Мы поразительно невежественны во всем, что касается глухоты, которую доктор Джонсон назвал «одним из величайших бедствий человечества», – более невежественны, чем образованные люди, жившие в 1886-м или 1786 году. Невежественны и равнодушны. В течение последних месяцев я заговаривал на эту тему с очень многими людьми и почти всегда сталкивался с такими приблизительно ответами: «Глухота? Не знаком ни с одним глухим. Никогда об этом не думал. Разве в глухоте есть что-нибудь интересное?» Всего несколько месяцев назад я и сам ответил бы точно так же.
Для меня все изменилось после того, как мне прислали толстую книгу Харлан Лейн «Когда разум слышит: история глухих». Я открыл книгу с безразличием, которое вскоре сменилось изумлением, а затем ощущением чего-то совершенно невероятного. Я обсудил этот вопрос с моим другом и коллегой, доктором Изабель Рапен, которая работала с глухими на протяжении двадцати пяти лет. Я ближе познакомился с глухой коллегой, замечательной и высокоодаренной женщиной, которую до этого воспринимал как обычную сотрудницу[5]. Я начал лично осматривать и подробно обследовать глухих больных, находившихся на моем попечении[6]. Окончив чтение моей первой книги о глухих, я перешел к «Опыту глухоты», сборнику воспоминаний первых грамотных глухих и их биографий, также изданному Лейн, а затем к книге Норы Эллен Гроус «Здесь все говорят на языке жестов» и ко многим другим источникам. Теперь у меня целая полка заставлена книгами по теме, о которой всего полгода назад я не имел ни малейшего представления. Кроме того, я посмотрел несколько замечательных фильмов о глухих[7].
Выскажу еще одну благодарность в качестве преамбулы. В 1969 году У.Х. Оден подарил мне книгу «Глухота», замечательное автобиографическое воспоминание южноафриканского поэта и романиста Дэвида Райта, который оглох в возрасте семи лет. «Вы будете очарованы, – сказал Оден. – Это великолепная книга». Страницы испещрены его пометками, хотя я не знаю, писал ли он на нее рецензию. Я бегло просмотрел – без особого, впрочем, интереса – эту книгу в 1969 году и поставил ее на полку. Совсем недавно я вновь открыл это произведение. Дэвид Райт пишет о глухоте, основываясь на собственном, глубоко личном опыте. Он пишет об этом предмете не так, как пишут историки или ученые. Мы, слышащие, можем довольно легко представить его ощущения и чувства, поскольку до семи лет он не был глухим (в то время как нам трудно поставить себя на место человека, родившегося глухим, каким был, например, знаменитый глухой учитель Лоран Клерк). Таким образом, Райт может служить для нас «мостом», соединяя нас своим опытом с миром непостижимого. Так как читать Райта легче, чем великих немых XVIII века, его надо читать первым, ибо он может подготовить нас к чтению других авторов. В конце своей книги Дэвид Райт отмечает:
«Надо сказать, что глухие мало писали о глухоте[8]. Пусть так, но, учитывая, что я не был глухим, когда учился говорить и выучил язык, я нахожусь не в лучшем положении, чем слышащий человек, пытающийся представить себе, что значит родиться глухим, в полном безмолвии, и дорасти до зрелых лет без носителя мышления и общения. Одна только попытка придает вес великим словам Евангелия от Иоанна: “В начале было Слово”. Как же тогда формулировать понятия?»
Именно это – отношение языка к мышлению – составляет глубочайшую, главную проблему, когда мы размышляем о том, с чем сталкивается человек, рожденный глухим или оглохший в раннем возрасте.
Понятие «глухой» очень нечеткое, оно настолько общее, что мешает понять, что глухота может быть различной степени, а эта степень может иметь качественное или даже «экзистенциальное» значение. Есть слабослышащие. Слабым слухом страдают в США 15 млн человек, которые могут слышать речь при использовании слуховых аппаратов и при наличии терпения и внимания со стороны тех, кто с ними разговаривает. У многих из нас слабослышащие родители, бабушки и дедушки – 100 лет назад они пользовались слуховыми трубками, а теперь – слуховыми аппаратами.
