1

Разве они не видели, сколько поколений Мы погубили до них? Мы одарили их на земле властью, которой не одарили вас, ниспосылали им с неба обильные дожди и заставляли реки течь под ними. Мы погубили их за их грехи и создали после них другие поколения.

Коран (6:6).[1]

XXII век, 60 лет после Вторжения.

Среди далёких звёзд Вселенной,

В одном из множества миров,

Дворец построил хан, нетленный

Собрав из душ его покров.

И плакала Земля под сводом

Небесной равнодушной тьмы.

Пока мы умирали, долго

Сдаваясь милости судьбы.

Сдаваясь милости судьбы… Утробные раскаты грома сотрясают пространство, дрожью разливаются по телу. Далеко, словно за толщью мутной воды, мелькают чьи-то неясные тени. Всполохи света то озаряют всё сущее божественным огнём, то скрываются в алой тьме преисподней.

Среди далёких звёзд Вселенной… Земля сотрясается в рыданиях, стонет. В одном из множества миров… Воздух, подхваченный мощным ураганом далёкого взрыва, горит, горит, горит… Дворец построил хан. Ветер обнимает тело, наполняет лёгкие огнём. Нетленный собрав из душ его покров. Голоса. Среди огненной бури слышатся голоса, словно далёкие крики чаек. Чайки и ураган. Когда-то были на Земле моря, об этом рассказывали старики, но сейчас господствует лишь огненный океан.

– Она жива! – ветер поднимает тело на руки.

И плакала Земля под сводом небесной равнодушной тьмы. Рокот взрыва, кажется, вот-вот разорвёт ткань мироздания. Чей-то голос шепчет. Удивительно: голос слышится сквозь гром и залпы орудий. Мягкий голос, не мужской и не женский, шепчет. Пока мы умирали. Долго сдаваясь милости судьбы.

Но мне уже всё равно. Мне невыносимо… я больше не могу. Я сдаюсь. Сдаюсь боли, и боль отступает. Сдаюсь страданиям. И они уходят. Вместе с ними покидают разум и муки совести. Как же они нелепы, эти муки, перед вечным светом. И вновь голос… я слышу его. Среди далёких звёзд Вселенной дворец построил хан. Я слышу голос и не чувствую тела. Только шёпот, свет и невыносимая лёгкость… Нетленный собрав из душ его покров. Покров из душ. Для дворца во Вселенной. Смотрю со стороны, как моё изувеченное тело несут сквозь огненное зарево. Но мне всё равно. Тело мне больше не нужно: без него, оказывается, удивительно легко. Я даже смогу построить дворец, как хан, во Вселенной. Всё остальное – неважно. Не важно. Чувств не осталось – мир наполняет тёплая искрящаяся пустота… Пустота обнимает меня, протягивает мне руку. И я тянусь в ответ. Взрывы растворяются в сияющем зареве вечности…

Безмолвный крик режет лёгкие, и я открываю глаза: за бронированным стеклом танка – пустыня. Безликая, сливается с пронзительно-синим небом. Волшебную картину безмятежного бытия портит едва видимый в небе силуэт гигантской сферы. Они. Они следят. Следят за нами. Мне становится паршиво, и я отворачиваюсь. Я вновь уснула в дороге и вновь увидела тот же кошмар.

Смотрю на соседей: многие спят, кто-то читает на планшете. Пехотиннец в переднем ряду слушает музыку. Улыбаюсь: в такие мгновения кажется, что ещё не всё потеряно. Хотя музыку давно никто не пишет.

– Всё хорошо? – кладёт руку на моё плечо сосед: мой косматый стрелок. Он всё ещё собирает волосы в хвост, когда большинство бреется налысо. Так легче, когда запасы воды на исходе. Хотя я тоже ношу волосы. Не знаю почему. Наверное, потому что это нравилось Рустаму. Стрелок старше меня, ему почти сорок. Хороший человек, надёжный. Виктор зовут.

– Да, – киваю, а сама себе не верю.

– Снова кошмар, Кира?

Молча киваю. Виктор – единственный, кому я кроме Рустама доверила свой ужасный сон. Рустам… Сколько лет прошло с нашей последней встречи? Месяц, год, десять? С тех пор, как меня сделали пилотом, я тебя не видела. А ведь я любила тебя… И сейчас, наверное, люблю.

– Ты разобрала, о чём шептал голос? – спрашивает Виктор.

– Да, – отвечаю и стараюсь улыбаться. – Это было стихотворение. Про хана.

Виктор удивляется:

– Расскажешь?

Я тихо читаю два четверостишия и смотрю на Виктора. Он глядит куда-то в другой мир.

– Красиво, – шепчет. – И по-нашему, тотально.

– Может, ты знаешь автора?

Стрелок отрицательно качает головой:

– Когда доберёмся до Аркама Два, я попрошу Ли, историка, посмотреть в Библиотеке. Он мне за пиво должен. Целую бутыль святого напитка на него потратил!

Смеюсь. Пиво. Отголосок прошлого. В столовой иногда можно получить синтетическое безалкогольное пиво. Правда, мне оно не нравится. Интересно, какое было пиво раньше? Наверное, оно было настоящим, как и мир. Хотя… Меня до сих пор мучают загрузки истории. Был ли наш мир когда-нибудь настоящим?

Вновь смотрю в окно бронехода. Вблизи песок смешивается в единую массу, а вдали превращается в застывшие волны. Барханы очень похожи на волны. Вот бы посмотреть на настоящее море, вдохнуть его легендарный запах. Сейчас половина планеты затоплена, половина – умирает от засухи. Я не видела умирающие моря, но, говорят, жуткое зрелище. Берега завалены гниющей рыбой, водорослями и мусором. Вода – чёрное радиоактивное месиво. Как же хочется увидеть ту синюю настоящую безбрежную водную гладь, которую иногда показывают в старых фильмах. Посмотреть, как синева моря сливается с небесной у горизонта… Кино. Вот было время-то: люди снимали кино. Удивительно. Как же нужно жить, чтобы тратить своё время на создание иллюзий. Красивых, конечно, но иллюзий. Знаю, тогда было другое мышление. Другое сознание. В те времена люди не выживали, они жили. Как же хочется жить. И как же тяжело это делать.

