4

Аллах не возлагает на человека сверх его возможностей. Ему достанется то, что он приобрёл, и против него будет то, что он приобрёл.

Коран (2:86)[3]

Конец XX века, 1997 год.

Что есть звук?

Что есть музыка?

Как поют птицы?

Как стучит дождь?

Как шумит море?

Как гремит метро? Читала, в подземке такой грохот, что ничего не слышно. Вот дела: звук заглушает звук, и становится неслышно. Не слышно. Ничего. Думаю, спускаясь в метро, все люди становятся как я. Только немножко. Ведь я даже не знаю, как звучит моё имя.

Читала, что в космосе тоже нет звуков. Что галактики, звёзды и планеты живут в вечном безмолвии. Звёзды даже взрываются в тишине. И умирают. Тогда, наверное, я похожа на космос. На вечно одинокий космос.

Пред моими глазами появляются изящные руки младшей сестры. Поднимаю взгляд: она улыбается и говорит, жестами говорит, что купила краски, которые я просила. Я улыбаюсь и принимаю тюбики. Они тёплые, ещё хранят тепло сестринских рук. Охра, кадмий жёлтый, индиго, краплак. Остальные у меня, кажется, есть. Вздыхаю: вот и всё. Всё готово для последней картины.

Да, я решила, что хватит. Общение с миром пора заканчивать. За полвека он так и не ответил мне. Для своих лет я слишком настойчива в желании написать шедевр. А ещё я устала. Смертельно устала.

Сестра садится в кресло напротив и своими красивыми пальцами спрашивает, чем ещё она может мне помочь. А я продолжаю смотреть на её прекрасные руки. Они у неё удивительные, как у баронессы. Тонкие, изящные. Сестре уже к семидесяти, а кисти рук – будто она совсем молодая. Сестра руками останавливает время.

Тёплый свет настольной лампы освещает её мягкие черты и ясные голубые глаза. Отражается золотом от украшенных сединой волос. Да-да, именно украшенных. Это же так красиво – платиновые пряди. Те, кто полагают, будто возраст отбирает красоту, на самом деле ничего в ней не смыслят. Они не замечают, насколько прекрасны морщины, тонко повторяющие пластику лица. Они не видят, каким совершенным, наполненным жизнью становится взгляд. И какими спокойными делаются движения, когда человек начинает чувствовать время. Они не видят, как с возрастом спадают с лиц маски. Я умею только видеть. И я смотрю, я наблюдаю. И вижу я, как время открывает человеческие души. Снимает напускное. Юность подвластна влиянию извне. Глаза юности пытливы и надменны. Они смотрят на мир с вызовом и дерзостью. Юность уверена, что может изменить мир. Но человек, который познакомился с жизнью, больше таких иллюзий не питает. Он, пусть даже неосознанно, чувствует – единственное, что имеет значение – его душа. И если у него хватает опыта и мудрости позволить душе расправить крылья, его жизнь превращается в полёт. Полёт, который может изменить не один мир. И этот полёт я вижу во взгляде, в жестах, в осанке и в улыбке. Вы замечали, что улыбка пожилых людей часто похожа на улыбку Джоконды? И разве это не есть истинная красота? Душевная красота? И что по сравнению с ней, истинной красотой, есть красота телесная? Что есть миг по сравнению с вечностью?

Руки сестры спрашивают меня, всё ли у меня в порядке? Я вновь ушла в себя. Да, чем старше становишься, тем больше возвращаешься к себе. Больше размышляешь. И в этом я нахожу своё успокоение, единение с безмолвной Вселенной.

Перевожу взгляд на сестринское лицо: сестра с беспокойством смотрит на меня. Конечно, ведь я на семь лет старше её. Наверное, она думает, что такие вот провалы – следствие плохого самочувствия. Она ошибается. Но я не буду ей об этом говорить.

Между мной и сестрой – письменный столик, на котором – лампа с зелёным абажуром, несколько газет и тюбики краски. Рисовать я начну завтра. Наверное. Мне почему-то кажется, что когда я положу последний штрих своей последней картины, наступит мой последний миг. Я не могу объяснить, откуда явилось такое странное чувство, но оно ясно мне так же, как и то, что завтра наступит новый день. Хочу я или нет, но солнце над землёй взойдёт. А моё – потухнет.

Тем временем сестра предлагает выпить чаю, я соглашаюсь. Пока отвечаю ей, замечаю, что мои руки уже не слушаются меня, дрожат. Наверное, дрожали они и раньше, только вот я не обращала внимания. А раз заметила, значит, откладывать написание последней картины нельзя. Времени осталось мало.

Медленно поднимаюсь: кости болят. Это хорошо – значит, я ещё жива. Иду за сестрой на кухню. Дом наш большой, просторный. Достался в наследство от отца. А папе – от его деда, барона Рудольфа. Кажется, так прадеда звали. Папа рассказывал семейную легенду о том, что во времена молодости Рудольфа и Елены, жены его, моей прабабушки, в имении целый год жил какой-то юродивый слепой, предсказавший прабабушке судьбу всего мира. Правда, подробности пророчества в памяти семьи не сохранилось. А может, его и не стремились сохранить. Я же думаю, сам дом хранит пророчество. До сих пор хранит, несмотря на то, что отец перестроил дом по новому образцу, превратив в настоящий особняк. Сестра живёт тут со всем своим многочисленным семейством: у неё две дочери и трое внуков. Один внук женился уже, скоро правнуки будут. И я в придачу обитаю тут же. Когда умру, им всем станет легче: освободится ещё одна комната и наконец-то перестанет пахнуть краской.