Есть также категория глухих, страдающих тяжелой тугоухостью, полученной обычно в результате заболеваний или травм уха в раннем детстве, но у таких больных так же, как и у слабослышащих, восприятие речи все же возможно, особенно с помощью сложных, часто компьютеризированных и индивидуально подобранных, современных слуховых аппаратов, которые теперь имеются в продаже. Есть также «совершенно глухие» – в просторечии их называют глухими как пень – у этих людей нет никакой надежды слышать речь независимо от прогресса в технологиях слуховых аппаратов. Абсолютно глухие люди не могут общаться обычным способом. Они либо учатся читать по губам (как это делал Дэвид Райт), либо общаются с помощью языка жестов, или пользуются и тем и другим.
Дело, правда, не только в степени глухоты – здесь важен возраст, в котором человек теряет слух, и его общее развитие. Дэвид Райт в процитированном выше абзаце пишет, что потерял слух после того, как научился владеть языком, и (таков его случай) он не может даже вообразить себе, как чувствуют себя люди, лишенные слуха от рождения или потерявшие его до овладения устной речью. Он пишет об этом в следующих отрывках.
«Мне повезло – если считать, что глухота была написана мне на роду, – в том, как именно я стал глухим. В семилетнем возрасте дети, как правило, уже владеют языком – как это было со мной. То, что я знал естественный язык, имело еще одно преимущество: произношение, синтаксис, модуляции голоса, идиомы – все это я усвоил на слух. У меня была основа словаря, который я мог легко расширить чтением. Всего этого я был бы лишен, если бы родился глухим или потерял слух до того, как научился говорить». [Курсив автора.]
Райт пишет о «фантомных голосах», которые он слышит, когда с ним говорят, при условии, что он видит губы и лица говорящих. Он слышит также и шелест листьев, когда видит, как они шевелятся от ветра[9]. Райт превосходно описывает появление этого феномена – он возник сразу, как только мальчик потерял слух:
«Мне было трудно воспринять мою глухоту, потому что с самого начала мои глаза стали непроизвольно переводить движение в звук. Моя мать проводила со мной большую часть дня, и я понимал абсолютно все, что она говорила. И почему нет? Сам того не зная, я всю жизнь читал по ее губам. Когда она говорила, мне казалось, что я слышу ее голос. Это была иллюзия, которая сохранилась даже после того, как я понял, что это иллюзия. Мой отец, двоюродные братья, все, кого я знал, сохранили свои фантомные голоса. Того, что они являются плодом моего воображения, проекциями опыта и памяти, я не понимал до тех пор, пока не вышел из госпиталя. Однажды, когда я говорил со своим двоюродным братом, он в какой-то момент прикрыл рот рукой. Тишина! Раз и навсегда я понял, что если я не могу видеть, то не могу и слышать»[10].
Хотя Райт знает, что звуки, которые он «слышит», являются «иллюзорными» – «проекциями привычки и памяти», – они остаются живыми для него все те десятилетия, что он страдает глухотой. Для Райта, как и для всех тех, кто оглох, успев усвоить язык на слух, мир остается полным звуков, пусть даже и «фантомных»[11].
Совершенно иное, причем абсолютно непостижимое слышащими людьми, а также людьми, оглохшими после усвоения языка на слух (например, такими, как Дэвид Райт), происходит, если слух отсутствует с рождения или теряется до усвоения речи и языка. Те, кто страдает такой ранней или врожденной глухотой, входят в категорию, которая качественно отличается от всех других категорий людей с нарушениями слуха. Для таких людей, которые никогда в жизни не слышали, у которых нет слуховых воспоминаний, образов или ассоциаций, нет и не может быть даже иллюзии звуков. Они живут в мире полного, нерушимого безмолвия и вечной тишины[12]. Людей, страдающих врожденной глухотой, насчитывается в США четверть миллиона. В мире один из тысячи детей рождается глухим.
