Введение. На высоте земли

Я не был готов к встрече с приговоренным. В 1983 году я был двадцатитрехлетним студентом Гарвардской юридической школы, работавшим на практике в Джорджии, рьяным и неопытным… и опасался, что влип хуже некуда. Я никогда прежде не видел тюрьму особого режима изнутри – и уж точно никогда не бывал в камере смертника. Узнав, что мне предстоит отправиться к заключенному в одиночку, без сопровождения «настоящего» адвоката, я изо всех сил постарался скрыть панику.

Камеры смертников в Джорджии находятся в тюрьме за окраиной Джексона – захолустного городка в деревенской глубинке штата. Я поехал туда совсем один, направляясь на юг по шоссе I-75 из Атланты, и чем ближе становилось место назначения, тем сильнее колотилось мое сердце. Я ничего не знал о смертных приговорах: в нашей программе еще не было лекций по уголовному судопроизводству. Я не имел даже приблизительного представления о сложном процессе апеллирования, придающем форму обжалованию приговоров к смертной казни, – о том самом процессе, который впоследствии изучил как свои пять пальцев. Подписывая согласие на практику, я не придал особого значения тому факту, что мне на самом деле придется встречаться с осужденными заключенными. Честно говоря, я тогда даже не был уверен, что хочу быть адвокатом. Чем больше миль наматывал мой спидометр по сельским дорогам, тем крепче становилась моя убежденность в том, что человек, с которым предстоит встретиться, будет крайне разочарован знакомством со мной.

Мне, выпускнику маленького колледжа в Пенсильвании, казалось невероятной удачей, что меня приняли в Гарвард, но под конец первого курса все мои иллюзии развеялись.

В колледже я изучал философию и вплоть до последнего курса не сознавал, что никто не станет платить мне за философствование, когда я получу диплом. Лихорадочные поиски «послевыпускного плана» привели меня в юридическую школу – в основном потому, что для поступления на другие программы магистратуры необходимо было разбираться в своей будущей сфере деятельности; в юридических же школах, казалось, не требовали никаких особых знаний. В Гарварде я мог изучать юриспруденцию, одновременно зарабатывая магистерский диплом по государственной политике в Школе управления имени Кеннеди, что мне импонировало. Я не очень хорошо представлял, что хочу делать со своей жизнью, но знал: это будет как-то связано с судьбами бедняков, историей расового неравенства в Америке и борьбой за равенство и справедливость в обращении людей друг с другом. У моей будущей профессии должна была быть какая-то связь с теми вещами, которые я уже успел повидать в жизни и которые были мне интересны. Но я никак не мог собрать все эти смутные желания в одно целое так, чтобы получился некий определенный профессиональный путь.

Вскоре после начала учебы в Гарварде я начал опасаться, что ошибся с выбором. Мне, выпускнику маленького колледжа в Пенсильвании, казалось невероятной удачей, что меня приняли в Гарвард, но под конец первого курса все мои иллюзии развеялись. В те времена Гарвардская юридическая школа производила устрашающее впечатление – особенно на молодого человека, которому исполнился всего двадцать один год. Многие преподаватели применяли сократовский метод общения: прямые, однообразные и недружелюбные опросы или даже скорее допросы, помимо всего прочего, унизительные для не подготовившихся студентов. Материал лекций, которые нам читали, казался эзотерическим, заумным и никак не связанным с теми проблемами расового неравенства и бедности, которые изначально побудили меня пойти в юридическую школу.

Многие мои однокурсники уже были обладателями университетских дипломов или работали помощниками юристов в престижных юридических фирмах. У меня подобного послужного списка не было. Я казался себе значительно менее опытным и знающим, чем мои соученики. Когда через месяц после начала занятий в кампус явились представители юридических фирм и начали проводить собеседования со студентами, мои однокурсники надевали дорогие костюмы и спешили подписывать контракты, чтобы «застолбить местечко» в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, Сан-Франциско или Вашингтоне. Для меня же было полнейшей тайной, чем мы все так усердно готовимся заниматься. До поступления в юридическую школу я даже не был лично знаком ни с одним юристом.

Летние каникулы после первого курса юридической школы я провел, работая днем в проекте ювенальной юстиции в Филадельфии и учась на математических курсах по вечерам, чтобы подготовиться к следующему году учебы в школе Кеннеди. Начав в сентябре занятия по программе курса государственной политики, я по-прежнему пребывал в душевном раздрае. Наш учебный план был крайне умозрительно-вычислительным: главное место в нем занимали расчеты, позволяющие максимизировать выгоды и минимизировать затраты, но никого особо не интересовало, какими способами достигаются эти выгоды и как формируются затраты. Теория решений, эконометрика и подобные предметы хоть и стимулировали умственную деятельность, оставляли у меня ощущение, будто я плыву куда-то без руля и парусов. Но потом вся картинка вдруг обрела четкость.

