По кремнистому берегу Волги-реки,
Надрываясь, идут бурлаки.
Тяжело им, на каждом шагу устают
И «Дубинушку» тихо поют.
Хоть бы дождь оросил, хоть бы выпала тень
В этот жаркий, безоблачный день!
Всё бы легче народу неволю терпеть,
Всё бы легче «Дубинушку» петь.
«Ой, дубинушка, ухнем!» И ухают враз…
Покатилися слёзы из глаз.
Истомилася грудь. Лямка режет плечо…
Надо «ухать» ещё и ещё!
…От Самары до Рыбинска песня одна;
Не на радость она создана:
В ней звучит и тоска – похоронный напев,
И бессильный, страдальческий гнев.
Это – праведный гнев на злодейку-судьбу,
Что вступила с народом в борьбу
И велела ему под ярмом, за гроши
Добывать для других барыши…
«Ну, живее!» – хозяин на барке кричит
И костями на счётах стучит…
…Сосчитай лучше ты, борода-грамотей,
Сколько сложено русских костей
По кремнистому берегу Волги-реки,
Нагружая твои сундуки!
Бедность проклятую знаю я смолоду.
Эта старуха, шатаясь от голоду,
В рубище ходит, с клюкой, под окошками.
Жадно питается скудными крошками.
В диких очах видно горе жестокое,
Горе тоскливое, горе глубокое,
Горе, которому нет и конца…
Бедность гоняют везде от крыльца.
Полно шататься из стороны в сторону!
Верю тебе я, как вещему ворону.
Сядь и закаркай про горе грядущее,
Горе, как змей ядовитый, ползущее,
Горе, с которым в могилу холодную
Я унесу только душу свободную;
Вместе же с нею в урочном часу
Я и проклятье тебе унесу.
Не за себя посылаю проклятия:
О человеке жалею – о брате – я.
Ты надругалась руками костлявыми
Над благородными, честными, правыми.
Сколько тобою мильонов задавлено,
Сколько крестов на могилах поставлено!
Ты же сама не умрёшь никогда,
Ты вековечна, старуха-нужда!
В старом вицмундире с новыми заплатами
Я сижу в трактире с крезами[26] брадатыми.
Пьяница, мотушка, стыд для человечества,
Я – паяц, игрушка русского купечества.
«Пой, приказный[27], песни!» – крикнула компания. —
«Не могу, хоть тресни, петь без возлияния».
Мне, со смехом, крезы дали чарку пенного,
Словно вдруг железы сняли с тела бренного.
Все родные дети, дети мои милые.
Выпивши довольно, я смотрю сквозь пальчики,
И в глазах невольно заскакали «мальчики».
«Ох, Создатель! Эти призраки унылые —
Первенца, Гришутку, надо бы в гимназию…
(Дайте на минутку заглянуть в мальвазию!)
Сыну Николаю надо бы игрушечку…
(Я ещё желаю, купчики, косушечку!)
Младший мой сыночек краше утра майского…
(Дайте хоть глоточек крепкого ямайского!)
У моей супруги талья прибавляется…
(Ради сей заслуги выпить позволяется!)» —
«Молодец, ей-богу, знай с женой пошаливай,
Выпей на дорогу и потом – проваливай!»
Я иду, в угаре, поступью несмелою,
И на тротуаре всё «мыслете» делаю[28].
Мне и горя мало: человек отчаянный,
Даже генерала я толкнул нечаянно.
Важная особа вдруг пришла в амбицию:
«Вы смотрите в оба, а не то – в полицию!»
Стал я извиняться, как в театре комики:
«Рад бы я остаться в этом милом домике;
Топят бесподобно, в ночниках есть фитили —
Вообще удобно в даровой обители;
В ней уже давненько многие спасаются… —
Жаль, что там маленько клопики кусаются,
Блохи эскадроном скачут, как военные…
Люди в доме оном все живут почтенные.
Главный бог их – Бахус… Вы не хмурьтесь тучею,
Ибо вас с размаху-с я толкнул по случаю».
И, смущён напевом и улыбкой жалкою,
Гривну дал он, с гневом погрозивши палкою.
Наконец я дома. Житие невзрачное:
Тряпки да солома – ложе наше брачное.
Там жена больная, чахлая и бледная,
Мужа проклиная, просит смерти, бедная.