Бронеход сбавляет скорость: ковчег. Надо бы радоваться, что мы добрались живыми, но меня вновь сковывает тоска. Каждый раз, когда отправляюсь на задание в другую базу, тайно надеюсь встретить его. Хотя, знаю, это невозможно. Но… Среди беженцев или новобранцев. А может, замечу знакомую фигуру на вылазке в пустыню, среди каравана цыган. Но у Вселенной, видимо, другие планы на наш счёт. Самое ужасное, я даже не помню его лица. Не помню лица человека, которого люблю. Да. Я до сих пор его люблю. Я помню лишь счастье: короткое и яркое, будто из того мира, где всё ещё снимают кино.

Я помню квартиру в разрушенном городе, где мы жили: одна комната и ванная, где когда-то была вода; закуток, который когда-то именовался кухней. На окне кухни осталась истлевшая занавеска с белыми цветочками. Когда мы выставляли стекло, занавеску поднимал лёгкий ветерок, и её края светились в дневном свете.

Мы носили воду из колодца, что был вырыт в парке. Вернее, вырыт там, где раньше был парк. Об этом свидетельствовали сухие пни, торчащие из растрескавшейся земли. Однако все жители гордо именовали это место парком. Окно с занавеской как раз выходило туда. Так что у нас с Рустамом действительно был парк. К колодцу обычно выстраивалась длинная очередь. Мы вставали до рассвета, чтобы набрать самую чистую воду.

Кто и когда выкопал колодец, было загадкой. Говорили, будто герой из соседнего района ещё полвека тому назад отремонтировал старый экскаватор и спас людей от смерти. Кто-то полагал, что просто пробили дыру в подземное водохранилище. А может, колодец – воронка от старого взрыва. Не знаю. Самое главное – вода была. Бо́льшего нам было и не нужно. Летом, конечно, её становилось меньше. Тогда мы удлиняли верёвку нашего ведра. Она была из перекрученного каната, шершавая. Её где-то раздобыл Рустам.

Бронеход останавливается и с лёгким шипением примагничивается к спрятанному среди песка лифту. Мы начинаем спускаться под землю. Песчинки отскакивают от бронированной обшивки нашего транспорта, и горизонт поднимается всё выше и выше, пока окно не поглощает чернота.

В моей памяти всплывают редкие прогулки под звёздами. Над городами, над тем, что от них осталось, небо почти всегда затянуто серой пеленой. Но иногда оно проясняется. Почему-то чаще это случается ночью. Из-за кошмаров я всегда плохо спала, и, когда мне доводилось увидеть в окне ясное звёздное небо, я будила Рустама, и мы шли гулять. Мы гуляли среди развалин, взявшись за руки. Гуляли под звёздами. Сверкающая лента Млечного Пути пересекала небосвод, и я говорила Рустаму, что звёзды – это далёкие миры. И эти самые миры освещают наш мир, как и он своим серебристым светом освещает их. Рустам улыбался и называл меня небесным ангелом. Небесным ангелом с солнечными волосами. А я думала, что мой ангел – он. В его чёрных бездонных глазах – целая Вселенная. В Рустаме было нечто особенное, родное. Даже когда я не видела его лица, я чувствовала, как он улыбается. А как он произносил моё имя… Лишь в его устах оно приобретало смысл, особое значение. Другие, даже Виктор, произносят моё имя сухо. Произносят никак. А Рустам… Он знал, по-настоящему знал, как зовут меня. Наверное, он познал тайну моей души. Как и я его.

Лифт с гулким эхом останавливается, и окно освещает красноватый свет коридора. Решётка лифтовой шахты поднимается с лёгким стрекотанием, и наш бронеход медленно выкатывается. Машина едет по красным коридорам, образующим гигантскую подземную сеть. Я вспоминаю рассказы стариков о том, как они ездили в метро. Я любила со стариками беседовать, когда ходила за водой. Их рассказы о том мире, которого я никогда не видела, волновали меня, будоражили воображение. Под землёй ходили скоростные поезда, которые могли быстро доставить пассажиров из одного конца города в другой. Подземные станции были богато украшены, будто дворцы. Когда я попала на ковчег, и меня научили читать и писать, метро – первое, о чём я прочитала в Единой Библиотеке. Фотографии и съёмки подземных городов потрясли моё воображение. Ещё больше меня удивили люди: они походили на зомби из сказок. Безликая толпа не обращала внимания на окружающую красоту. Они ни на что не обращали внимания. Наверное, они не понимали, какими сокровищами обладали. Я бы очень хотела хоть чуточку пожить в том волшебном времени, когда снимали кино и ездили в подземных дворцах.

Бронеход останавливается в зале-стоянке. Здесь уже яркий свет дневных ламп. Хромированные перекрытия похожи на изломанные скелеты. Открываются двери. Сначала выходят первые ряды, затем – мы. Виктор помогает мне, улыбается, что-то говорит. Я киваю и иду рядом с ним в строю, отдаю честь встречающим нас генералам. Затем мы расходимся по каютам – так заведено называть своё койко-место во всех подземных ковчегах. У пилотов, в отличие от других военных, каюты отдельные. Нам нужно больше и лучше отдыхать: управление истребителем всецело зависит от нашей с ним нейронной синхронизации. Именно из-за врождённой способности сосредотачиваться и сверхактивности мозга меня и завербовали. Мне сказали, что если бы я родилась до эпохи Вторжения, стала бы великим учёным. Как будто это могло меня успокоить. Иду к своей каюте, а в голове вновь, против воли, всплывают ужасные кадры моей вербовки.

В наш город пришли миротворцы. Они и до этого бывали, но не предлагали эвакуацию. Говорили – очередь. А в тот раз специально за нами пожаловали. Ими руководила высокая генеральша с короткой стрижкой и стальными глазами. Она рассказала нам о подземных ковчегах – зарождении новой цивилизации. Чтобы попасть на ковчег, нужно было пройти проверку. Для этого каждого желающего сканировали: проверяли, есть ли в человеке иное сознание, так они говорили нам. Если бы нашли хотя бы одного – миротворцы тотчас зачистили бы весь город.