Я узнал, что наша юридическая школа предлагает нестандартный месячный курс по проблемам расового неравенства и бедности в контексте судопроизводства. Его вела Бетси Бартолет, профессор юриспруденции, которая работала судебным адвокатом Фонда правовой защиты при Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения (NAACP[1]). В отличие от большинства других курсов, занятия проводились вне кампуса и требовали, чтобы студенты весь этот месяц проходили практику в одной из организаций, занимавшихся социально-правовой работой. Я тут же записался на этот курс и в декабре 1983 года оказался на борту самолета, летевшего в Атланту, штат Джорджия, где должен был провести несколько недель, работая в Южном комитете защиты заключенных (SPDC[2]).

Прямой перелет до Атланты был мне не по карману, поэтому пришлось лететь с пересадкой в Шарлотте, штат Северная Каролина. И там-то я познакомился со Стивом Брайтом, директором SPDC, который возвращался в Атланту из отпуска. Стиву было около тридцати пяти лет, и его натура отличалась энтузиазмом и уверенностью, которые составляли прямую противоположность моей нерешительности. Он вырос на ферме в Кентукки и, окончив юридическую школу, начал работать в Вашингтоне. Стив был блестящим судебным адвокатом в Службе государственных защитников округа Колумбия и как раз недавно согласился возглавить SPDC, чьей миссией была помощь заключенным, приговоренным к смертной казни в Джорджии. Как я ни старался, так и не смог заметить ни малейших признаков дисгармонии между тем, чем Брайт занимался, и тем, во что он верил, – это несоответствие я не раз замечал у своих преподавателей в юридической школе. При знакомстве он первым делом сгреб меня в добродушные объятия, а потом мы начали разговаривать… и не останавливались до тех пор, пока не прибыли в Атланту.

– Брайан, – сказал он в какой-то момент посреди нашего недолгого полета, – смертный приговор – это расплата, к которой приговаривают тех, кому больше нечем заплатить. Мы не можем помочь людям, сидящим в камерах смертников, без таких, как ты.

Мгновенная убежденность Стива в том, что я чего-то сто́ю, явилась для меня полной неожиданностью. Он говорил о проблемах смертных приговоров просто, но убедительно, и я жадно ловил каждое слово, совершенно завороженный его решительностью и харизмой.

– Только я надеюсь, что ты не рассчитываешь на какие-то особо шикарные условия, – добавил он.

– О нет! – заверил я его. – Я благодарен за возможность работать с вами.

– Ха! «Возможность» – далеко не первое слово, приходящее на ум людям, когда они прикидывают, не поработать ли с нами! Мы живем, скажем так, непритязательно, а работы чертовски много.

– Для меня это не проблема.

Каждый день мы принимали лихорадочные звонки от людей, у которых не было никакой юридической помощи, зато даты казней уже стояли в расписании и быстро приближались.

– Ну на самом деле можно даже сказать, что мы живем более чем непритязательно. Скорее, даже бедненько… может быть, даже так: едва перебиваемся, сводим концы с концами, побираемся, гроши считаем, не знаем, что нас ждет завтра…

Мне не удалось скрыть обеспокоенность, и он рассмеялся:

– Это просто шутка… типа того.

Далее Стив перешел к другим темам, но было ясно, что он всем сердцем и разумом болеет за осужденных, оказавшихся в бедственном положении и сталкивающихся с несправедливым обращением в тюрьмах. В общении с человеком, чья работа была столь мощным двигателем его жизни, было что-то глубоко жизнеутверждающее.

Когда я той зимой прибыл в SPDC, в штате комитета работали всего несколько поверенных. Большинство из них были бывшими судебными адвокатами по уголовным делам из Вашингтона, которые приехали в Джорджию разгребать нараставший кризис: осужденные смертники не могли получить помощь адвокатов. Эти мужчины и женщины, чернокожие и белые, все примерно лет тридцати с хвостиком, общались друг с другом с той теплотой, которая отражала общую миссию, общую надежду и общий стресс, вызванный трудностями, с которыми они столкнулись.