Медленно иду по коридору, и воспоминания сами собой овладевают мной. Они всегда являются без спроса. Стихийно. Всё чаще и чаще. Вот вижу я, как бегу по залитому солнцем коридору. Мне лет десять, наверное. Может, и того меньше. Бегу, потому что чувствую запах бабушкиных пирожков. Сладкий солнечный запах. Вбегаю на светящуюся утром кухню, бабушка оборачивается ко мне и улыбается. По её губам читаю: «Солнце моё, всё готово». Конечно, я ошибаюсь. Я ведь ещё совсем плохо читаю по губам других людей. Я умею видеть, видеть картинами. И в этих картинах – мой мир.

В школе меня учат читать. Читать по губам и читать книги. В книгах образы заменяют буквами, которые складываются в слова. А в словах мы вновь ищем буквы. Ещё хуже уроки, на которых нас пытаются научить говорить. Мы проверяем звуки, прикладывая ребро ладони к гортани, чтобы чувствовать вибрации. Но мне это не нравится. Это неестественно. Естественно мне видеть. Не слово из знаков, а образ. Картину. Поэтому я хочу стать художником.

Тёплая рука сестры возвращает меня на кухню. Здесь всё так же, как и век назад. Почти так же. Тот же дубовый стол посередине, та же кухонная мебель из красного дерева. Только теперь в неё встроены холодильник, газовая плита и микроволновая печь. Люстра тоже на современный лад, со сплющенными плафонами. На тумбе стоит чёрный ящик с экраном – телевизор. Если его включить, то на экране появятся двигающиеся картинки. Сестра и её дети часто собираются у телевизора, иногда даже соседи приходят смотреть. И когда они смотрят, их лица становятся очень смешными. Но они не видят этого – они смотрят в телевизор, а я смотрю на них. Смотрю и смеюсь.

Сажусь за стол: сестра уже налила чай, себе и мне. Остальные члены семьи разошлись каждый по своим делам. Я люблю, когда они расходятся, – так спокойнее. Наверное, это всё возраст.

Чай в стеклянном сервизе горит пожаром, полыхает. Кадмий, охра и краплак. Свет электрической люстры отражается золотым бликом. Когда я была маленькой, из-за проблем с электричеством, бывало, отключали свет, и родители доставали свечи. Перебои с электричеством бывают и сейчас, но домашние включают фонарики. Но свечи… Свечи не просто светят, они дают тепло. Как человеческие руки. Огонь – вот источник настоящего света, а лампы – так, суррогат.

Я помню свой первый урок рисования. Я тогда ещё плохо читала и не знала названий цветов. Чтобы понять мои способности, учитель дал мне задание писать натюрморт. Темперой, кажется. Водной краской. А может, и акварелью. Не помню уже: столько лет прошло. Зато сам натюрморт помню очень ярко. На фоне тёмной коричневой драпировки ярко горел стеклянный графин. В нём был налит сок. Золотистое стекло играло множеством рефлексов, светился блик от лампы. Подле графина лежал жухлый апельсин и маленькое сморщенное яблоко. Всего лишь три предмета и драпировка. Я очень долго смотрела на натуру, прежде чем начать рисовать. Как же это было волшебно! Выражать мир в его естественной форме – в образе, а не в знаке. Писать цветом и чувством, представлять мир так, как я его вижу. Я тогда подумала, что рисование – это самое прекрасное, что я когда-либо делала. Я рисовала долго. Когда учитель подошёл ко мне, он улыбался. Я поняла, что он доволен моей работой.

Затем я стала ходить к нему на уроки. Учитель показывал мне карточки, на которых были изображены правила рисунка и живописи, и поэтапные задания. Он не мучал меня, заставляя читать непонятные слова. Учитель просто показывал картинки с упражнениями, и я рисовала. Иногда он брал меня за руку и моей рукой отрабатывал штрих или с должным нажимом клал мазок краски. Я всё понимала. Я понимала и выражение его лица: доволен ли он результатом, или я совершила ошибку. Его лицо чаще выражало удовлетворение: я делала успехи.

Успехи…

Но не сложилось.

Мешаю серебряной ложечкой чай. Ручка столового прибора украшена вензелями. Серебро играет множеством рефлексов: сестра недавно начистила всю посуду. Сестра ставит на стол тарелку с горячими булочками, она их разогрела в микроволновке. Но запах, запах словно из детства! Будто и не было прошедших лет. Мне кажется, закрою глаза, посижу с закрытыми, стряхну весь морок, что называется жизнью, открою очи вновь, а тут бабушка из настоящей печи достаёт румяные пирожки. Бабушка… Моя младшая сестра теперь бабушка. А скоро будет и пра.

Сестричка улыбается, и от её глаз разбегаются солнечные морщинки. Она говорит, что купила сегодня эти булочки, вензельки. Они с каким-то совершенно чудесным кремом. Она мне говорит, а я любуюсь её мягкими руками. Говорит она очень красиво, изящно. Многим из нас, неслышащих, стоит поучиться у неё грации общения, лёгкости жестов. Сестра ради меня выучила этот язык, а я ради неё освоила грамоту. Ведь я – единственная с таким недугом в семье.