Я помню длинную очередь и ледяной дождь со снегом. С грязным серым снегом, больше похожим на пепел. Я очень замёрзла, меня обнимал Рустам. Он шептал о том, как хорошо нам будет на ковчеге, где, как уверяли военные, есть даже водопровод. А также нормальная еда, как раньше. Или почти как раньше. Но мне этот обещанный рай почему-то внушал опасения. Наверное, предчувствие. Ведь у меня какая-то особенная активность нейронных цепей. Эту фразу, сказанную женщиной с серыми глазами, я запомнила навсегда. Как и покалывание у лба от её маленького сканера. Она меня, как и других, просканировала, только вместо того, чтобы определить в группу спасённых, жёстким голосом рассказала всем о моих нейронах. Затем отправила к пехотинцам с приказом срочно доставить на военную базу на обучение нового пилота. Они меня тут же схватили под руки, будто преступника. Я сопротивлялась, Рустам пытался мне помочь. Здоровенные миротворцы его так и не пустили. Генеральша говорила, что нам с Рустамом не по пути, но мы с ним ещё обязательно встретимся. Говорила, что он отправится на ковчег со всеми спасёнными, а я – на другую базу, учиться. Что наше расставание временно, что я нужна обществу. Она говорила кратко и сухо, а мой мир растворялся в радуге слёз. Помню, что мне очень хотелось оказаться на нашей кухне с занавеской в белый цветочек и видом на парк. Я даже зажмурилась. Но когда открыла глаза, меня уже сажали в военную машину. Я до сих пор не могу простить себе, что не простилась с любимым даже взглядом. Я тогда до ужаса испугалась.

Помню свою первую военную базу: серое безликое зарытое в землю существо. Меня, как и ещё нескольких человек, сначала очень долго везли в бронеходе. Я плакала, просила вернуть меня обратно, но миротворцам было всё равно. Они напомнили мне камни. Сейчас, когда я изучила Библиотеку и прошла множество загрузок, я бы сравнила их с каменными идолами. Но тогда – просто камни. В серой броне, с серой кожей, почти не видевшей солнечного света, и пустыми глазами людей, привыкших слепо следовать приказам. В конце концов, я уснула. Когда проснулась, наш танк уже был на подземной стоянке. Дальше меня кому-то представляли, оформляли и заполняли кучу бумаг. Я тогда и писать-то особо не умела: ставила, где надо, свою закорючку, придуманную тут же. Всё было как во сне и будто не со мной. Меня до сих пор не покидает это странное ощущение. Чувство, будто я смотрю на свою жизнь со стороны.

Затем были бесконечные тесты и проверки. Я до сих пор не знаю, сколько прошло времени с момента моей вербовки. Я слушалась безоговорочно. Сдавала анализы, ложилась в приборы, ходила на уколы, пила таблетки и выполняла все предписания. Мне даже вручили грамоту за дисциплину. Она стала очень удобной подставкой под чашку с кофе. Кофе – мутная растворимая бурда – пожалуй, единственное, что мне действительно пришлось по душе в новом мире. Кофе и кино. Помню, когда мне только разрешили смотреть фильмы, я глядела их запоем. Водопровод, правда, тоже впечатлил.

Когда завершилась моя акклиматизация, как доктора называли моё превращение в цивилизованного человека, началась учёба. Меня учили читать и писать, решать логические задачи. Всё давалось мне на удивление легко. Когда я освоила базу, азы наук, как говорили мои наставники, меня подключили к Единой Сети: надели на голову шлем с проводами, который погружал в мир науки. Такое можно делать не с каждым, говорили они, и это было ещё одной причиной моей вербовки. С тех пор я часто роптала на природу, одарившую меня мощным интеллектом. Загруженные в мой мозг знания и умения отлично там уживались на радость моим хозяевам. Тогда я ощущала себя подопытной мышью. О существовании таких мышек я узнала в одной из загрузок, посвящённой биологии. Но это состояние прошло, когда я, наконец, познакомилась с другими такими же мышами. Тогда я узнала, что не всех готовят в пилоты: даже странно, что у меня были настолько нелепые мысли, будто на этой базе обитают лишь будущие лётчики. Были ещё будущие конструкторы истребителей, пилоты робототехники, инженеры, врачи, физики и химики. Биологи. И всем так же загружали знания в мозг и проводили тесты. Мы говорили на разных языках и даже играли в волейбол. А ещё я полюбила бегать.

Я часто спрашивала о Рустаме. Но военные и руководители лишь качали головами: кто знает, в какую базу его отправили. Со временем меня стало мучить ощущение, что от всех нас что-то скрывают. Под землёй оказались целые города: из загрузок я узнала, что по всему миру спрятано двадцать ковчегов. А наверху всё ещё гибли люди. Не только от атак иных. Но и от голода и болезней. Когда моих вопросов стало слишком много, меня вызвала на разговор руководитель программы загрузочного обучения. Ей было лет пятьдесят, и она носила чёрный глянцевый парик. По протоколу её звали Киота Зар. Странное имя для китаянки. Глаза у Киоты были глубокие и чёрные, в них можно было смотреться, словно в зеркала. И она никогда не улыбалась. Она родилась в страшное время: всего лишь через десять лет после Вторжения. Не хотела бы я быть ею.