Эта книга посвящена этим, и только этим, людям, ибо их положение в мире абсолютно уникально. Но почему это так? Люди склонны, если они вообще задумываются о глухоте, считать ее расстройством более мягким, нежели слепота. Они видят в глухоте небольшой недостаток, источник раздражения, нелепую помеху, но едва ли думают о разрушительных последствиях полной врожденной глухоты.
Является ли глухота предпочтительнее слепоты, если возникает у взрослого человека, вопрос спорный. Но родиться глухим – это намного хуже, чем родиться слепым. По крайней мере потенциально. Люди, потерявшие слух до того, как научились говорить, люди, неспособные слышать своих родителей, рискуют сильно отстать в овладении языком (или могут вообще им не овладеть), если вовремя не будут приняты надлежащие меры. Неумение владеть языком в человеческом обществе – это одна из самых страшных бед, ибо только посредством языка мы полностью приобщаемся к нашему человеческому состоянию и культуре, вступаем в контакт с другими людьми, усваиваем и передаем информацию. Если мы не сможем этого делать, то станем инвалидами, отрезанными от общества независимо от желаний, намерений и врожденных способностей. Действительно, при отсутствии языка мы не сможем реализовать свои интеллектуальные способности и прослывем умственно отсталыми[13].
Именно по этой причине в течение тысячелетий глухие от рождения люди считались тупыми и недоразвитыми, и, согласно древним и средневековым несовершенным законам, к ним официально относились как к неполноценным. Они не могли наследовать имущество, вступать в брак, получать образование и профессию, им отказывали также в фундаментальных человеческих правах. Эта ситуация начала улучшаться только в середине XVIII века, когда (возможно, благодаря просвещению, а возможно, смягчению нравов) радикально изменилось отношение к глухим.
Философы того времени живо интересовались разными необычными явлениями – например, проблемой людей, по всем признакам лишенным языка. В самом деле, дикий мальчик из Авейрона[14], когда его привезли в Париж, был доставлен в Национальный институт глухонемых, которым в то время руководил аббат Рох-Амбруаз Сикар, основатель Общества изучения человека и выдающийся авторитет в сфере образования глухих. Как пишет Джонатан Миллер[15]:
«Насколько это касалось членов общества, они увидели в “диком” ребенке идеальную возможность исследовать самые основы человеческой природы. Изучая подобные создания, как они рассматривали дикарей и первобытных людей, краснокожих индейцев и орангутангов, интеллектуалы конца XVIII века вознамерились, обследовав маленького белого дикаря, решить, что же является характерным для Человека. Может быть, на этот раз представится возможность взвесить природное наследие человека и раз и навсегда определить роль, которую играет общество в развитии языка, культуры и нравственности».
Дикий мальчик так и не научился говорить – неизвестно почему. Одна из причин провала (которую, правда, в то время не рассматривали) заключается в том, что его не учили языку жестов, а долго (и безуспешно) пытались заставить говорить. Однако когда «глухих и тупых» начинали правильно обучать, то есть учили языку жестов, они показывали изумленному миру, как быстро и полно могут постичь культуру и жизнь. Это поразительное и чудесное обстоятельство – как презираемое и находящееся в полном пренебрежении меньшинство, практически лишенное статуса человеческих существ, вдруг вырвалось на мировую арену (с трагическим рецидивом, произошедшим в следующем веке) – составляет открытую главу истории глухих.
Но прежде чем обратиться к этой странной истории, давайте вернемся к абсолютно личностным и «наивным» наблюдениям Дэвида Райта («наивным», потому что, как он сам подчеркивал, он никогда ничего не читал по этому предмету до тех пор, пока сам не стал писателем). В возрасте восьми лет, когда стало окончательно ясно, что его глухота неизлечима и что без особых методик обучения его речь деградирует, Дэвида отправили в специальную школу в Англии, где работали бескомпромиссно преданные делу люди, неправильно понимавшие суть проблемы и причинявшие поэтому непоправимый вред детям с врожденной глухотой. В школе детям прививали навыки устного языка. Юный Дэвид был поражен, впервые столкнувшись с ребенком, глухим от рождения.