После многих лет запретов и отсрочек на Глубоком Юге снова начали совершаться казни, и у большинства людей, сидевших в тюрьмах смертников, не было ни адвокатов, ни права на консультирование. Нарастали опасения, что людей вскоре будут убивать, даже не давая рассмотреть их дела умелым юристам. Каждый день мы принимали лихорадочные звонки от людей, у которых не было никакой юридической помощи, зато даты казней уже стояли в расписании и быстро приближались. Я никогда в жизни не слышал голосов, полных такого отчаяния.

Когда я начал практику, все были крайне добры ко мне, и я сразу почувствовал себя как дома. SPDC располагался в центре Атланты, в Хили-Билдинг – шестнадцатиэтажном здании в стиле «готического Возрождения», выстроенном в начале 1900-х, которое уже существенно обветшало и постепенно теряло арендаторов. Я сидел в комнатке со сдвинутыми в круг столами вместе с двумя адвокатами и занимался бумажной работой, отвечал на звонки и искал информацию по правовым вопросам для наших юристов. Я только начал привыкать к офисной рутине, когда Стив попросил отправиться в тюрьму смертников и переговорить с осужденным, на встречу с которым больше ни у кого не было времени. Он объяснил, что приговор тому человеку вынесен уже больше двух лет назад, и пока у комитета нет адвоката, который взялся бы за его дело; моей задачей было донести до этого человека одну простую весть: в следующем году вас не убьют.


Я ехал по фермерским полям и лесам сельской Джорджии, повторяя вслух то, что должен был сказать, встретившись с приговоренным. Снова и снова тренировался проговаривать свою вступительную речь.

«Здравствуйте, меня зовут Брайан, я студент из…» Нет, не так. «Я студент-юрист из…» Нет, опять не так. «Мое имя – Брайан Стивенсон. Я юрист-стажер из Южного комитета защиты заключенных, и мне дано распоряжение сообщить вам, что в ближайшее время казнены вы не будете»… «Вас не смогут казнить в ближайшее время»… «Нет никакого риска, что вскоре вас казнят». Нет, все не так!

Я продолжал репетировать выступление до тех пор, пока не притормозил у ограды, угрожающе щетинившейся колючей проволокой, и белой башни охраны Диагностической и классификационной тюрьмы Джорджии. В офисе тюрьму называли просто – «Джексон», так что вид ее настоящего названия на вывеске был неприятен: оно казалось клиническим, даже психотерапевтическим. Я припарковался, дошел до входа в тюрьму и ступил внутрь главного здания с его темными коридорами и разделенными дверьми холлами, где металлические решетки перегораживали все возможные пути входа и выхода. Интерьер не оставлял никаких сомнений в том, что это место мрачное и суровое.

Я прошел по коридору-туннелю в специальную зону для свиданий. Каждый шаг звучал зловеще, эхом отражаясь от кафельного пола, надраенного, без единого пятнышка. Когда я сказал сотруднику, ведающему свиданиями, что я помощник адвоката, присланный для встречи с приговоренным к смертной казни, он воззрился на меня подозрительно. Я был одет в свой единственный костюм, и нам обоим было ясно, что костюм этот знавал лучшие времена. Глаза сотрудника тюрьмы изучали мою водительскую лицензию долго и испытующе, потом он наклонил голову и заговорил:

– Ты не местный.

Это было скорее утверждение, чем вопрос.

– Нет, сэр. В смысле, я работаю в Атланте.

Позвонив в офис начальника за подтверждением, что мой визит запланирован должным образом, он наконец пропустил меня, бесцеремонно ткнув пальцем в сторону комнатки, в которой должна была состояться встреча.

– Не заблудись там; не могу обещать, что мы станем тебя искать, – предостерег он.

Комнатка для свиданий была площадью около двух квадратных метров; в ней были несколько табуретов, привинченных к полу. Все предметы были сделаны из металла и надежно закреплены. Перед табуретами от тонкой рейки до самого потолка была натянута проволочная сетка. Пока я не вошел в комнату, она представляла собой пустую клетку. Во время свиданий с родственниками заключенные и их гости должны были сидеть по разные стороны от внутренней проволочной сетки; они разговаривали друг с другом сквозь ее ячейки. Посещения адвокатов, в отличие от них, были «контактными свиданиями»: нам обоим предстояло сидеть в одной части комнаты, чтобы обеспечить большую приватность беседы. Комнатка была мала, и мне казалось – хоть я и знал, что это не так, – будто она становится меньше с каждой секундой. Меня снова одолело беспокойство, что я недостаточно подготовился. Согласно расписанию мне предстояло общаться с клиентом один час, но я не представлял, как можно заполнить тем, что мне известно, хотя бы пятнадцать минут. Я сел на один из табуретов и принялся ждать. Спустя пятнадцать минут, с каждой из которых нервозность только нарастала, я наконец услышал звон цепей по другую сторону двери.