Сестра спрашивает, о чём будет моя следующая картина? Я не могу описать, могу лишь сказать название: «Аллегория Огня». Говорю сестре, что она сама всё увидит, увидит первой, ведь она – мой самый любимый, самый преданный зритель на земле. Помню, с каким искренним любопытством она, будучи маленькой, смотрела мои работы. Её лицо выражало неподдельный интерес. Она брала меня за руку своей пухленькой ручонкой, заглядывала в глаза и улыбалась. Если картина была грустной, то сестра, после улыбки, которой она обязательно одаривала меня в знак благодарности за творчество, смотрела на меня с печалью. Если полотно было написано в светлой гамме, то сестра таким же солнечным взглядом глядела на меня. Если картина ей не нравилась, что тоже бывало, она хмурилась. Но перед тем как хмуриться, улыбалась. Искренне, а не притворно, как другие, знающие о моём недуге. Притворная улыбка жалостлива и вымучена, подлинная же идёт от души. Душа у сестры очень светлая и искренняя. Настоящая. Только сестра могла так искусно передавать своё настроение. Она знала, что я никогда её не услышу. Но мне не нужно было её слышать, чтобы понимать. Но… Я всегда мечтала услышать её голос. И мамин голос. Папин голос. Хотя бы раз. Мне не нужна музыка, может, мне даже не нужен шум ветра или стук дождя: я привыкла к тишине. Но за то, чтобы услышать голоса самых дорогих людей, я бы отдала всё. Всё… В моей безмолвной Вселенной образ сестры – самый яркий и дорогой на свете. Я помню маму, помню папу. Никогда не забуду. Но сестра, она всегда была рядом, и именно ей предстоит остаться. Последней из всех нас. У неё есть дети, но дети – это будущее, это люди грядущей эпохи. А мы уже уходим. И с нами уходит наше время.

Я смотрю в глаза сестре и говорю, что картина будет для неё. Прошу её, чтобы она никогда её не продавала. Сестра с беспокойством смотрит на меня – она чувствует, что это произведение будет особенным. Я улыбаюсь: говорить тайну своей последней картины не буду. Мне кажется, сестра и так всё понимает, и от этого понимания волнуется. Но волноваться не нужно: конец для меня даже радостен, в какой-то мере. Страшно, конечно, но так, чуть. Хотя, лукавлю. Страшно очень, но и радостно тоже. Я не верю в загробную жизнь, в рай или в другие сказки. Мне кажется, мне просто выключат свет, и я растворюсь в вечной безмолвной тьме… Может, я настолько устала, что просто хочу, чтобы это было действительно так.

А вензельки вкусные, даже очень – с заварным кремом и сахаром; чай крепкий, терпкий – как я люблю. Говорю сестре, что начну писать картину завтра. Она кивает и рассказывает, что младший сын старшей дочери планирует поступать в художественный университет. Я согласно закрываю глаза и вижу себя в его возрасте: я тоже готовилась в художественное училище. Я знала, что учиться вместе со всеми будет очень сложно. Но я мечтала стать настоящим художником, даже если для этого пришлось бы ещё больше страдать. Так и вышло. Только вот настоящим художником я всё равно не стала.

Помню, как папа купил мне первый мольберт, когда я поступила в училище. Из светлого дерева, с медными гвоздиками-креплениями. Мольберт пах свежим деревом, будто только выстругали. Я тогда очень радовалась.

Сестра говорит о внуке своими красивыми руками. Говорит о фирме зятя, об очередной пассии внучки, и о том, что мир изменился, и она его уже не узнаёт. Отвечаю ей, что мир меняется постоянно, но однажды перестаём меняться мы. Отвечаю, а сама думаю о том времени, когда ещё мечтала измениться я.

Первый год училища был тяжёлым. В школе для глухонемых я была как все, другими были учителя. Теперь другой была я. Но это был мой сознательный выбор. Преподаватели училища знали о моём недуге, я была особенной ученицей. Ученицей, на которую смотрят с сочувствием, которую учат иначе. К таким, как я, нужен специальный подход. Более всего меня расстраивало то, что мне завышали оценки. Остальные студенты очень ревностно ко мне относились, ведь я была далеко не лучшей в художественном ремесле. Но я очень хотела научиться. Я помню ночи без сна, когда рисовала напролёт. Я хотела соответствовать своим отличным отметкам. Я ещё верила в то, что могу разрушить стену между мной и остальным миром, разрушить искусством, написать краской о своих чувствах. Эти ночи – самые счастливые в моей жизни. Днём я была одинокой, а дома за мольбертом мне казалось, что всё возможно изменить.

Сейчас так думают сестринские внуки. После прожитых лет понимаешь, что, наверное, недуг здесь даже не при чём. Существуют успешные слепые певцы и инвалиды-паралимпийцы. Существуют гении, здоровые и умные, но умирающие в бедности и безызвестности. Сейчас я думаю, что у меня так и не хватило духа выбрать себя. Кто смог поверить в себя, искренне поверить, тот оказывается выбранным другими. И никак иначе.

Зачем-то рассказываю свои мысли сестре. Она хмурится и отвечает, что она не столь категорична. Она полагает, что есть вещи более масштабные, чем то, что наполняет нашу жизнь. Она верит в Бога и в то, что у всего происходящего есть смысл. Даже у самых незначительных поступков. Даже у несправедливых трагедий. Даже у самой смерти. Просто мы не в состоянии понять его.

Я пытаюсь улыбаться, но предательские слёзы подступают к горлу. Свой великий смыл я так и не нашла. Я не могу принять то, что все страдания этой моей единственной жизни не напрасны и ведут к какому-то высшему плану бытия. Думаю о том, что верующим живётся легче. Но как научиться верить? Я бы очень этого хотела.