«Иногда мы занимались уроками вместе с Ванессой. Она была первым глухим ребенком, с которым я познакомился. Но даже восьмилетнему ребенку, каким я тогда был, ее знания казались странно ограниченными. Помню, что мы оказались вместе на уроке географии, когда мисс Невилл спросила:
– Кто король Англии?
Ванесса не знала. Встревожившись, она попыталась краем глаза прочесть ответ в лежавшем перед ней учебнике, открытом на главе, посвященной Великобритании.
– Король – король, – начала Ванесса.
– Продолжай, – приказала мисс Невилл.
– Я знаю, – сказал я.
– Сиди тихо.
– Соединенное Королевство, – сказала Ванесса.
Я засмеялся.
– Ты глупая, – сказала мисс Невилл. – Как могут короля звать «Соединенным Королевством»?
– Король Соединенное Королевство, – покраснев как рак, упрямо повторила Ванесса.
– Скажи ты, если знаешь, Дэвид.
– Король Георг Пятый, – гордо сказал я.
– Это нечестно! Этого нет в книге!
Конечно, Ванесса была абсолютно права: в главе по географии Великобритании не было ни слова об ее политическом устройстве. Ванесса была отнюдь не глупа; но так как она родилась глухой, то очень медленно и болезненно расширяла свой словарный запас, увы, слишком маленький, чтобы она могла читать для развлечения или удовольствия. В результате у нее не было возможности собирать разнообразную и не всегда нужную информацию, которую слышащие дети подсознательно усваивают из разговоров и бессистемно прочитанных книг. Она знала только то, что ей сказали учителя, или то, что они заставили ее выучить. В этом состоит фундаментальная разница между слышащими детьми и детьми с врожденной глухотой. Во всяком случае, такая разница существовала в прежнюю эпоху – до изобретения электронных приборов».
Мы понимаем, что Ванесса, невзирая на свои врожденные способности, находилась в трудном положении, которое не только не улучшалось, но и усугублялось порядками этой прогрессивной, как тогда считалось, школы. В ней, руководствуясь чувством безапелляционной правоты, запретили язык жестов – не только стандартный британский язык жестов, но и арго – грубый язык жестов, придуманный учениками школы. Но тем не менее – и Райт очень хорошо это описывает – язык жестов процветал в школе, его невозможно было искоренить никакими наказаниями и запретами. Вот как описывает Райт свое первое знакомство с мальчиками:
«Это было ошеломляющее зрелище. Руки мелькали, как мельничные крылья во время урагана. Это был эмфатический молчаливый язык тела – вид, выражение лица, манера, взгляд; руки, занятые пантомимой. Захватывающий пандемониум. Постепенно я начал улавливать, что происходит. Бессистемное на первый взгляд размахивание руками превратилось в некий код, абсолютно, правда, для меня непонятный. На самом деле это было обычное просторечие. В школе существовал свой собственный язык, или арго, хотя и невербальный… Предполагалось, что в школе общаются только устно. Конечно, наш доморощенный арго жестов был строжайше запрещен… Однако это правило в отсутствие воспитателей и учителей никто не соблюдал. Я описал не то, как мы говорили, я описал, как мы говорили, когда были предоставлены самим себе, когда среди нас не было слышащих. В такие моменты мы вели себя совершенно по-другому. Мы избавлялись от напряжения и сбрасывали маски».
Такой была Нортгемптонская школа в английском Мидлендсе в 1927 году, когда туда поступил Дэвид Райт. Для него, ребенка, оглохшего уже после того, как он твердо овладел речью, обучение в такой школе было несомненно полезным. Для Ванессы, для других детей, оглохших до усвоения речи и языка, обучение в такой школе было едва ли не катастрофическим. Однако на сто лет раньше, в открытом в начале XIX века американском приюте для глухих – в Хартфорде, штат Коннектикут, – допускалось и приветствовалось общение на языке жестов как между учениками, так и между учениками и учителями. В такой школе Ванесса не чувствовала бы себя ущербной; она вполне могла бы стать грамотной, а может быть, и пишущей женщиной, одной из писательниц, прославившихся в 30-е годы XIX века.