Это уж не грёзы: снова скачут мальчики,
Шепчут мне сквозь слёзы, отморозив пальчики:
«Мы, папаша, пляшем, потому что голодно,
А руками машем, потому что холодно.
Отогрей каморку в стужу нестерпимую,
Дай нам хлеба корку, пожалей родимую!
Без тебя, папаша, братца нам четвёртого
Родила мамаша – худенького, мёртвого»…
Я припал устами жадно к телу птенчика.
Не отпет попами, он лежал без венчика.
Я заплакал горько… Что-то в сердце рухнуло…
Жизнь птенца, как зорька, вспыхнувши, потухнула.
А вот мы не можем умереть – и маемся.
Корку хлеба гложем, в шуты нанимаемся.
Жизнь – плохая шутка… Эх, тоска канальская!
Пропивайся, ну-тка, гривна генеральская!
Ах ты, милый друг, камаринский мужик,
Ты зачем, скажи, по улице бежишь?
Как на улице Варваринской
Спит Касьян, мужик камаринский.
Борода его всклокочена
И «дешёвкою» подмочена;
Свежей крови струйки алые
Покрывают щёки впалые.
Ах ты, милый друг, голубчик мой Касьян!
Ты сегодня именинник, значит – пьян.
Двадцать девять дней бывает в феврале,
В день последний спят Касьяны на земле.
В этот день для них зелёное вино
Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно.
Февраля двадцать девятого
Целый штоф вина проклятого
Влил Касьян в утробу грешную,
Позабыл жену сердечную
И своих родимых деточек,
Близнецов двух, малолеточек.
Заломивши лихо шапку набекрень,
Он отправился к куме своей в курень[29].
Там кума его калачики пекла;
Баба добрая, румяна и бела,
Испекла ему калачик горячо
И уважила… ещё, ещё, ещё.
В это время за лучиною
С бесконечною кручиною
Дремлет-спит жена Касьянова,
Вспоминая мужа пьяного:
«Пресвятая Богородица!
Где злодей мой хороводится?»
Бабе снится, что в весёлом кабаке
Пьяный муж её несётся в трепаке,
То прискочит, то согнётся в три дуги,
Истоптал свои смазные сапоги
И руками и плечами шевелит…
А гармоника пилит, пилит, пилит.
Продолжается видение:
Вот приходят в «заведение»
Гости, старые приказные,
Отставные, безобразные,
Красноносые алтынники,
Все Касьяны-именинники.
Пуще прежнего веселье и содом.
Разгулялся, расплясался пьяный дом,
Говорит Касьян, схватившись за бока:
«А послушай ты, приказная строка,
У меня бренчат за пазухой гроши:
Награжу тебя… Пляши, пляши, пляши!»
Осерчало «благородие»:
«Ах ты, хамово отродие!
За такое поношение
На тебя подам прошение.
Накладу ещё в потылицу![30]
Целовальник[31], дай чернильницу!»
Продолжается всё тот же вещий сон:
Вот явился у чиновных у персон
Лист бумаги с государственным орлом.
Перед ним Касьян в испуге бьёт челом,
А обиженный куражится, кричит
И прошение строчит, строчит, строчит.
«Просит… имя и фамилия…
Надо мной чинил насилия
Непотребные, свирепые,
И гласил слова нелепые:
Звал „строкой“, противно званию…
Подлежит сие к поданию…»
Крепко спит-храпит Касьянова жена.
Видит баба, в вещий сон погружена,
Что мужик её, хоть пьян, а не дурак,
К двери пятится сторонкою, как рак,
Не замеченный чиновником-врагом,
И – опять к куме бегом, бегом, бегом.
У кумы же печка топится,
И кума спешит, торопится,
Чтобы трезвые и пьяные
Калачи её румяные
Покупали, не торгуйся,
На калачницу любуяся.
Эко горе, эко горюшко, хоть плачь!
Подгорел совсем у кумушки калач.
Сам Касьян был в этом горе виноват:
Он к куме своей явился невпопад,
Он застал с дружком изменницу-куму.
Потому что, потому что, потому…
«Ах ты, кумушка-разлапушка,
А зачем с тобой Потапушка?
Всех людей считая братцами,
Ты не справилась со святцами.
Для Потапа-безобразника
Нынче вовсе нету праздника!»
Молодецки засучивши рукава,
Говорит Потап обидные слова:
«Именинника поздравить мы не прочь,
Ты куму мою напрасно не порочь!»
А кума кричит: «Ударь его, ударь!