Делаю глоток и отламываю кусочек вензелька. Руки трясутся. Заварной крем капает на тарелку и растекается по белому фарфору маленькой лужицей. Если рассуждать как сестра, значит, крем капнул не случайно? И лужица на тарелке необходима этому миру?

Сестра улыбается и говорит, что всё так и есть. Она говорит, что впервые подумала об этом, когда умер её муж. Жизнь виделась ей страшно несправедливой: он ушёл, а она осталась – осталась одна с детьми и инвалидом-сестрой. Сестра мне говорит, что через сорок дней после смерти ей приснился покойный муж. Она никому прежде не рассказывала этот сон. Сон, который был настолько реальным, ярким и живым, что сестра удивилась, когда проснулась в настоящем мире. Во сне муж взял её за руку и сказал, что жизнь земная – лишь миг. И что они ещё обязательно встретятся. Обязательно. Ей надо просто немного подождать. Сестра смахивает навернувшуюся слезу. Знаешь, говорит, он сказал это по-настоящему. И рука его была тёплая, живая. И тогда я поверила.

Я ничего не отвечаю. Я допиваю чай. Сестра тоже не поднимает рук для разговора. Мы молчим в полной тишине. В стеклянном заварнике чай горит пожаром; на белом блюдце застывает капля заварного крема. Кто знает, быть может, ничего важнее этого самого мгновения действительно не существует. Мгновения, в котором мы, две сестры из прошлого, пьём терпкий чай настоящего. И капля застывшего крема – есть событие, которое послужит отправной точкой для новой истории. Вечной истории о нас.

Я медленно поднимаюсь, целую сестру и иду в свою мастерскую. Нет, сегодня я не буду писать картину. Просто там, в мастерской, я чувствую себя дома. Дома, среди своих картин. И среди книг. Кто бы мог подумать, но с возрастом я полюбила это ужасное занятие – чтение. Теперь я понимаю, зачем мне пришлось тратить столько времени на его освоение. В юности не понимала, книга была для меня пыткой. Но сейчас…

Прохожу гостиную. За большими окнами алеет закат. Если бы я могла слышать, то, наверное, услышала бы шум берёз. В книгах я читала, что такой звук называют шелестом. Шелест листвы. Интересно, как это?

За гостиной начинается маленький коридор, который ведёт в мастерскую. Стеклянную, но тёплую веранду. Её для меня переделал папа, когда я, будучи ещё школьницей, серьёзно занялась рисованием. Папа очень любил меня. Как и мама.

Папа сделал так, что из веранды можно сразу попасть в мою комнату, которая на первом этаже. Для этого отец вырезал в стене веранды дверь, и мой путь в храм искусства стал короче. Храм искусства. Так веранду назвал папа. Он плохо освоил язык немых, он писал мне записки, которые я переводила на язык жестов. Так я практиковалась в ненавистном чтении, а папа старался выучить жестовый язык. Золотое было время, не смотря ни на что.

Открываю чуть покосившуюся дверь веранды. Храм искусства благоухает ароматом масляных красок и растворителей. Для кого-то этот запах кажется невыносимым, но для меня – самый лучший аромат на свете. Так пахнет творчество. Это запах моего беззвучного мира, моей тихой Вселенной. Аромат моей мечты.

Первый просмотр в училище. Мы развешиваем работы. На серую ткань, в паспарту. Со мной папа, помогает. Но мне стыдно. Все ребята развешивают свои работы сами, а со мной пришли родители. Я вижу, как они общаются, что-то говорят, показывая на мои рисунки. А я не слышу. Не понимаю, о чём беседует мой папа с другими студентами. Иногда они улыбаются. Некоторые слова мне удаётся разобрать по губам, но в единый образ они не складываются: люди говорят слишком быстро. Они говорят, а я – так, у стенки стою. Стою и смотрю. А папа – с ними. Папа с ними. Я никогда прежде так не думала. Но сейчас я вдруг это поняла: мои родители, они вместе с ними. Вместе с остальными. Мои родители принадлежат миру. А я – одна в этом царстве вечной тишины. И за это я ненавижу их. Ненавижу себя. Ненавижу, что они улыбаются, ненавижу, что им понятно, ненавижу… Ненавижу! Слёзы стоят в горле комом, но я, сжав кулаки и стиснув зубы, сдерживаюсь. За что мне всё это? Почему я? Чёрт возьми, и это только начало! Моя жизнь только начинается. Лучше бы не рождаться. Я так не хочу. Я больше не могу. Не могу!

Я выхожу из аудитории и бегу по коридору. Кто-то пытается остановить меня, но я вырываюсь. Бегу по лестнице на пятый этаж, самый высокий этаж училища. Забегаю в коридор, пробегаю его и оказываюсь в холле. Ни души. За большими окнами ярко светит солнце и искрится декабрьский снег. Ярко так, пронзительно. Подбегаю к окну, хватаюсь за ручку и замираю: насколько прекрасна зима… Лазурное небо и кристально чистый воздух. Крыши домов отражают солнце, а узор из веток деревьев сверкает серебром. Смотрю вниз: дорогу, огибающую здание училища, расчищает дворник. Расчищает метлой: пушистый снег лёгок и податлив. Будто ощутив на себе мой взгляд, дворник останавливается и поправляет шапку. Смотрит наверх, пожимает плечами и возвращается к своей работе. А я понимаю, что не могу. Не могу прыгнуть. И тут слёзы вырываются из меня. Я не могу. Не могу… Медленно опускаюсь вниз и закрываю руками голову. Я настолько слаба и бездарна, что даже не могу покончить со своими мучениями.