Ты первый человек за два с лишним года с тех пор, как я попал в тюрьму для смертников, который не такой же смертник, как я, и не охранник. Я так рад.

Вошедший, казалось, нервничал еще сильнее, чем я сам. Он глянул на меня, лицо его исказила встревоженная гримаса, а когда я в ответ уставился на него, торопливо отвел взгляд. Он так и стоял у порога комнаты, словно не желая входить. Молодой, опрятный, коротко стриженный афроамериканец – чисто выбритый, среднего роста и телосложения, в яркой, чистой тюремной форме. Он сразу же показался мне неуловимо знакомым – как все парни, с которыми я рос, школьные друзья, люди, с которыми я вместе играл в спортивные игры и занимался музыкой. Как любой человек, с которым я разговорился бы на улице о погоде. Охранник неторопливо снял с него оковы – сначала наручники, потом ножные кандалы, – а затем вперился в меня взглядом и сообщил, что у меня есть один час. Похоже, он чувствовал, что мы с заключенным оба нервничаем, и наш дискомфорт доставлял ему некоторое удовольствие. Охранник ухмыльнулся мне, резко развернулся и вышел вон. Металлическая дверь с грохотом закрылась за его спиной, и отзвук гулкого удара сотряс все небольшое пространство комнаты.

Осужденный все так же стоял, ближе не подходил, а я не знал, что мне делать, поэтому подошел к нему сам и протянул руку. Он осторожно пожал ее. Мы сели, и он заговорил первым.

– Я Генри, – сказал он.

– Мне очень жаль!

Таковы были первые слова, которые у меня вырвались. Несмотря на все приготовления и репетиции, я не мог удержаться и извинился несколько раз кряду.

– Мне, право, очень жаль, ужасно жаль, э-э… ладно, я на самом деле не знаю… э-э… Я просто студент-юрист, я не настоящий адвокат… Прошу прощения, я вряд ли смогу многое вам рассказать, ведь я и сам мало что знаю!

Мужчина встревоженно всмотрелся в мое лицо.

– С моим делом все в порядке?

– О да, сэр! Юристы из комитета прислали меня, чтобы я сказал вам, что пока у них нет адвоката… Я имею в виду, у нас пока нет для вас адвоката, но нет никакого риска, что ваш приговор приведут в исполнение в следующем году… Мы работаем, ищем для вас адвоката, настоящего адвоката, и надеемся, уже в следующие пару месяцев он сюда приедет. Я просто студент юридического факультета. Я с радостью помогу вам… в смысле, если я могу что-то сделать.

Мужчина прервал мою скороговорку, торопливо схватив меня за руки.

– Значит, в следующем году мне точно не назначат дату казни?

– Нет, сэр. Мне сказали, до назначения пройдет как минимум год.

На мой взгляд, в этих словах не было ничего утешительного. Но Генри все сильнее и сильнее сжимал мои руки.

– Спасибо, приятель! В смысле – огромное спасибо тебе, чувак! Это прекрасная новость. – Его плечи развернулись, и теперь он смотрел на меня взглядом, отражавшим безмерное облегчение. – Ты первый человек за два с лишним года с тех пор, как я попал в тюрьму для смертников, который не такой же смертник, как я, и не охранник. Я так рад, что ты здесь, и я так рад этим новостям – ты не представляешь! – Он шумно выдохнул и, казалось, немного расслабился.

– Я разговаривал по телефону с женой, но не хотел, чтобы она приезжала навещать меня или привозила детей, боялся, что они появятся – и вот тут-то мне как раз и назначат дату казни. Я просто не хочу, чтобы они были здесь в такой момент. А теперь я скажу ей, что они могут приехать повидаться со мной. Спасибо!

Я был поражен тем, что он так счастлив. Меня тоже немного отпустило напряжение, и мы начали разговаривать. Оказалось, мы с ним ровесники. Генри задавал вопросы обо мне, а я расспрашивал о его жизни. Вскоре мы оба увлеклись беседой. О чем мы только не говорили! Он рассказывал о своей семье, о своем судебном процессе. Расспрашивал меня о юридической школе и моей семье. Мы говорили о музыке, о тюрьме, о том, что в жизни важно, а что нет. Я забыл обо всем на свете, кроме нашего разговора. Порой мы смеялись, порой возникали моменты, когда он фонтанировал эмоциями или погружался в печаль. Мы все говорили и говорили, и только услышав громкий стук в дверь, я осознал, что пробыл здесь намного дольше, чем позволяло официальное расчетное время моего посещения. Я бросил взгляд на часы. Оказалось, мы проговорили три часа.