Киота посадила меня напротив себя, угостила кофе. Её кабинет был просторным: у стеклянного стола стояло целых два стула и при входе – маленькая тумбочка. Киота сказала, что раньше кофе варили из зёрен. Да, я помню это из загрузок. Затем Зар спросила меня про успеваемость и самочувствие. Сказала, что скоро начнутся занятия на симуляторах. Для этого меня перенаправят в другую базу, уже военно-воздушных сил. Там из меня сделают настоящего пилота. Поговорила со мной на китайском и арабском. Я терпеливо ждала, а она, как могла, тянула. Налила ещё кофе, в счёт своего обеда, сказала. Я улыбнулась. И тогда Киота решилась. Только сейчас, по прошествии стольких лет, я понимаю, насколько отважен был её шаг: рассказать мне правду. Киота говорила тихо и сбивчиво. Говорила о том, что наверху – зараза и болезни, и бо́льшая часть процедур, которые мне довелось пережить по прибытии, была всего лишь лечением. Когда мои анализы стали нормальными, началось обучение. Если бы меня не удалось вылечить от всего букета инфекций, коими я обладала, меня пришлось бы отправить обратно. Именно поэтому вначале меня держали одну. Карантин. Дальше она могла бы не говорить. Я уже всё поняла. Сканирование выявляло не сколько иных, столько позволяло отобрать пригодных. Характеристики просты: до двадцати пяти лет, без детей, обучаемые. Так создавали новую цивилизацию, которая должна будет дать достойный отпор захватчикам. На непрошедших тесты средств не тратили: их свозили в гигантские лагеря под открытым небом. Им обеспечивали минимальные удобства и защиту в виде радиоэкрана, который делал поселения невидимыми для техники иных. Когда меня забрали, Рустаму было, наверное, тридцать. Я плакала.

Слеза мешает сканеру сетчатки просканировать мой глаз. Я моргаю, смахиваю её рукой и вновь смотрю в камеру. Дверь каюты с лёгким шипением открывается. Моя белоснежная келья. Постель, стол с голографом, дверь в ванную, в которой настоящая вода. Экран-окно с ненастоящими деревьями: если включить звук, деревья будут даже шуметь. Вместо леса можно выбрать море, но это слишком отважно. Ловлю себя на мысли, что моему парку не хватает занавески с белыми цветочками.

Снимаю униформу, кладу её в лифт, что вмонтирован в стену рядом с постелью. Он доставляет одежду в прачечную, которая находится на самом нижнем уровне. Из другого лифта вынимаю чистое бельё и иду в душ. Вода. Каждый раз испытываю блаженство. Нормы маленькие, но этого вполне хватает. Вытираюсь, пью таблетку, делаю укол. Привычная процедура поддержки организма при дефиците солнечного света и на химической пище. Смотрю на голограф: до общего ужина часов пять. Идти за дополнительной порцией нет никакого желания. Завожу будильник и сажусь на постель. Бросаю взгляд на верхний ящик прикроватной тумбочки. Я обещала больше не открывать его. Ложусь, но тут же поднимаюсь обратно. Открою последний раз. Последний. И больше не буду, никогда. Только перед полётом, чтобы взять амулет с собой. И всё. Просто так – никогда. Собираюсь с духом и достаю подарок Рустама – подвеску-ракушку, оплетённую сканью. Рустам говорил, что ракушку носила его мама: кулон подарил ей его отец, как символ их любви. А Рустам – мне.

Ложусь и разглядываю подвеску. Перламутр переливается, будто слеза, оправа тускло блестит, а вместо цепочки – проволока. В том месте, где ракушка скручивается в себя, видны остатки инкрустации. Мне кажется, я узнаю её даже в темноте, мой осколок счастья. Улыбаюсь и целую кулон. Холодный. Я всегда беру ракушку в небо.

Я никогда не забуду ту весеннюю прогулку, когда любимый подарил мне её. Рустам придумал праздновать мой День Рождения. Он говорил, что раз я не знаю, когда родилась, то могу выбрать любой день для праздника. Рустам предложил отмечать весной, порой, когда сквозь серые тучи иногда пробивается солнце. Солнце, которое всегда живёт в моих волосах.

Это был мой первый День Рождения, и Рустам разбудил меня рано. Он накрыл праздничный стол, со свечами. Не представляю, как Рустам добыл такие сокровища – свечи, чистую воду и настоящий хлеб. Это было чудо. И за занавеской светило настоящее солнце.

Потом мы пошли гулять. Мы шли между развалин, и солнечные лучи освещали серые останки города, делая его золотым. И даже ветер был лёгким и свежим, опьяняющим…

Я закрываю глаза и чувствую тот далёкий пьянящий ветер и тёплые солнечные лучи. Солнце щекочет мою кожу и целует меня его губами.

Зелёная сочная трава простирается до самого горизонта. На лазурном небе – кучерявые облака, будто сахарная вата. Небо отражается в голубой реке. Её сверкающая лента упирается в горизонт и переливается в небо, словно краска из тюбика. Недалеко от реки – берёзовая рощица, за ней, как помню, деревня. Спускаюсь с холма. Под ногами – белые цветочки. Их головки робко дрожат на ветру. Срываю один – жёлтая сердцевинка и белые лепестки. Солнышко. Маленькое земное солнышко. Кажется, их называют ромашками. Улыбаюсь, иду вдоль реки и думаю о малиновом мороженом. И о занавеске с ромашками.

Молодые берёзы встречают меня лёгким шелестом. Сквозь пронзительно-зелёные листья пробиваются солнечные лучи. Они похожи на лёгкий тюль, что развевается на ветру. Или на северное сияние. Чудится мне, что лучи звенят, нежно и солнечно. Я иду сквозь молодую рощу, и странное, давящее чувство разбивает моё хрустальное утро. Будто ничего этого нет. Сейчас нет. Наверное, всё это – было. Или будет. Наклоняюсь и поднимаю слишком рано опавший лист. Он уже подсох и стал шершавым, но он настоящий. Помню, однажды в парке с сухими пнями я нашла иссохший лист. Он был прозрачный и похож на паутинку. Рустам назвал его скелетом. Я долго хранила его, ведь это был самый настоящий листик, просто мёртвый.

Иду по деревне. Белоснежные натянутые тенты временных построек похожи на ханские шатры. Ветряные мельницы ровным строем стоят за поселением, словно гигантский забор. Или большие трёхлистные ромашки.

Ни души. Лишь свежий ветер гуляет меж белых палаток. И солнечные зайчики. Невыразимая тоска. Кажется, я о чём-то забыла. Забыла о чём-то очень важном. Рядом со мной – Виктор. Он кладёт руку на моё плечо, и мне становится легче. С ним мне всегда легче, он любит меня. А я его, наверное, нет. Я не гуляла с ним под звёздами. Хотя… Может, я его тоже люблю. Ведь мне с ним спокойно и тепло, как среди солнечных лучей берёзовой рощи. Виктор просит прочитать ему стихотворение. Я читаю, про хана. Он удивляется: откуда я знаю это произведение? Ведь его нет в Единой Библиотеке. Пожимаю плечами: придумала. Виктор удивляется ещё больше. Он говорит, что я – гений. Я смеюсь, и он обнимает меня.