Засвети ему фонарь, фонарь, фонарь!»
Тёмной тучей небо хмурится.
Вся покрыта снегом улица;
А на улице Варваринской
Спит… мертвец, мужик камаринский,
И, идя из храма Божия,
Ухмыляются прохожие.
Но нашёлся наконец из них один,
Добродетельный, почтенный господин, —
На Касьяна сердобольно посмотрел:
«Вишь, налопался до чёртиков, пострел!»
И потыкал нежно тросточкой его:
«Да уж он совсем… того, того, того!»
Два лица официальные
На носилки погребальные
Положили именинника.
Из кармана два полтинника
Вдруг со звоном покатилися
И… сквозь землю провалилися.
Засияло у хожалых[32] «рожество»:
Им понравилось такое колдовство,
И с носилками идут они смелей,
Будет им ужо на водку и елей;
Марта первого придут они домой,
Прогулявши ночь… с кумой, с кумой, с кумой.
Савве Дерунову
Ох, лесочки бесконечные,
Пошехонские, родимые!
Что шумите, вековечные
И никем не проходимые?
Вы стоите исполинами,
Будто небо подпираете,
И зелёными вершинами
С непогодушкой играете.
Люди конные и пешие
Посетить вас опасаются:
Заведут в трущобу лешие,
Насмеются, наругаются.
Мишки злые, неуклюжие
Так и рвутся на рогатину:
Вынимай скорей оружие,
Если любишь медвежатину!
Ох, лесочки бесконечные,
Пошехонские, родимые!
Что шумите, вековечные
И никем не проходимые?
Отвечают сосны дикие,
Поклонившись от усердия:
«К нам пришли беды великие —
Рубят нас без милосердия.
Жили мы спокойно с мишками,
Лешим не были обижены;
А теперь, на грех, мальчишками
Пошехонскими унижены».
«Доля выпала суровая! —
Зашумели глухо ёлочки. —
Здесь стоит изба тесовая,
Вся новёхонька, с иголочки.
„Земской школой“ называется,
Ребятишек стая целая
В этой школе обучается
И шумит, такая смелая!
И мешает нам дремать в глуши,
Видеть сны, мечты туманные…
Хороши ли, путник, – сам реши —
Эти школы окаянные?»
Нет, лесочки бесконечные,
Ваша жизнь недаром губится.
Я срубил бы вас, сердечные,
Всех на школы… да не рубится!
Памяти Ивана Сурикова
Я тоски не снесу
И, прогнавши беду,
На свободе в лесу
Долю-счастье найду.
Отзовись и примчись,
Доля-счастье, скорей!
К сироте постучись
У тесовых дверей.
С хлебом-солью приму
Долю-счастье моё,
Никому, никому
Не отдам я её!
Но в лесной глубине
Было страшно, темно.
Откликалося мне
Только эхо одно…
Так и песня моя
Замирает в глуши
Без ответа… Но я —
Я пою от души.
Пойте, братья, и вы!
Если будем мы петь,
Не склоняя главы, —
Легче горе терпеть.
Что ж мы тихо поём?
Что ж наш голос дрожит?
Не рекой, а ручьём
Наша песня бежит…
Жил когда-то гусляр.
Не для знатных бояр —
Для народа он песни слагал.
Лишь ему одному
В непроглядную тьму
Вольной песней своей помогал.
Пел он звонко: «Не трусь,
Православная Русь!
Перестань голубком ворковать.
Будь могучим орлом
И иди напролом,
Не дремли, повалясь на кровать…
Как не стыдно тебе
В дымной тесной избе
При лучинушке плакать вдовой?
Ты по белым снежкам,
По зелёным лужкам
Пронесись, словно конь боевой!»
И от звуков певца
Разгорались сердца,
Молодела народная грудь —
И, надежды полна,
Подымалась она
И старалась поглубже вздохнуть…
Где скончался певец,
Много-много сердец
Пробуждавший на старой Руси?
Где он спит под крестом
Сладко, крепко? О том
У могил безыменных спроси…
Современный поэт!
Дай правдивый ответ:
Для кого, для чего ты поёшь?
С неизменной тоской —
Для услады людской
Что народу ты в песнях даёшь?
Кроткий друг и собрат!
Сладкой песне я рад.
Ты поёшь, как лесной соловей,
Одного я боюсь,
Что народную Русь
Не разбудишь ты песней своей.