Вошел разгневанный охранник.

– Вам следовало закончить давным-давно, – рыкнул он на меня. – Вы должны уйти.

Он начал снова заковывать Генри, сведя его руки за спиной и защелкнув наручники в таком положении. Затем бесцеремонно сковал ему ноги в щиколотках. Охранник был настолько зол, что слишком сильно затянул браслеты. Я видел, как по лицу Генри прошла гримаса боли.

– Кажется, вы слишком туго затянули браслеты. Будьте добры, не могли бы вы их немного ослабить? – попросил я.

– Я вам сказал: уходите. И нечего мне указывать, как делать мою работу!

Генри улыбнулся мне и сказал:

– Все нормально, Брайан. Пусть это тебя не беспокоит. Просто приезжай еще повидаться со мной, ладно?

Я видел, как он морщился при каждом щелчке цепей, затягиваемых у него на талии.

Должно быть, у меня был очень растерянный вид. Генри то и дело повторял:

– Не волнуйся, Брайан, не волнуйся. Приезжай еще, ладно?

Когда охранник подтолкнул его к двери, Генри обернулся, чтобы еще раз посмотреть на меня.

– Мне, право, очень жаль, – забормотал я. – Мне очень жа…

– Пусть это тебя не волнует, Брайан, – перебил он меня. – Просто приезжай еще.

Я смотрел на него и силился сказать что-нибудь, соответствующее случаю, что-то утешительное, что-то такое, что выразило бы мою благодарность за то, как он терпелив со мной. Но в голову ничего не шло. Генри смотрел на меня и улыбался. Охранник грубо толкал его к двери. Мне не понравилось такое обращение с заключенным, но он продолжал улыбаться – а потом, прямо перед тем как охранник уже почти вытолкал его из комнаты, твердо уперся в пол ногами. Он казался спокойным и безмятежным. А потом сделал нечто совершенно неожиданное. Я видел, как он прикрыл глаза и чуть склонил голову набок. Я не понимал, что он делает, пока он не открыл рот… и тогда я понял. Он запел. У него оказался великолепный баритон, сильный и чистый. Это ошеломило и меня, и охранника, который даже перестал его толкать.

Я каждый день стремлюсь вперед,

Все новых жаждая высот.

Молю, Господь, стопы мои

Поставь на высоту земли.

Это старый гимн, его постоянно пели в церкви, в которую я ходил в детстве. Я не слышал его уже много лет. Генри пел медленно, с огромной искренностью и убежденностью. Охранник настолько оторопел, что не сразу опомнился, но потом стал с новой силой выталкивать его за дверь. Поскольку щиколотки Генри были скованы, а руки удерживались наручниками за спиной, он едва не упал, запнувшись о порог, когда охранник выпихнул его из комнаты. Он шатался, едва держа равновесие, но петь не переставал. Я слышал его голос, удалявшийся по коридору:

Тянусь всей верой, всей душой

К небесной тверди от земной.

Господь, услышь мою мечту

И вознеси на высоту.

Я так и остался сидеть, пораженный до глубины души. Голос Генри был наполнен страстным стремлением. Его песня казалась мне драгоценным даром. Я пришел в тюрьму, измученный тревогой и страхом, не зная, будет ли он готов терпеть мою профессиональную неполноценность. Я не рассчитывал на сострадание или великодушие. У меня не было никакого права чего-то ждать от осужденного, приговоренного к смертной казни. Однако он одарил меня потрясающей долей своей человечности. В этот момент Генри изменил что-то в моем понимании человеческого потенциала, искупления и способности надеяться.

У меня не было никакого права чего-то ждать от осужденного, приговоренного к смертной казни. Однако он одарил меня потрясающей долей своей человечности.

