантка только рассмеялась, и пламя погасло так же внезапно, как и появилось.

Я уверяю, что ничего более не случилось, мы же, детвора из деревни Киноварь, маленькие козьи пастухи и пастушки и дети бедняков, отданные в услужение, разлетелись в ужасе, как воробьиная стайка, уверенные, что старейшины сейчас проклянут рыжую безбожницу, а пристав пришлет стражу, после чего ей свяжут руки и приведут на край Ла Гола, где грехи, словно железные цепи, утянут ее в глубь Интестини. Много раз мы наблюдали, как осужденные переступали эту пропасть с сохранявшейся на лице надеждой, что воздух застынет под ними, обернувшись чудесной прозрачной гладью, но тут же каменная щель, гремя осыпающимся гравием и камнями, счищала с них кожу и мягкое мясо, словно яичную скорлупу. Помню, я подумала тогда, что эта рыжеволосая огненная женщина будет кричать громче других, ибо в ее облике и движениях не было ни капли той сдержанности, которую пытались воспитать в себе жены вермилиан. Ничего страшного, однако, не случилось, и по мере того, как солнце поднималось все выше и выше, лагерь комедиантов обрастал все новыми полотнами шатров, лентами, хоругвями и канатами, закинутыми на деревья и зубцы замка. Наконец волна ярких красок полностью покрыла траву и камни на площади, и даже мы, дети, почувствовали, что эта пестрота замарает всех нас.

Ответствую, что мать вернулась в тот вечер раньше обычного и перемещалась по комнате с какой-то горячечной неловкостью. Она разбила молочный кувшин, уже пострадавший и скрепленный проволокой прошлой зимой. Я разрыдалась, потому что мне нравилась его потрескавшаяся синяя глазурь, и тогда мать чмокнула меня в щеку и приказала молчать, после чего снова начала суетиться, бормоча что-то себе под нос. Нет, я не помню слов, потому что весь день от рассвета прошел у меня в домашних хлопотах. Я уже достигла, синьор, того возраста, когда дети помогают семье: я носила воду из колодца, варила пищу, полола репу и бобы, присматривала за курами и утками. Поверьте, я была хорошим ребенком, скромной маленькой просветленной со светлыми волосами, сплетенными в косу и спрятанными под платок. Все вам это охотно подтвердят, с коровьим удивлением кивая головами: «Как же странно порой нас меняет жизнь, впрочем, что еще можно было ожидать от дочери самой распутной блудницы в деревне; ведь даже одна паршивая свинья способна заразить весь свинарник, а эта развратница сделала семейное подворье рассадником греха, что не могло пройти бесследно». Да, синьор, слухи о грехах моей матери в летних кухнях, птичниках и на задворках кружили постоянно, только я по-прежнему ничего об этом не знала, когда бегала с заквашенным тестом к соседкам, потому что собственной печи у нас не было, взбивала масло и варила сыры, потому что мои братья были слишком малы, чтобы помогать мне, и могли только собрать хворост или вместе с другими следить за козами на пастбище. Остальная работа ложилась на меня, и под вечер я валилась с ног от усталости, как те ваши замученные святые на картинах, опускающиеся в вечный сон, закованные в жесткие складки сукна, когда палачи ведут их на казнь.

Признаюсь, что сначала я не поверила, когда мать пообещала показать нам дракона; я боялась, что стала жертвой жестокой шутки, ведь была она колкой, словно чертополох, растущий на пути к водопою, и случалось, вымещая на мне тяготы своей жизни, она хлестала меня жестокими словами, упрекала за неловкость, беспомощность и подлый характер, не проявляла ко мне ни малейшей нежности. Меня удивило, что она собралась с наступлением темноты выйти за ворота деревни, но я ничего не сказала, мне так сильно захотелось увидеть дракона, который развевался на флаге над лагерем комедиантов, раздуваясь и выгибаясь огромным крылатым монстром о шести ногах и трех львиных пастях. Нет, синьор, прежде я никогда не встречала дракона, но знала, как он должен выглядеть. Это нам объяснил большой Ведасто, который бегал с поручениями от пристава. «Мой отец был благородным синьором, – он говорил, – с графским драконом на гербе; осенью он вернется, чтобы забрать своего первородного отпрыска и наследника; да, пристав уже получил об этом письмо, запечатанное в красный пергамент». Конечно, мы слушали его затаив дыхание, хотя мать Ведасто была простой потаскушкой, одной из работниц, что весной шляются по холмам в поисках легкого заработка на сенокосах и при окоте овец; она отдалась кому-то из стражи, а потом бросила ребенка в плетеной корзине под стеной замка и убежала прочь. Но что ж, мечты бастардов похожи, поэтому мы не высмеивали Ведасто с его воображаемым отцом и драконьим гербом. Впрочем, в тот день мы все погрузились в рыцарские мечты, которые нам безбожно навеяли драконьи хоругви и изображения на шатрах. Даже первородные вермилиане и богобоязненные сыны мастеров, которые не смели украдкой ходить на площадь перед замком, дабы смрад комедиантских трюков не осквернил их, думали только о представлении, что должно было начаться в сумерках, и всем сердцем ненавидели нас, маленьких бастардов, воров и нищих, которые целыми днями свободно шатались по холмам и заглядывали во все уголки замка.