Положение людей с врожденной глухотой или оглохших до усвоения языка было – до 50-х годов XVIII века – поистине удручающим. Неспособные обучиться речи, считавшиеся поэтому «бессловесными» или «немыми», они не могли свободно общаться даже с собственными родителями и членами семьи и объяснялись с помощью нескольких элементарных жестов. Выброшенные на обочину общественной жизни, по закону считавшиеся недееспособными, лишенные доступа к образованию и грамотности, они были обречены на самую черную работу. Жили они почти всегда одни и, как правило, в удручающей нищете. Общество и закон считали их едва ли не слабоумными. Участь глухих была просто ужасной[16].
Эти притеснения вели к духовной, внутренней нищете – отчуждению от знаний и мышления, каковые было невозможно привнести глухим детям в отсутствие каких бы то ни было средств общения с ними. Плачевное положение глухих возбуждало любопытство и сострадание философов. Так, аббат Сикар вопрошал:
«Почему необразованный глухой человек отчужден от людей природой и не способен с ними общаться? Почему он низведен до положения умственно неполноценного человека? Отличается ли его биологическая конституция от нашей? Разве нет у него всего того, что позволяло бы ему чувствовать, усваивать идеи и, сочетая их, делать то же, что делаем мы? Разве не получает он, подобно нам, чувственные впечатления от предметов? Разве эти впечатления не пробуждают в нем, как и в нас, чувства и связанные с ними идеи? Почему же тогда глухой человек остается глупым, в то время как мы становимся умными?»
Задать такой вопрос – вопрос, который раньше никто себе на самом деле не задавал, – значит понять, что решение заключается в использовании символов. Это происходит оттого, продолжает Сикар, что у глухого нет «символов для фиксации и сочетания идей, что существует пропасть между ним и другими людьми». Но самым главным источником фундаментальной путаницы с тех пор, как на эту тему высказался Аристотель, является обманчивая уверенность в том, что символы могут быть только речевыми. Возможно, что это страстное непонимание или предрассудок восходит еще к библейским временам: униженное положение немых было частью законов Моисея, а затем подкреплено библейским восхвалением голоса и слуха как единственного способа общения человека с Богом («В начале было Слово»). И тем не менее звучали – хотя и заглушаемые громами Моисея и Аристотеля – голоса, утверждавшие, что это не обязательно так. В «Кратиле» Платона есть место, впечатлившее юного аббата де л’Эпе:
«Если бы мы были лишены голоса и языка, но захотели бы сообщить друг другу какие-то вещи, то разве мы – подобно тем, кто нем от природы, – не стали бы обозначать наши мысли руками, головой и другими частями тела?»
Можно привести также проницательное замечание врача и философа XVI века Кардана:
«Вполне возможно поставить глухонемого в такое положение, что он будет слышать, читая, и говорить письменным языком, ибо точно так же, как различные звуки по договоренности используются для обозначения разных вещей, так же можно использовать для этого изображения предметов и слов. Письменные знаки и идеи можно сочетать и без участия звуков».
В XVI веке мысль о том, что понимание идей не зависит от воспринятых на слух слов, была поистине революционной[17].
Но мир, как правило, изменяют не философские идеи. Наоборот, мир меняют простые люди. Но только встреча этих двух сил – просвещенной философии и энергичной народной массы – движет историю, воспламеняет революции. Высокий ум – аббата де л’Эпе – должен был встретиться с низкой практикой – самодеятельным языком жестов глухих нищих, бродивших по Парижу, – чтобы стало возможным мгновенное преображение. Если мы спросим, почему эта встреча не состоялась раньше, то, наверное, нам придется вспомнить о склонностях и характере аббата, для которого была невыносима мысль о загубленных душах глухонемых, живущих и умирающих без исповеди, лишенных катехизиса, Писания, Слова Божия. Отчасти прорыв произошел благодаря его простоте и скромности – он слушал глухих, – а отчасти благодаря философским и лингвистическим идеям, носившимся в то время в воздухе, идеям об универсальном языке, speceium, о котором мечтал Лейбниц[18]. Так, де л’Эпе подошел к языку жестов не с вызовом, а с благоговением.