Тут чья-то ладонь ложиться на моё плечо. Я поднимаю взгляд – папа. Он с любовью и беспокойством смотрит на меня. Его руки спрашивают, что случилось? Я знаками отвечаю, что ничего. Ведь я не могу рассказать ему, что только что хотела прыгнуть из окна. Да и сейчас, наверное, всё ещё хочу. Просто у меня не хватает смелости, папа. Не хватает духу причинить вам с мамой столько боли. Хотя, не легче ли вам было бы без меня? Но я молчу. Я берусь за папину тёплую ладонь и поднимаюсь. Папа обнимает меня, а я складываю руками «прости».

Прости меня, папа. Сейчас мне очень стыдно перед тобой за то, о чём ты никогда не узнаешь. Но мы с тобой скоро встретимся, я всё тебе расскажу, и мне станет легче. Я надеюсь, что смогу поверить. Поверить до того, как мне, наконец-то, выключат свет.

Захожу на веранду. Со временем мастерская превратилась в склад моих картин. Работы хранятся везде: у стены, напротив окон, под самими окнами и на стеллажах. За всю жизнь я продала всего несколько работ. Кто же станет покупать живопись у бездарного самоучки? Диплом я так и не получила… Иногда мне кажется, что два года, проведённые в училище, были просто сном. Сном о нелепой надежде и глупой мечте. Но я мечтаю до сих пор. Думаю, не только я. Моя сестра до сих пор мечтает проснуться и увидеть рядом с собой человека, которого не стало четверть века назад. Думаю, даже смерть не может забрать мечту. Поэтому в мастерской всё ещё пахнет маслом и стоят мольберты и неразобранные натюрморты. Гипсовые головы и даже статуя Венеры. Здесь живёт моя мечта. Я уйду, а она останется. Она будет жить вечно. Вместе с той легендой, которую оставил здесь век назад юродивый слепой.

Впервые о слепом мне рассказала мама, она лучше папы владела языком жестов. Я тогда училась в начальной школе. Мы с мамой сидели на диване, в гостиной. Я делилась с мамой переживаниями о том, что никогда не смогу научиться читать, никогда не смогу общаться с другими людьми и никогда не смогу нормально жить. Я часто плакала из-за своей болезни. Чем старше я становилась, тем яснее понимала, какая пропасть отделяет меня от остального мира. Были в этом мире ещё такие, как я, были. Но я не хотела быть как они, не хотела быть особенной. И тогда мама рассказала мне семейное предание. Маме легенду поведал папа, а мама рассказала историю мне. Мама села напротив меня и вскинула руки. Даже мамины руки не обладали той грацией, которой наделена сестра. Мама говорила размашисто и резко, отрывисто. Часто думала над тем, как сказать. Но она говорила. Как мне не хватает тебя, мама. Твоих резких движений и мягкого лица. Солнечного запаха твоих волос и доброй улыбки.

Знаешь, сказала мне мама много лет назад, даже слепые видят мир. Иначе, но видят. У папиного деда останавливался слепой. Странствующий святой, который путешествовал по миру, будучи незрячим. Представляешь? Он странствовал в полной темноте. И он мог предсказывать грядущее. Твой папа говорил, что слепой странник предсказал судьбу мира его бабушке, Елене. Правда, самого предсказания Елена не сохранила. Ты, наверное, думаешь, что это сказка, что так не бывает. Но слепой тоже видит, просто не так, как мы. Его мир – это запахи, звуки и осязание. Его мир не менее прекрасный, чем мой или твой. Ты тоже слышишь мир. Слышишь через образы, через запахи, слышишь через улыбки и глаза. Не забывай об этом. Ведь самое главное – это не слова, а суть. И эту самую суть ты видишь. Ты видишь.

Наверное, именно это предание и помогало мне жить дальше. Жить, когда моё бытие превращалось в невыносимую пытку. Мне помогали несколько слов о человеке, которого я никогда не видела, а быть может, которого никогда и не существовало. Он даже сделался героем моих картин. Слепой путешественник, бредущий из ниоткуда в никуда. Сейчас, в свои восемьдесят с лишним лет, я думаю, что все мы – слепые путешественники. Все мы бредём из ниоткуда в никуда, стараясь, по мере сил, наполнить своё существование вымышленным смыслом.

Я медленно бреду среди своих картин. Полотна с несуществующими мирами внутри. Пронзительно-синее небо, а рядом – горящий медным пожаром закат. Недописанный натюрморт и портрет сестры. Странник и Королева. А я-то думала, что их гораздо больше. Как мало я оставляю своей мечте. Как мало.

Захожу в свою комнату. Включаю свет. Сюда я не пускаю время. Здесь храм моей тишины. Маленькая кровать, старый шкаф и всё те же картины. Краски и мольберты. Когда веранда перестала вмещать мои инструменты, в мастерскую превратилась и часть моей спальни. Благо, никто из семьи сюда не заходит. Здесь даже остались старые обои, и на потолке облупилась извёстка. Но я не хочу делать ремонт: потолок белили папины руки, а обои клеили мы с мамой. Для меня эти воспоминания дороже самого современного ремонта. В этих старых стенах моя золотая страна. Моя потерянная Шамбала.