Мы идём под звёздами. Сверкающая лента Млечного Пути пересекает небосвод. Пока не взошла Луна, можно любоваться. Звёзды похожи на рассыпанные драгоценные камни: алмазы на чёрном бархате. Ночь прекрасна и свежа, но по-летнему. Стрекотание цикад разливается по воздуху, отчего кажется мне, что эфир будто дрожит от их пения. Мы идём к нашему дому – крайнему белому шатру, окружённому молодыми тополями. Издалека деревня похожа на стайку светлячков или на упавшие звёзды: белые домики светятся теплом. Виктор держит меня за руку и рассказывает о том, как же хорошо. Только я не чувствую. Я уже давно ничего не чувствую кроме всепоглощающей тоски. Я молча киваю и смотрю на звёзды. Мне, наверное, уже не будет хорошо. Хорошо мне было на кухоньке с занавесками в ромашку. И в храме, где пели ангелы. Это воспоминание из другой жизни, такой далёкой, до сих пор мучает меня. И образ человека, которого давно поглотило время, всё ещё со мной.

Чем ближе мы подходим к деревне, тем ярче светятся домики. Свет всё разгорается, разгорается, разгорается… превращается в зарево, полыхает. Языки бушующего пламени вздымаются до небес, ревут. Виктор пытается меня спасти, но я сама ступаю в огонь. И чудится мне, что среди языков пламени я вижу ромашки. Огненные цветы распускаются, цветут, благоухают…

Я кричу от боли и открываю глаза. Играет будильник: Вивальди, «Времена года», «Весна». Нежные берёзы в окне-экране беззвучно шелестят на ветру. Смахиваю со лба пот, перевожу взгляд на белый потолок. Слёзы сами катятся из глаз. Наверное, я схожу с ума. Наверное, мы все сходим с ума.

Медленно сажусь. Ракушка падает на пол. Я смотрю на кулон, и тянущая грусть овладевает мною, она не хочет меня отпускать. Злюсь и убираю подарок Рустама в тумбочку. Я простила тебя за то, что ты не можешь покинуть меня. Я больше не потревожу твой покой. Обещаю… Но… Я обещала хранить ракушку до самой смерти. Я обещала любить тебя вечно. И я люблю тебя, всё ещё люблю тебя, несмотря на то, что я даже не помню твоего лица. Такое у меня проклятие. Прости меня. Прости… Ты будешь со мной в небе? Прости меня за слабость… я просто очень боюсь умереть без тебя. Мне кажется, что небо непременно погубит меня.

Закрываю глаза руками. Я устала, смертельно устала. Я не помню своих снов, кроме пожаров, которыми они заканчиваются. Но мне кажется, было что-то до. Было нечто прекрасное до того, как всё поглотил огонь. Например, стихи.

Одеваюсь, и свет в каюте становится ярче. Умный компьютер понял, что я проснулась. Я не хочу больше думать и просто натягиваю серую водолазку, серые штаны и серую куртку. Чистые вещи пахнут ромашками. Какой необычный порошок. И откуда я знаю, как пахнут ромашки?

Иду на ужин вместе со всеми. Кто-то смеётся, со мной здороваются и улыбаются. Я в ответ тоже. Мы делаем вид, будто всё нормально. Наверное, так раньше снимали кино.

Столовая – просторная и светлая. Белая, как и всё в нашем подземном царстве. За огромными окнами-экранами над безбрежной зеленью светит золотое солнце. Мне кажется, там не хватает реки и берёзовой рощи. Надо бы обратиться к компьютерным техникам, чтобы они поменяли заставку.

Иду к столу у окна. Мы всегда кушаем за ним. Виктор уже взял еду и ждёт меня: улыбается. Он знает, что я люблю: малиновый джем. Белковая каша, отвратительное безвкусное месиво, одна для всех. Подливки разные. Я люблю красную, которую называют малиновой. Думаю, к вкусу малины она не имеет никакого отношения. Виктор любит зеленую, мяту. Иногда я её тоже ем.

Виктор встаёт, галантно отодвигает стул, помогает мне сесть. Затем садится сам и поднимает стакан с водой. Чокаемся. Наш маленький смешной ритуал, который мы подсмотрели в фильмах. Едим. Виктор спрашивает о моём самочувствии, а затем говорит, что, как и обещал, подал прошение о семейной каюте. Я улыбаюсь, а внутри тайно прошу Вселенную и Бога, чтобы нам отказали. Хотя, я знаю, разрешат. У нас обоих много наград, и мы уже столько лет летаем вместе. Я – пилот, а он – стрелок. Не представляю небо без него. Как и не представляю свои воспоминания без Рустама, хотя давно перестала его искать. После разговора с Киотой много лет назад. Но всё ещё надеюсь встретить. Верю, что случится чудо, и я увижу его. Только вот что я ему теперь скажу? Как посмотрю в глаза? Хотя, может, у него теперь другая женщина. От этой мысли внутри всё переворачивается. Чувствую, у меня не хватит духу даже подойти.

Я говорю Виктору, что очень хочу, чтобы нам разрешили жить вместе. Он улыбается и предлагает за это выпить. Я смеюсь, и мы снова чокаемся. Я пью и тайно, глубоко в душе, плачу.

К нам подходит Алия – высокая девушка с озорными карими глазами и оливковой кожей. Ей не больше двадцати, и она родилась на ковчеге. Она знает своих родителей, у неё есть брат и она умеет улыбаться. Лысая, как и большинство. Её череп украшен множеством синих завитков. Помню, она очень боялась делать татуировку. В одном ухе – несколько колечек, в другом – маленький гвоздик. Она чем-то напоминает людей прошлого, которых я видела в фильмах и в документальных видеоархивах Библиотеки. Алия живёт, в то время как я продолжаю выживать. Она тоже будет пилотом, завтра её отправят тренироваться на симуляторах. Она очень волнуется.