«Универсальный язык, который вы, ученые, столько лет тщетно искали и в создании какового отчаялись, находится здесь; он находится у вас перед глазами, это мимический язык глухих нищих. Вы не знаете его и поэтому презираете, но только он один даст вам ключ к разгадке всех языков».
То, что это ошибка – ибо язык жестов не является универсальным языком в высоком смысле этого слова, а благородная мечта Лейбница есть не более чем химера, – не имело никакого значения; более того, в этом утверждении таилось и некоторое благо[19]. Главным же было то, что де л’Эпе очень внимательно относился к своим ученикам и освоил их язык (вероятно, первым из слышащих людей). Потом, связывая их знаки с картинками и написанными словами, он научил их читать. Тем самым он открыл глухим дорогу к учености и культуре. Разработанная де л’Эпе система «методических» знаков – сочетание знаков языка жестов со знаками французской грамматики – научила глухих учеников записывать то, что жестами показывал им переводчик. Этот метод оказался таким успешным, что позволил изначально глухим людям читать и писать по-французски, то есть открыл им доступ к образованию. Его школа, основанная в 1755 году, стала первой школой, получившей общественную поддержку. Де л’Эпе подготовил множество учителей для глухих, и эти учителя к моменту смерти аббата (он умер в 1789 году) основали 21 школу во Франции и в Европе. Будущее школы самого де л’Эпе казалось неопределенным из-за захлестнувшей Францию революции, но к 1791 году она превратилась в парижский Национальный институт глухонемых. Возглавил это учреждение блестящий грамматист Сикар. Книга де л’Эпе – революционная в своем роде, как труд Коперника, – была впервые напечатана в 1776 году.
Эта книга теперь переведена на многие языки, она стала классикой. Но оставалось неизвестным и являлось самым важным (а возможно, и чарующим) – писания самих глухих из школы аббата де л’Эпе. Это были первые глухонемые в мире, научившиеся писать. Харлан Лейн и Франклин Филип сослужили всем нам громадную службу, сделав доступными писания первых грамотных глухих в книге «Опыт глухих». Особенно трогательной и значимой является книга «Наблюдения» Пьера Деложа – первая книга, написанная и изданная глухим автором в 1779 году. Теперь эта книга доступна и на английском языке. Сам Делож, оглохший в очень раннем возрасте и не умевший говорить, дает в своей книге первое реалистическое описание мира человека, лишенного речи:
«В начале моей болезни и до тех пор, пока я жил отдельно от других глухих людей, я не знал языка жестов. Мне приходилось пользоваться случайными знаками, не связанными друг с другом. Я не знал искусства их соединения, позволяющего формировать четкие представления, с помощью которых можно представлять различные идеи, сообщать их сверстникам и превращать в логические рассуждения».
Таким образом, Делож, несомненно, очень одаренный человек, едва ли мог создавать идеи или пускаться в логические рассуждения до того, как овладел языком жестов (которому, как это почти всегда бывало у глухих, он научился у другого глухого, в его случае у неграмотного глухонемого человека). Делож, несмотря на свой пытливый ум, оставался интеллектуальным инвалидом, пока не выучил язык жестов и в особенности не освоил то, что британский невролог Хьюлингс-Джексон, через столетие, в отношении больных с афазией[20], назвал «пропозиционированием» (формированием суждений и высказываний). Этот вопрос стоит прояснить особо, приведя довольно обширную цитату из самого Хьюлингса-Джексона[21]:
«Мы не говорим и не мыслим одними только словами и знаками, мы делаем это, определенным образом соотнося друг с другом слова и знаки. Без правильных взаимоотношений частей вербальное высказывание превратится в последовательность имен, в нагромождение слов, не являющееся суждением или предложением. Единица речи – это предложение. Потеря речи (афазия) является, следственно, потерей способности к составлению предложений, причем не только способности формировать произнесенные вслух предложения, но и способности формировать внутренние предложения. Бессловесный больной теряет речь не только в обиходном значении, то есть в смысле неспособности говорить вслух, но и в более общем смысле. Мы говорим не только для того, чтобы сообщить другим людям свои мысли, но и для того, чтобы сказать себе, что мы думаем. Речь – это часть мышления».