Сажусь на кровать, и мой взгляд падает на картину напротив. Она прислонена к батарее под окном. На картине среди серых песчаных дюн бредёт слепой странник. Его мир погиб давным-давно, но он этого не видел. Он, как и я, никогда не слышал пения птиц. Он слышит, как и все, но его мир немой. У самого горизонта, на безликом небе, клубятся облака. Но дождя не будет. Будет идти снег, больше похожий на пепел. Небесный пепел укроет мёртвую землю до лучших времён, которые никогда не наступят. Над этой землёй уже не взойдёт солнце. Но слепой ничего не увидит. Он будет жить в своей вечной тьме, жить и верить в то, что никогда не существовало. Он будет строить мир там, где его никогда не было. Он будет жить так же, как и все мы.

Этого странника я написала в конце второго курса. В то время он был моей любимой работой. Но учителя меня не поняли. Они попросили не приносить странника на итоговый просмотр. Написали мне на листочке, что эта работа годится только для творческой выставки, что она не академична. Я тогда спросила, а как же чувства? Разве смыл искусства не в том, чтобы взывать к душе? Ответом мне было, что необходимо освоить изобразительную грамоту, а уже потом обращаться к душам. При этом многие из комиссии как-то странно улыбнулись. Я написала вновь: разве развитие образности в работах не должно идти параллельно с развитием академического мастерства? Но профессора были непреклонны. На просмотр приносить работы строго по заданиям.

Сейчас я их понимаю. Удивительно, но понимаю. Но тогда я чувствовала искреннюю обиду: они отвергли мой мир. Это была моя первая творческая работа, которую я представила комиссии. И они её не поняли. Они не поняли меня.

После просмотра был праздник. Маленький студенческий праздник, на который я не пошла. Я никогда не ходила на студенческие праздники – мне хватало дневного обучения. Но именно тогда, в день того самого просмотра, одногруппницы пришли за мной. И родители их пустили. Помню: сижу на кровати, как и сейчас, ко мне заходит мама, а с ней две сокурсницы. Мама говорит жестами, что девочки приглашают меня на праздник. Девочки улыбаются, а я вижу усмешки вместо улыбок. Почему они решили дружить со мной только через два года? Прошу маму перевести им. Мама хмурится, но исполняет мою просьбу. Девочки меняются в лице: от их фальшивой радости не остаётся и следа. Я смотрю на их неубедительные попытки объяснить происходящее маме и улыбаюсь так же, как минуту назад улыбались они: я-то знаю, что за мной их послали учителя. Девочки не хотели идти, не хотели звать меня.

И тут мною овладевает чёрная злость. Последнее время я всё чаще её испытываю. Её и обиду. Обиду на весь несправедливый мир. Они все притворяются: учителя, которые смеются над моими работами, а для моих родителей ставят отличные отметки; ребята, которые приходят за мной только по просьбе учителей; люди, которые за искусственными улыбками неумело прячут жалость и презрение. Я не могу слышать, но я вижу. Вижу то, что не видят остальные, или не хотят видеть. Ложь. Кругом одна ложь. Слёзы душат меня, слёзы и ненависть. И я не выдерживаю. Я встаю с постели и пытаюсь кричать. Прикладываю к горлу ребром руку и чувствую, насколько сильны вибрации. Вибрирует не только моё горло, мне кажется, дрожит весь мир. Чтобы не видеть его дрожи, зажмуриваюсь и кричу в полной тишине. Кричу и ничего не слышу. Кричу и чувствую, как по щекам текут слёзы.

Больше в училище я не пошла. Убедила родителей забрать документы.

Но рисовать я не перестала. Родители даже пытались организовать моё надомное обучение, чтобы у меня был диплом. Но не вышло. Получилось только нанять учителей. Родителям я за это очень благодарна. Учителя часто мне говорили, что продолжить обучение в училище никогда не поздно. Это вселяло надежду. Я каждый год готовилась к поступлению, чтобы не поступить никогда. Правда, тогда я ещё не знала об этом – не знала, что проживу всю жизнь в своей келье. Каждый год я ждала чуда, каждый год надеялась, что всё изменится, у меня хватит смелости, и я выйду в мир…

Чувствую, как немощное тело морит сон. За окном почти стемнело, но ещё рано. Совсем рано. И пусть. Значит, сегодня лягу спать рано.

Встаю, чтобы выключить свет. Ложусь. Постепенно глаза привыкают к полумраку, и очертания комнаты проявляются из тёмного воздуха, как привидения. Привидения окружают меня, колышутся. Они – мои вечные тени. Призраки моего прошлого.

И среди них я вижу утро. Чистое и прозрачное. Сочная зелёная трава простирается до самого горизонта. А в траве растут маленькие ромашки, их головки безмолвно дрожат на ветру. Ромашковое поле пересекает лента голубой реки, которая переливается в небо, как краска из тюбика. Лазурная и виридоновая зелёная. Белила и неаполитанская жёлтая.

На правом берегу – берёзовая рощица. Листва – кобальт зелёный тёмный, стволы – белила и сажа газовая. За рощей – деревня из белоснежных домиков. Их недавно построили. Натянули, как палатки. Когда темнеет, и в деревне включают свет, домики становятся похожими на светлячков. На фоне ультрамарина неба – кадмий жёлтый и лимонная. Вспоминается «Звёздная ночь» Ван Гога. Интересно, он тоже видел маленькую сказку?