Сейчас Алия улыбается нам и говорит, что вечером, после речи Президента, для всех будут показывать кино. Она хочет пойти с семьёй, у брата – День Рождения, и зовёт нас. Мы соглашаемся, Алия садится за наш столик и с волнением рассказывает, что её брата определили пилотом боевого робота. Говорит, нейронные связи у него крепкие, будет управлять роботом в наземных боях. Завтра он уезжает тоже, только на другой ковчег. Через полгода оба выйдут на свои первые настоящие бои. Виктор желает им обоим успехов.

Алии страшно за брата, больше чем за себя. Ещё больше она переживает за родителей. Я её понимаю – она боится за своё человеческое счастье. Ведь у неё есть родные, есть, кого терять. А у меня никого нет. Наверное, поэтому я не умею жить. Нет. У меня есть Виктор. И где-то, совсем далеко, Рустам. Я очень надеюсь, что он всё ещё есть.

После ужина столовую превращают в зрительный зал: будет прямая трансляция речи Президента. У нас есть час свободного времени – неслыханная редкость. Мы идём гулять по ковчегу. Я с трудом отгоняю мысли о прогулках под звёздами. Вместо этого с интересом внимаю Мустафе, брату Алии. Ему пятнадцать, и он очень гордится тем, что для него уже определили место в войсках. Хотя я знаю, ему очень, очень страшно. Слушая мальчика, думаю, что у нас есть шанс выжить. Поведение иных загадочно, они могли уничтожить нас всех давно. Однако они всё ещё ведут свою странную игру. Что бы там ни замышлял высший разум, низший, если соберёт все свои силы, сможет дать отпор. Наверное, ангелы рождаются во тьме, а демоны приходят к нам из рая. Удивляюсь своим мыслям.

Мы выходим на одну из центральных площадей ковчега. Серые солдаты идут меж серых танков. Монументальные бронированные роботы в несколько этажей и стрелковые орудия. Я знаю, что на самом верхнем ярусе ждут своего часа истребители. Тревогу могут объявить в любую минуту. Тогда крыша ковчега раскроется, подобно цветку, и смертоносные сверхзвуковые машины взмоют в небо. В одной из них будем я и Виктор. За шестьдесят лет оккупации планеты люди многое переняли у иных: технологии, средства связи и даже механизм антигравитации для длительных космических полётов. Я помню это из загрузок. Но главная загадка иных – использование тел людей для перемещения по планете – так и осталась нераскрытой.

Мы идём среди леса военной техники, а я думаю о берёзах. Интересно, каково это – гулять в настоящем лесу? Когда дует ветер, а не кондиционер, и светит настоящее солнце. Какая малина на вкус? Ведь я так люблю малиновый джем. И как пахнут ромашки… Почему-то мне кажется, что на нашей занавеске были именно ромашки.

К нам подходят Джек, физик, и Ли, историк-аналитик. Оба приветственно машут нам руками. Мы улыбаемся в ответ. Ли говорит Виктору, что в Единой Библиотеке нет моих стихов. Да и сам он никогда не слышал подобного, а память у него хорошая, почти восемьдесят процентов загрузок помнит. Джек тут же добавляет, что у него – восемьдесят три. Мы смеёмся. Алия спрашивает, что за стихи. Виктор просит меня прочитать. Читаю два четверостишия на русском. До этого мы общались на английском. Я плохо перевожу. Если знаю текст на одном языке, на другом могу лишь передать его смысл. Для стихов это неуместно.

На какое-то время мы замолкаем. Каждый думает о своём. К нам подходят родители Алии и Мустафы, Фарух и Лизавета. Оба – биофизики, занимаются разработкой биологического оружия против иных. Они были одними из первых поселенцев второго поколения ковчегов, принимали участие в создании универсальной биологической пищи. Вроде, это Лиза придумала сдабривать белковые каши углеводистым джемом. И Фарух, и Лиза попали под землю совсем молодыми, как и я когда-то, но, в отличие от меня, о войне знают лишь по экранам мониторов. Сканирование определило их в теоретические науки, в то время как из меня за пару лет сделали военную. Они пытаются улыбаться, но боль обоих я вижу сразу: их детей забирают на тренировки на симуляторах, а это значит, что совсем скоро Алия и Мустафа попадут на фронт. Я бы не пережила такого. Вижу, что Лиза заплаканная. У Мустафы сегодня день рождения. Хорошо, что я не могу иметь детей. Я бы не хотела оказаться на месте Лизы, это очень жестоко. Когда постоянно воюешь, к этому привыкаешь. Как бы страшно это не звучало. Самый ужас только перед боем, когда зовёт сирена. Тогда кровь стынет в жилах. Когда разум сливается с машиной, адреналин зашкаливает. Но стоит оказаться в гуще событий, как сознание очищается, и страх остаётся где-то далеко. Только ты и твои действия. Они должны быть безупречными. Так работает инстинкт самосохранения: страх побеждается движением. О том, что ты чуть не погиб, понимаешь только тогда, когда всё кончилось. И вот тогда накрывает вторая волна страха, и накрывает с головой. Ты спускаешься в свою каюту и ревёшь, ревёшь, ревёшь… Пока не остаётся слез. Потом засыпаешь. А потом всё повторяется. Снова и снова. Годами. Друзья гибнут, и ты снова плачешь. Я слышала, что наступает момент, когда слёз не остаётся. У меня пока такой не наступил. Значит, я ещё человек. Хотя, порой мне кажется, что я давно умерла. Ещё тогда, когда меня завербовали. С каждым годом я всё чаще думаю о том, что настоящая жизнь была там, наверху. В разрушенном городе без водопровода, на кухоньке с истлевшей занавеской в ромашку. Там я была счастлива.

Бархатный голос системы объявляет, что трансляция обращения Президента начнётся через пятнадцать минут. После завершения международного заседания будет показан художественный фильм. Мы все вместе идём обратно. Общаемся, играем в радость. По-настоящему улыбаются только Ли и Джек: они всё ещё решают, кто лучше помнит содержание загрузок. Я им завидую: оба молодые учёные, родились на ковчеге, родители обоих – тоже теоретики. Дружат семьями и ходят друг к другу в гости в семейные каюты. У них всё почти как в старые времена. Алия и Мустафа стараются веселить своих родителей, только ребята не умеют врать. Они улыбаются искренне, им это доступно, но сквозь их улыбки уже виден страх.