Свою практику я заканчивал с твердым решением помочь осужденным-смертникам, с которыми познакомился за этот месяц. Непосредственная близость к осужденным и заключенным сделала более настоятельным и значимым вопрос человечности каждого из нас, включая меня самого. Я вернулся в юридическую школу, горя желанием разобраться в законах и доктринах, которые санкционировали смертный приговор и прочие крайне суровые наказания. Я записался на все возможные курсы: конституционного права, ведения судебных споров, процедуры подачи апелляций, федерального судопроизводства и дополнительных средств судебной защиты. Я брал дополнительную работу, чтобы расширить свое понимание того, как конституционная теория формирует уголовное судопроизводство. Я глубоко погрузился в юриспруденцию и социологию вопросов расового неравенства, бедности и власти. Прежде знания, получаемые в юридической школе, казались мне абстрактными и никак не связанными с реальностью, но после встречи с отчаявшимися узниками они стали релевантными и критически важными. Даже моя учеба в Школе Кеннеди обрела новую значимость. Для меня вдруг стало неотложным и важным делом развитие навыков, позволяющих численно измерять и искоренять дискриминацию и неравенство.

Недолгое время, проведенное в тюрьме для смертников, показало мне, что в манере обращения с людьми в нашей судебной системе что-то упущено, что мы, возможно, судим некоторых людей несправедливо. Чем больше я размышлял о своем недолгом опыте, тем отчетливее понимал, что всю жизнь меня мучил вопрос о том, каким образом и почему несправедливо судят людей.


Я вырос в бедном, расово сегрегированном поселке на восточном побережье полуострова Делмарва в штате Делавэр, в местах, на которые расовая история США отбрасывает длинную тень. Прибрежные городки, протянувшиеся от Вирджинии и восточного Мэриленда до нижнего Делавэра, были бесцеремонно «южанскими». Многие люди в этом регионе настаивали на расово обоснованной иерархии, которая требовала символов, знаков и постоянного подкрепления – отчасти из-за близости этой территории к американскому Северу. Во всем регионе с гордостью развевались флаги Конфедерации, нагло и вызывающе метя его культурный, социальный и политический ландшафт.

Афроамериканцы жили в гетто, изолированных от «белой» части железнодорожными путями внутри небольших городков, или в «цветных районах» сельской местности. Я вырос в сельском поселении, где некоторые люди жили в крохотных хижинах; семьям, в домах которых не было водопровода, приходилось пользоваться уличными туалетами. Свою площадку для игр во дворе мы делили с курами и свиньями.

Окружавшие меня чернокожие были людьми сильными и решительными, но маргинализованными и исключенными из общества. Каждый день в нашем районе останавливался автобус птицефабрики и увозил взрослых на работу, где они день за днем ощипывали, разделывали и перерабатывали тысячи куриных тушек. Мой отец уехал из этих мест подростком, потому что тогда там не было местной средней школы для чернокожих детей. Он вернулся в родные места уже вместе с моей матерью и нашел работу на фабрике; по выходным подрабатывал разнорабочим в пляжных коттеджах и домах, которые сдавались в аренду. У матери была гражданская должность на базе ВВС. Казалось, мы все в смирительной рубашке расовых различий, которая связывала, пленяла и ограничивала нас.

«Большинство важных вещей невозможно понять на большой дистанции, Брайан. Надо подойти поближе», – то и дело твердила она мне.

Мои родственники трудились не покладая рук, но до процветания им было далеко. Деда убили, когда я был подростком, но казалось, что ни для кого за пределами нашего семейства не было до этого никакого дела.

Бабушка была дочерью рабов из округа Каролина, что в Вирджинии. Она родилась в конце 1880-х, ее родители – в 1840-х. Мой прадед часто рассказывал ей, как вырос в рабстве и научился читать и писать, но никому об этом не говорил. Он скрывал все свои знания вплоть до отмены рабства. Наследие эпохи рабства в значительной степени сформировало взгляды бабушки и методы воспитания, которые она применяла к своим девятерым детям. Оно повлияло и на то, как она разговаривала со мной, как постоянно повторяла: «Не отходи далеко от меня».

Когда я навещал бабушку, она обнимала меня так крепко, что у меня перехватывало дыхание. Потом спрашивала: «Брайан, ты еще ощущаешь мои объятия?» Если я говорил «да», она оставалась довольна; если «нет», снова набрасывалась на меня с этими могучими нежностями. «Нет» я говорил частенько, потому что мне нравилось оказываться в плену ее внушительных рук. Ей никогда не надоедало привлекать меня к себе.

«Большинство важных вещей невозможно понять на большой дистанции, Брайан. Надо подойти поближе», – то и дело твердила она мне.

Дистанция, которую я в полной мере ощутил в первый год учебы в юридической школе, вызывала у меня чувство потерянности. Близость к осужденным, к людям, которых судили несправедливо, – вот что вновь вернуло мне некое подобие ощущения «дома».

Мы создали законы, по которым за выписку необеспеченного чека, мелкую кражу или мелкое мошенничество с собственностью можно получить пожизненное заключение.