Я еще раз объясняю, что все это случилось много лет назад, до того, как ослабли вервии наших законов, когда чужаков не пускали в деревни просветленных. Изредка только забредал какой-нибудь странствующий купец, котельщик, изготовитель сит для просеивания муки или продавец иголок, но все они должны были оставлять свой товар под за´мком, делая вид, что заманивают людей пристава, а не богобоязненных женщин просветленных. Перед наступлением сумерек они упаковывали тюки и спешно уезжали, так как было известно, что ни один чужак не может укладываться спать ближе двух верст от Интестини. Именно так и было записано в договоре, заключенном между графом Бональдо и просветленными, – «укладываться спать». Поэтому, когда старейшины явились к приставу с просьбой удалить комедиантов со святой земли, тот ответил им насмешливо, что никто из фигляров этой ночью не сомкнет глаз, и старейшинам деревни пришлось удалиться несолоно хлебавши, волоча за спиной тяжелый мешок чужого бесстыдства, куда с мрачным удовлетворением они накидали кощунственные возгласы жонглеров и бродячих перекупщиков, нескромность и гордыню графа Дезидерио, пророчества странствующих проповедников и самого патриарха в его позолоченной скорлупе безбожия, а теперь с отвращением добавили и это последнее оскорбление пристава, которое, конечно, было подготовлено не без ведома графа и затем только, чтобы унизить их, но сами понимаете, чего еще им оставалось ожидать от детей бесчестья?

И да, раз вы об этом спрашиваете, ответствую, что у моей матери в тот день были свежие пятна вермилиона на пальцах, но не стоит усматривать в этом ничего необычного. Мулы спотыкаются на горной тропе, и комья вываливаются из корзин, и долгом матери было собрать их, чтобы ни капельки драконьей крови не ушло в землю, из которой ее с таким трудом извлекли. Кроме того, синьор, не верьте этой жирной распутнице Мафальде, когда она говорит, что мать тайно выносила самородки киновари, чтобы оплачивать ими удовольствия у одного негодяя из числа рапинатори – так мы называем разбойников, орудующих в наших горах. Когда вы лучше познакомитесь с Мафальдой, вы сами скоро поймете, что ненависть часто ходит рука об руку с глупостью, потому что в те времена лишь серые лисы гнездились в гротах Ла Вольпе[6], а моя мать не относилась к женщинам, бегающим по ночам к ухажерам. Впрочем, даже если бы двигали ею похоть или жажда наживы, не позарилась бы она на босоногого бродягу или разбойника в потертом на спине кафтане, а увлеклась бы канатчиком Бирино, что обслуживал самый большой коловорот; и я помню – хотя, наверное, сегодня он предпочел бы забыть об этом, – что незадолго до рождения моих братьев он приносил ей иногда пойманного в силки зайца или форель из ручья. И я клянусь всеми святыми, она бы выбрала какого-нибудь уважаемого шахтера, который превратил бы ее в честную женщину, и ей не пришлось бы больше спускаться в Интестини, не носила бы она на себе пропахшую мулами рубаху, а дети из поселка не кидали бы в нее куски навоза, когда вечером она вела животных в загон. У нас был бы собственный дом с хлебной печью, сундуками для приданого и погребом, где висели бы сыры и куски копченого сала, а зимой, в праздник Нового света, муж вручал бы ей золотую монету в знак веры и обещания неисчерпаемой радости, что ждет нас после слияния со светом.

Подтверждаю, синьор, что я все время бегала за канатчиком Бирино, как мул за морковкой, веря, что он заберет нас в свой дом, пока моя мать не начала прятать свой новый грех под юбкой, а так как осень в тот год выдалась особенно холодной, долгое время никто не догадывался, что она носит под ней. Наконец однажды она не пошла за мулами, а слегла в хлеву, где мы держали коз и кур, принялась выть и стонать на соломе. Я разрыдалась от страха, что она умрет и оставит меня совсем одну, но мать сухо, как всегда, велела мне уйти. В конце концов ей все же потребовалась моя помощь, когда ребенок выпал у нее из живота и она не смогла поднять его сама и перерезать пуповину. Да, так мне пришлось привести в мир своего брата. Не верьте поэтому негодникам, которые напоют вам, будто бы он не был отсюда родом, что якобы его выкрали из колыбели и спрятали в нашей деревне, потому что он на самом деле внук графа Дезидерио; дескать, король Эфраим потребовал выдать ему ребенка, а мамка подменила его на сосунка прачки, купленного за четыре серебряных талера, истинного же наследника принесла к нам, в Интестини, где никому не придет в голову искать его, а маленького бастарда тем временем по приказу Эфраима утопили в мешке как кота. Честно говоря, рассказывают и другие истории, но, поверьте, кем бы ни стал позже мой брат Вироне, в самом начале он был только скользким от пленки, крови и слизи куском мяса, которого мать – не без труда – вытолкнула из своего чрева, успешно распугав всех честных поклонников.

Такова правда, изреченная под присягой женщиной, именуемой Ла Веккья, и зачитанная ей в присутствии трех свидетелей. Оная подтвердила соответствие изложенного ее собственным словам, а также заявила, что не укрыла и не умалила ничего в своем рассказе, дабы обелить себя в наших глазах.

Записано доктором Аббандонато ди Сан-Челесте, епископом сего трибунала, засвидетельствовано его собственной рукой.

Загрузка...