Виктор берёт меня под руку и тихо шепчет, чтобы я не переживала. Он видит меня насквозь. Порой мне кажется, что он умеет читать мысли. В такие мгновения мне стыдно перед ним за то, что у меня ещё слишком много мыслей о Рустаме и так мало о нём самом. Хотя, без Виктора я не представляю небо. А без неба я уже не мыслю себя. Так что, наверное, Виктора я тоже люблю. Иначе, без душевного надрыва, но люблю.

Столовую уже превратили в зрительный зал: стулья поставили ровными рядами вокруг большого голографа в центре. На окнах-экранах тоже будет вестись трансляция: видно должно быть всем. Занимаем места рядом. Пока ждём начала, общаемся. Джек рассказывает о новом проекте системы терраформирования. Он, как физик, принимает участие в проектировании сети терраформеров. Говорит, что главными архитекторами будут Жерар Лирье и Иван Диваев, их проект почти утверждён. Сейчас идёт доработка проекта подводного ковчега – будущего центра терраформирования. Преимущества такого ковчега в более надежной защите от иных, вода для них губительна, а также в технологии опреснения: не нужно бурить скважины для добычи воды. Я слушаю и вновь думаю о том, что шанс выжить у нас, всё же, есть.

Свободных мест не остаётся, на экранах и голографе появляются часы, отмеряющие минуты до начала трансляции. Часы. Уже больше десяти лет я измеряю свою жизнь секундами, минутами, часами. У нас в городе часов не было. Точнее были, только одни, на площади. Солнечные. На их столбе делались ежедневные зарубки. Когда год заканчивался, столб меняли, а старый ставили рядом. Так мы следили за временем. Только наше время было более масштабное, чем на ковчегах. День мы делили на утро, день и вечер. Жизнь мерили днями, месяцами и годами. Редко кто ходил на площадь, чтобы узнать сколько времени. Да и понятия у нас такого особо не было – время. Вот когда двенадцать месяцев проходило, тогда да, радовались тому, что выжили. Радовались тому, что ещё один год прошёл без бомбёжек иных. Праздник устраивали самый настоящий: зажигали факелы, танцевали и даже пели. В Новый Год выбирали Часового – того, кто в следующем году будет следить за временем и делать зарубки на часах. Должность была почётная. Один раз она досталась Рустаму. Я тогда им очень гордилась. Если же совершался на город налёт, в такой год мы поминали погибших. Верований мы были разных, но все сходились в одном – дальше, за горизонтом, непременно что-то есть. Иначе нет в происходящем смысла.

Часы на голографе отмеряют секунды, свет меркнет, и мягкий голос просит соблюдать тишину. Начинается прямая трансляция. Мы видим красивый зал с хромированными трибунами. Зал ярко освещает множество ламп навесного потолка. Стены обиты чёрными глянцевыми панелями. Я там однажды была, это Вавилон, один из самых укреплённых ковчегов. Резиденция Президента.

Громкий мужской голос представляет Президента – поднявшегося на трибуну пожилого человека. Президент стар и сух, он чем-то напоминает хищную птицу, коршуна. Камера подвигается ближе к его лицу, читает его ясный взгляд. Пронзительные глаза, окружённые глубокими морщинами, смотрят в самую душу. Он рождён до. Мы все встаём. Президент поднимает руку, и мы садимся. За Президентом – большой экран. Он озаряет его контрсветом, отчего мне кажется, что над мужчиной нимб.

– Граждане ковчегов! Сегодня самый тяжёлый день в истории нашей цивилизации, – низкий старческий голос Президента чёток. – День, когда шестьдесят лет назад жизнь на планете изменилась навсегда, – на экране, за спиной Президента, включается видео: первые снимки искалеченных городов, кадры видеозаписей ужасных событий прошлого. – В отличие от многих присутствующих здесь, я был свидетелем разрушения нашего мира, – Президент выдерживает паузу, давая нам всем осознать, через что ему пришлось пройти. Мне становится страшно. – Я помню то время, когда человечество воевало само с собой, несмотря на то, что тогда я был слишком юн, – продолжает Президент. – Сейчас это кажется глупым и нелепым, но, к сожалению, в истории такое время было. Со времён Античности до Эпохи Вторжения враг у человека был один – он сам. Сплочённые перед лицом общего врага, мы стали забывать свою историю. Но именно сейчас она важна как никогда. Свои грехи нельзя предавать забвению. 1914–1918 год – Первая Мировая Война, – на экране за Президентом возникают чёрно-белые снимки Великой Войны. Солдаты, стреляющие из окопов, первые танки – бронированные машины смерти, разрушенные города. В зале воцаряется гробовая тишина. Я и сама чуть дышу. Немое видео марширующих войск, отправляющихся убивать своих братьев. Святые отцы, благословляющие на братоубийство. Взрывающиеся снаряды. И горы тел. Израненных, искалеченных… Горящие дома, бредущие беженцы. И снова тела, сваленные в братские могилы. Кажется, я плачу. – Никогда не забывайте, на что мы были способны, – словно нож режет тишину голос Президента. Многие невольно вздрагивают. – 1939–1945 год, – продолжает Президент, а я вытираю слёзы. – Вторая Мировая Война, – на экране то же зловещее дыхание смерти: бомбы, обстрелы, тела. Концентрационные лагеря: идущие в строю узники, идущие на смерть. Мой взгляд невольно останавливается на измождённом мужчине с номером на груди 12471. Я помню из загрузок, что вместо имён в лагерях смерти давали номера. Мужчина, как и все, прижимает к груди жестяную кружку. На секунду его взгляд обращается в камеру, и чудится мне, будто он смотрит на меня, по-настоящему смотрит, смотрит мне в глаза сквозь пространство и время. От его пронизывающего взгляда меня охватывает паника, мне даже кажется, будто я его знаю. Точно знаю… Но кадр меняется, и странное чувство покидает меня. Я смотрю, как бегут солдаты в документальном кино, и вновь слышу голос Президента: – И самая долгая в истории человечества – Третья Мировая Война, – говорит Президент. – Вы знаете, что лишь в Эпоху Вторжения, крупнейшее противостояние в истории человечества было признано Третьей Мировой Войной, – экран продолжает шокировать кадрами высокотехнологичных военных пыток. Созданные в лабораториях вирусы уничтожают миллионы. Подрывают мирные города. Хорошо, что в загрузках истории всё это вырезано цензурой. – Открытый конфликт сдерживала лишь военная мощь противников. Ядерная и водородная бомбы, биологическое и климатическое оружие. Наш ум создал всё это для того, чтобы бороться с себе подобными. И только когда прибыл настоящий враг, мы смогли понять, что творили. Лишь перед лицом врага человечество, наконец, осознало, что все мы, все, живущие на этой планете, все мы – люди. Мы не враги друг другу. У нас общий дом. Другого никогда не будет.