Эта книга позволяет подойти ближе к проблемам массового тюремного заключения и крайних мер наказания в Америке. Это книга о том, как легко мы осуждаем людей в этой стране, о несправедливости, которую создаем, позволяя страху, гневу и отчуждению формировать наш стиль обращения с самыми уязвимыми из нас. А еще она о драматическом периоде нашей недавней истории, о периоде, который оставил свой неизгладимый след на жизнях миллионов американцев – всех рас, возрастов и полов – и на психике Америки в целом.

Когда в декабре 1983 года я впервые побывал в тюрьме для смертников, в Америке начинались первые стадии радикальной трансформации, которой предстояло превратить нас в беспрецедентно суровую и карательную нацию. Это привело к массовым тюремным заключениям, не имеющим никаких исторических параллелей. Сегодня у нас самые высокие показатели тюремного заключения в мире. Население тюрем выросло с 300 000 человек в начале 1970-х до 2,3 миллиона сегодня. Почти шесть миллионов находятся на пробации или условно-досрочно освобождены под честное слово. Один из каждых пятнадцати человек, рожденных{1} в Соединенных Штатах в 2001 году, отправится в тюрьму; один из каждых трех чернокожих младенцев мужского пола{2}, рожденных в этом веке, будет заключенным.

Приводя в исполнение санкционированные казни, мы застрелили, повесили, удушили газом, посадили на электрический стул и убили смертельными инъекциями сотни людей. Еще тысячи ожидают казни в тюрьмах для смертников. В некоторых штатах нет минимального возраста{3} для предъявления детям уголовных обвинений как взрослым; мы посадили во взрослые тюрьмы четверть миллиона детей отбывать длительные сроки заключения; некоторые из них были младше 12 лет. Годами мы были единственной страной в мире, которая приговаривала детей к пожизненному тюремному заключению без права на условно-досрочное освобождение; почти три тысячи малолетних правонарушителей были приговорены умереть в тюрьме.

Сотни тысяч людей, совершивших ненасильственные преступления, были вынуждены десятилетиями жить в тюрьмах. Мы создали законы, по которым за выписку необеспеченного чека, мелкую кражу или мелкое мошенничество с собственностью можно получить пожизненное заключение. Мы объявили дорогостоящую войну людям, имеющим проблемы с злоупотреблением психотропными веществами. Сегодня в стране более полумиллиона людей{4} сидят в федеральных тюрьмах или тюрьмах штатов за преступления, связанные с наркотиками. В 1980 г. их было всего 41 000.

Мы отменили во многих штатах условно-досрочное освобождение под честное слово. Мы изобрели слоганы типа «три промаха – и ты выбыл»[3], чтобы похвалиться своей суровостью. Мы отказались от реабилитации, просвещения и оказания услуг заключенным, по-видимому, потому, что оказывать помощь узникам – значит проявлять излишнюю доброту и милосердие. Мы утвердили политику, которая сводит людей к их самым дурным поступкам и на всю жизнь клеймит их «преступниками», «убийцами», «насильниками», «ворами», «торговцами наркотиками», «секс-преступниками», «уголовниками» – и это определение невозможно изменить вне зависимости от обстоятельств их преступлений или последующего исправления.

Побочные последствия массового лишения свободы столь же серьезны. Мы запрещаем малоимущим женщинам{5} – и, что неизбежно, их детям – получать продуктовые талоны и муниципальное жилье, если у них за плечами есть осуждения, связанные с наркотиками. Мы создали новую кастовую систему, которая принуждает тысячи людей становиться бездомными, не дает им жить со своими семьями и в родных местах и практически лишает их возможности устроиться на работу. Некоторые штаты пожизненно лишают людей{6}, отбывших уголовные наказания, права голосовать; в результате в нескольких южных штатах{7} уровень «лишенцев» среди афроамериканцев достиг значений, невиданных со времен, предшествовавших принятию Закона об избирательных правах в 1965 году.

Мы также совершаем ужасные ошибки. Множество невинных людей были оправданы{8} после того, как их приговорили к смертной казни и едва не привели приговор в исполнение. Сотни других были выпущены на свободу{9}, когда их невиновность в преступлениях, не караемых смертной казнью, была доказана с помощью анализов ДНК. Презумпция вины, бедность, расовые предрассудки{10} и иная социальная, структурная и политическая динамика создали систему, которая определяется своими ошибками, систему, в которой тысячи невинных ныне страдают в тюрьмах.