Но пока ещё утро. Темнеть будет не скоро, и не скоро напишет свой шедевр мастер. А пока я спускаюсь с холма и иду вдоль реки. Свежий ветер лёгок и мягок. Он нежно гладит меня по голове, как мама в детстве. Пока иду, думаю о том, что надо взять из библиотеки книгу, хочу ещё раз прочитать про импрессионистов. На ум приходят слова Ги де Мопассана из его «Жизни пейзажиста»: «Порой я останавливаюсь в изумлении перед ослепительными вещами, о которых никогда не подозревал. Посмотри на деревья и траву, ярко озарённые солнцем, и попробуй их написать… Надо уметь видеть, или, вернее, уметь открывать».

Надо уметь открывать. Да. Надо уметь открывать. Останавливаюсь и вдыхаю полной грудью. Господи, как же хорошо. Лучше не бывает.

Иду сквозь берёзовую рощу. Кроны молодых зелёных деревьев волнуются наверху: наверное, они шелестят. Так пишут в книгах, что листья шелестят. И сквозь листву пробиваются солнечные лучи. Свет струится водопадами, колышется, словно лёгкий тюль на ветру. Только вот я не слышу. Я никогда ничего не слышу. Вечная тишина искрящегося света сменяется россыпью алмазных звёзд. Я замираю, насколько прекрасна ночь. «Звёздная ночь» Ван Гога.

Меня привезли на выставку. Шедевры на фоне молочно-белых стен. Печаль будет длиться вечно[4]. Как мне близки эти слова, произнесённые мастером перед смертью. Даже если Ван Гог их и не говорил, даже если Теодор Ван Гог[5] их придумал, они – моя истина, вечное состояние души, пленённой тишиной.

Иду по галерее картин, по галерее вечности. В каждом полотне – свой слепок мира. Мира, в котором была создана картина. Например, Рафаэль. Его полотна дышат неспешностью времени, поэзией образа, недоступного настоящему миру. Или улыбка Джоконды. Разве можно познать вечность, потеряв себя в лабиринтах времени? Что мы приобрели и что потеряли? Но я вижу чудо. Чудо. Настоящее чудо – иметь возможность заглянуть на несколько веков назад или вперёд. Время в галерее относительно. Наверное, его здесь просто нет. Нет границ – только душа и образ мира. Того самого мира, что существовал когда-то, но которого уже нет и никогда не будет.

Художник – вечности заложник. Твоя кисть мгновение запечатлеть должна.

Надо же, думаю стихами. Чувствую ритм. Как такое возможно?

И тут я останавливаюсь: в белом зале вижу полотно. Мир на нём полыхает пожаром. Не губительным пожаром, а другим, живым. Пламя обнимает умирающий город, поедает его, но только лишь для того, чтобы воскресить вновь. Чтобы начать сначала, переписать грустную историю. Мир воскреснет в огне, а хан отстроит заново свой дворец нетленный. И сквозь языки пламени я вижу его. Человека, к которому я так и не решилась подойти. Человека, который даже не знает о моём существовании. Человека, которого я до сих пор люблю. Всегда любила и любить буду. Такое вот у меня проклятие.

Невольные слёзы душат, подступают к горлу тяжёлым комом. И я не выдерживаю, я открываю глаза.

За окном – рассвет. Пепельный, облачный. Сегодня будет дождь. Не знаю, откуда у меня такая уверенность. Но мне кажется, что обязательно будет дождь.

Перевожу взгляд на часы – половина шестого утра. Домашние ещё спят. Но я уже не усну, вчера я легла рано. Дверь в комнату приоткрыта – значит, вчера приходили звать меня к ужину, но решили не будить. И я не буду их будить. В моей мастерской есть электрический чайник и, кажется, печенье. Для завтрака вполне сойдёт.

Поднимаюсь и застилаю кровать. Я не помню своего сна, но кажется, этой ночью мне снилось нечто особенное. Сон в ночь перед тем днём, когда я начну писать свою прощальную картину.

Вхожу в мастерскую. Тут прохладно, даже зябко. Холодный свет рассвета тускло освещает мебель и картины, теряется в мягких глубоких тенях. Но я не включаю свет. Я ставлю чайник и насыпаю прямо в кружку чай. Нахожу в шкафу печенье и устраиваюсь у маленького столика подле решётчатого окна.

Была у меня в жизни целая эпоха пленэров. Мне тогда было немногим больше двадцати. Я решила готовиться к поступлению в университет. Надеялась, что хватит духу. Поэтому ходила на пленэры не только на природу, но и ездила в город. После своих городских прогулок с блокнотом, перед тем, как идти на вокзал, дабы возвратиться домой, я заходила в кафе с большими окнами, что находилось недалеко от вокзала. Там я располагалась у окна и, пока ждала кофе, делала быстрые зарисовки улицы. Волшебные были мгновения. В кафе пахло свежей выпечкой, а убранство было тёплым, деревянным. Очень уютно, и кажется, что всё хорошо. И даже не смущает тишина. За окном – городская суета, крутится, как кинолента. А ты сидишь в совершенно другом мире, мире тихом и спокойном. Сидишь и останавливаешь время – рисуешь. Эти свои наброски я называла зарисовки состояний. «Лето. Знойный полдень». Или «Дрожащая суета». Были ещё «Обеденный перерыв», «Бег», «Меланхолия города», «Скука», «Солнечный свет». Больше сейчас и не вспомню. Я подписывала свои работы на обратной стороне.

Иногда я тайком рисовала посетителей. Особенно интересны были лица пожилых, а ещё лучше – старых. Они у меня получались лучше всех. Колоритные, хара́ктерные. Сейчас я понимаю, почему. Тогда же я просто рисовала.