Президент продолжает говорить, а я невольно сжимаю руку Виктора. Он обнимает меня, а я думаю о Президенте. Думаю о таких, как он, рождённых до. Думаю о тех людях, у которых вместо имён были номера. Мне становится страшно. Нам, рождённым после, наверное, легче. Мы не знали другого мира, в нашей жестокой реальности всё плохо, ужасно, но, мне кажется, более честно. Более понятно. Мне очень хочется верить в это. И я верю. Верю и смотрю на голограмму Президента и думаю о том, как живётся им, людям из другого мира. Их уже почти не осталось. Когда они все уйдут, кто будет напоминать нам о наших ошибках? Кто будет живым свидетелем? Если мы победим иных, сколько на Земле продержится мир?

Президент замолкает, по залу разливается волна аплодисментов. Мы аплодируем стоя. Президент сажает нас велением руки. Я замечаю, что она трясётся. Ему тяжело. Больше, чем нам всем. Он говорит, что иные забрали всю его семью – в Первый День Вторжения. Ему чудом удалось спастись. Он говорит, а я думаю о том, помнит ли он маму? Папу? Почему я забыла лицо Рустама? Родителей своих я не знаю. В воспоминаниях – лишь цыганский табор, с которым я пришла в северный город. Мне тогда было года четыре, наверное. Меня воспитывала большая, тучная цыганка. Я её звала маманькой, как и остальные цыганята. Она говорила, что подобрала меня в разбитом селении. Я не понимала её, пока не пережила свою первую бомбёжку. Тогда я была совсем крохой, но помню всё до сих пор. Помню крики до рези в ушах, утробный гул истребителей и пожар. Всепоглощающий, неумолимый огонь. Помню резкий запах топлива и тошнотворный – горящей плоти. Помню смертоносные белые лучи, которые, кажется, испепеляли людей. Мы с маманькой чудом спаслись, спрятавшись в овраге. Затем примкнули к другому табору, который шёл в город. Я после этого год не разговаривала. Из-за своей немоты я и потерялась в городе. Отстала от табора, забилась в угол, беззвучно уливалась слезами. Меня нашёл чернокожий старик с голубыми глазами. Он всё пытался узнать, откуда я, только я не говорила. Мне казалось, что если я издам хоть звук, то они мой голос непременно услышат и нападут на город. Дедушка назвался Каримом и забрал меня. Меня он нарёк Кирой. Он привёл меня на кухоньку с занавеской в ромашку. Через семь лет его не стало, я плакала – я успела полюбить этого доброго спокойного человека, который молвил мне о звёздах. Когда дедушка ушёл к звёздам, я вновь осталась одна. Но к тому времени я уже сама могла прокормить себя. А через пять лет в моей жизни появился Рустам. Почему я не помню его лица?

Президент завершает свою речь, и мы встаём. Аплодируем, садимся. Президент переходит к диалогу с присутствующими. В Вавилоне собралось много руководителей всех постов: от генералов до резидентов ковчегов. Начинается обсуждение дальнейших действий, проектов, предложений. Президент любезно со всеми говорит, даже иногда улыбается. У него великая сила духа.

Когда прозвучал ответ на последний вопрос, Президент благодарит всех, желает всем быть сильными, бороться за свой дом до победы. Да, мы обязательно победим. Мы построим лучший мир во Вселенной. А пока мы встаём и аплодируем. Президент покидает трибуну, изображение на голографе меркнет. Включается свет, и система объявляет перерыв в пятнадцать минут. Мы остаёмся в зале, ведь мы обещали Алии посмотреть вместе с её семьёй кино. Джек и Ли покидают свои места, прощаются. Фарух говорит, что очень гордится своими детьми. Он говорит, что я – пример настоящего солдата: летаю больше десяти лет. Но я понимаю, что он имеет ввиду на самом деле. Пилоты истребителей обычно долго не живут, как и пилоты боевых роботов.

Начинается кино. Порой, я удивляюсь тому, как людям удалось сохранить столько осколков прошлой жизни: фильмы, фотографии, книги. Единая Библиотека – невозможное чудо. Думаю о тех, кто жертвовал своими жизнями ради памяти. А такие, не сомневаюсь, были. Тем временем на голографе и экранах – безбрежные горы. Их вершины белые, а основание утопает в зелени; мне кажется, что я чувствую их свежее дыхание. И пронзительный запах реликтовых сосен. Он даже немного щекочет. Удивительно. Откуда я всё это знаю? Словно отголоски того, разбитого мира, которые я иногда встречаю, мне до боли знакомы. До пронзительной, неистовой боли. Наверное, я всё принимаю слишком близко к сердцу, как говорит Виктор.

Кино заканчивается, и мы прощаемся. Прощаемся так, как будто всё нормально. Порой, если хорошо притворяться, то так оно и получается.

Виктор приглашает меня к себе. Запрещено, конечно, это грубое нарушение устава. Но мы уже столько раз его нарушали – летаем-то больше десяти лет. Нам можно. Ведь скоро у нас будет общая каюта. Я соглашаюсь, и мы идём, взявшись за руки. Не хватает только звёзд.

Загрузка...