Наконец, мы тратим уйму денег. Траты правительств штатов и федерального правительства на изоляторы и тюрьмы{11} возросли с 6,9 миллиарда долларов в 1980-х до почти 80 миллиардов сегодня. Строители частных тюрем и компании, предоставляющие услуги частных тюрем, тратят миллионы долларов, стараясь убедить власти штатов и округов придумывать новые типы преступлений, ужесточать приговоры и держать под замком все больше людей, чтобы частный тюремный бизнес получал еще больше денег. Частная прибыль подорвала стимулы к улучшению общественной безопасности, сокращению затрат на массовое лишение свободы и, самое главное, к развитию реабилитации заключенных. Правительства штатов вынуждены перебрасывать на оплату тюремного заключения финансирование, выделенное на общественные услуги, образование, здравоохранение и пособия, и в результате сталкиваются с беспрецедентными экономическими кризисами. Приватизация тюремного здравоохранения, тюремной торговли и ряда услуг сделала массовое лишение свободы чрезвычайно выгодным предприятием для некоторых и дорогостоящим кошмаром для всех остальных.


Окончив юридическую школу, я вернулся на Глубокий Юг, чтобы представлять интересы неимущих, заключенных и осужденных. В последние тридцать лет я близко общался с людьми, брошенными в тюрьмы и приговоренными к смертной казни по ложным обвинениям, такими, как Уолтер Макмиллиан. В этой книге вы узнаете историю дела Макмиллиана, которая продемонстрировала мне вызывающее тревогу безразличие нашей системы к неточным или ненадежным вердиктам, нашу готовность мириться с предрассудками и толерантность к несправедливым обвинениям и приговорам. Опыт Уолтера показал, как наша система травмирует и виктимизирует людей, когда мы применяем свою власть, чтобы безответственно обвинять и приговаривать их – причем не только самих осужденных, но и их семьи, общины и даже жертв преступлений. Но это дело также показало мне и нечто иное: в этой тьме есть свет.

Каждый из нас – это нечто большее, чем наихудший поступок, который мы когда-то совершили.

История Уолтера – одна из многих, которые я расскажу в следующих главах. Я представлял интересы пострадавших от насилия и заброшенности детей, которых судили как совершеннолетних и которые, будучи помещены в исправительные тюрьмы для взрослых, снова сталкивались с насилием и дурным обращением. Я представлял интересы женщин, число которых в тюрьмах за последние тридцать лет выросло на 640 процентов. Я видел, как истерия по поводу наркозависимости и враждебность к беднякам толкала наспех объявлять преступницами и подвергать преследованию неимущих женщин, когда у них возникали проблемы с беременностью. Я представлял интересы психически больных инвалидов, чьи заболевания часто приводили их в тюрьмы и оставляли там на десятилетия. Я близко общался с жертвами насильственных преступлений и их родственниками и видел, сколь многие стражи порядка в местах массового лишения свободы – работники тюрем – становились менее здоровыми, более жестокими и гневливыми, менее справедливыми и милосердными.

Я также представлял интересы людей, совершивших ужасные преступления, тем не менее старавшихся исправиться и обрести искупление. Я обнаруживал в глубине души многих осужденных и заключенных искорки надежды и человечности – семена возрождения, которые чудесным образом пробуждались к жизни, стоило только подпитать их очень простыми средствами вмешательства.

Эта непосредственная близость открыла мне некоторые простейшие и смиряющие истины, включая следующий важнейший урок: каждый из нас – это нечто большее, чем наихудший поступок, который мы когда-то совершили. Работа с неимущими и заключенными убедила меня в том, что противоположность бедности – не богатство; противоположность бедности – справедливость. Наконец, я пришел к убеждению, что характер нашего общества, нашей преданности правосудию, власти закона, справедливости и равенству не может измеряться тем, как мы обращаемся с богатыми, могущественными, привилегированными и уважаемыми членами общества. Истинная мера нашего характера – то, как мы обращаемся с бедными, неудачливыми, обвиняемыми, заключенными и осужденными.

Все мы становимся соучастниками, когда позволяем скверно обращаться с другими людьми. Отсутствие сострадания может нанести ущерб порядочности общества, государства, нации. Страх и гнев делают нас мстительными и негуманными, несправедливыми и нечестными, пока все мы не начинаем страдать от отсутствия милосердия и приговаривать самих себя так же, как виктимизируем других. Чем ближе мы подходим к массовому лишению свободы и крайним мерам наказания, тем больше я верю, что необходимо признать: всем нам необходимо милосердие, всем нам необходима справедливость и – возможно – всем нам необходима какая-то мера незаслуженного прощения.

Загрузка...