Тот день я помню особенно ярко, как будто это было вчера. Или как будто это происходит сейчас. Сейчас я рисую город так долго, что даже пропускаю свою электричку. Следующий поезд только в девять вечера. Прихожу в кафе и располагаюсь у своего столика у окна. Яркое летнее солнце заливает город: отражается золотом в стёклах многоэтажных домов, освещает едущие машины и вечно спешащих людей. Ко мне подходит официант, и я показываю на любимые блюда в меню. Официант вежливо улыбается, уходит, а я достаю альбом. Беру карандаш и замираю: в кафе входит компания молодых людей. Три девушки и два молодых человека. Мои ровесники, улыбаются. Солнце, преломлённое стёклами кафе, играет в их волосах. И среди них – он. Я не знаю, что в его внешности меня так зацепило. Я бы не сказала, что этот человек особенно красив. Он – как все. Только другой. Будто я его знаю, несмотря на то, что впервые вижу. Нет… Я его всегда знала. Какое странное, щемящее чувство. Молодой человек высокий, у него тёмные вьющиеся волосы и немного грустный взгляд. Мне чудится, будто в его чёрных глазах – целая Вселенная. Он улыбается и что-то говорит девушке с пепельными волосами, которая держит его под руку. Они садятся за столик у стены, а я начинаю его рисовать.

Приносят заказ, но я не опускаю карандаш. Я останавливаюсь лишь тогда, когда портрет закончен. И тут я понимаю, что он смотрит на меня. Я так откровенно рисовала, что привлекла его внимание. Непозволительная оплошность. Красивая девушка с пепельными волосами кладёт руку ему на плечо, и он переводит на неё взгляд. Он ей что-то говорит, и теперь они оба смотрят на меня: она с любопытством, а он как-то иначе. Я не могу описать его взгляд, но мне кажется, что он меня тоже узнал. Но этого не может быть, это лишь моя фантазия. Меня сковывает ледяным страхом. Если он или она подойдут ко мне, я даже не смогу ничего сказать. Унимаю панику и с трудом отвожу взгляд. Вырываю из альбома рисунок, кладу его рядом с чашкой недопитого кофе. Быстро собираю вещи и выхожу на улицу.

Быстро иду к вокзалу, иду не оглядываясь. Кровь стучит в висках. Взбегаю по лестнице, сливаюсь с толпой. Когда массивные двери вокзала остаются позади, перевожу дух. Подхожу к окну: никого. Поток людей течёт как обычно. Облегчение смешивается с разочарованием. На что я надеялась? Какие глупости рисовала в своём наивном воображении?

Больше в то кафе я не ходила.

За окном мастерской совсем рассвело. Сизое небо затянуто облаками, а деревья качаются на ветру. Скоро, совсем скоро придёт огненная осень.

Сейчас я жалею, что оставила портрет на столике. Ведь я даже не помню его лица. Какой порыв заставил меня так поступить? Утаённое от самой себя желание, что он бросится за мной? Юношеская глупость. Сейчас я уверена в том, что мой рисунок достался официанту. Достался вместе с хорошими чаевыми: ведь я даже не забрала сдачу.

Встаю из-за стола и подхожу к пустым холстам. Беру самый большой, почти метровый. Он уже натянут на подрамник, загрунтован. Пора.

Надо бы позвать кого-нибудь на помощь, но я не хочу. Невероятными усилиями поднимаю холст на мольберт. Когда-то это было для меня легко.

Беру палитру и краски. Растворитель.

Беру кисть и начинаю рисовать.

Рисовать с такой лёгкостью, с которой никогда не рисовала. Мне даже не нужен эскиз: кисть сама ведёт меня. Ведёт через воспоминания.

Каждый мазок – это боль. Боль несбывшегося и неслучившегося. Боль о том, что могло бы быть. Боль о том, чего никогда уже не будет.

Я никогда не окончу училище и никогда не поступлю в университет. Я никогда не пойду на студенческий праздник, и у меня никогда не будет друзей.

Я никогда не скажу папе «прости».

Я никогда не приду в кафе с большими окнами.

Я никогда не узнаю, кто он, тот человек, которого я нарисовала.

Я никогда не вспомню его лица.

Я никогда не стану художником.

Я никогда не исполню свою мечту.

Я никогда…

Никогда.

Но пока я живу, надежда есть. Есть надежда создать то, чего ещё нет.

Даже мгновение стоит этого. Мгновение, которое я проведу, как настоящий мастер – с кистью в руках. Проведу так, как будто нет этого «никогда», проведу с надеждой.

Я больше не спешу и не останавливаюсь. Днём я обедаю со своей семьёй, а вечером вновь отправляюсь в мастерскую. Утро провожу в размышлениях над картиной и пишу. Пишу до тех пор, пока дочка сестры не приходит звать меня к обеду. На одном из ужинов она мне сказала, попросив перевести сестру, что заметила, будто я стала больше улыбаться. Сестра при этом тоже как-то странно улыбнулась и предположила, что я, наверное, поверила.

Право, не знаю, поверила я, или нет.

Я приняла своё «никогда» и мне захотелось писать стихи. Странно даже. Я же их никогда не услышу. Но я просто буду писать ради того, чтобы писать. Не больше и не меньше. Даже если мои стихи никто никогда не прочитает. И рисовать я буду только ради того, чтобы рисовать. А жить – ради того, чтобы жить. Сколько бы это «жить» не продолжалось. Кажется, это называется счастьем.

Загрузка...