Вот почему выше я говорил о том, что ранняя или врожденная глухота намного опаснее, чем слепота. Дело в том, что глухота является состоянием, лишающим человека речи – то есть способности к составлению предложений и суждений, – что можно вполне сравнить с афазией, состоянием, при котором само мышление становится бессвязным и притупленным. Бессловесный глухой и в самом деле становится как бы умственно отсталым. Причем эта отсталость у него весьма особого свойства – он может обладать интеллектом, причем очень мощным, но этот интеллект заперт до тех пор, пока глухой лишен речи и языка. Аббат Сикар совершенно прав, когда поэтично пишет о том, что использование в обучении глухих языка жестов «впервые открывает двери темницы перед их интеллектом».
Нет более чудесного и славного деяния, чем раскрыть способности и дарования человека, дать ему возможность расти и мыслить, и никто не сказал об этом красноречивее внезапно освобожденного немого Пьера Деложа:
«Язык жестов, коим мы пользуемся в нашем общении, является верным образом выражаемого предмета, он великолепно подходит для точного выражения идей и усиливает нашу способность к оценкам, так как вырабатывает в нас привычку к постоянному наблюдению и анализу. Это живой язык: он придает облик чувству и развивает воображение. Ни один другой язык не в состоянии так живо передавать сильные эмоции».
Но даже де л’Эпе не знал или не мог поверить, что язык жестов является языком в полном смысле этого слова, языком, способным выразить не только эмоцию, но и любое предложение или суждение, языком, дающим своим носителям возможность обсуждать любые темы – конкретные или абстрактные – так же эффективно и грамматически упорядоченно, как и устная речь[22].
Это понимали, пусть даже не всегда отчетливо, носители языка жестов, но полноценность его всегда отрицалась слышащими и говорящими, которые при всех своих благих намерениях считали жесты чем-то примитивным, считали сам язык жестов не более чем пантомимой. Подобное заблуждение разделял и де л’Эпе, его и сегодня разделяет подавляющее большинство слышащих. Мы, напротив, должны усвоить, что язык жестов ничем не уступает языку устному, что язык жестов пригоден для строгой речи и поэзии, для философского анализа и объяснения в любви. Причем язык жестов делает все это подчас с большей легкостью, чем язык устной речи. (В самом деле, если слышащие изучают язык жестов в качестве своего первого языка, то они зачастую используют его как предпочтительную альтернативу языку устной речи.)
Философ Кондильяк, который поначалу считал глухих «чувствующими статуями» или «ходячими машинами», неспособными ни к связному мышлению, ни к осознанной умственной деятельности, посетив инкогнито занятия в школе де л’Эпе, стал ревностным его апологетом и написал первое философское обоснование нового метода и языка жестов:
«Из языка действия де л’Эпе создал методичное, простое и легкое искусство, посредством коего внушает своим ученикам идею любого типа, причем осмелюсь сказать, что эти идеи сообщаются им более отчетливо, нежели это можно сделать с помощью слуха. Будучи детьми, мы часто бываем вынуждены судить о значении слов по обстоятельствам, в которых мы их слышим, и нередко случается так, что мы схватываем значение лишь приблизительно и всю оставшуюся жизнь удовлетворяемся этим сомнительным знанием. Не то мы видим у глухих учеников де л’Эпе. В его распоряжении есть только одно средство для передачи чувственных идей; он их анализирует и заставляет учеников делать то же самое. Так он ведет их от идей чувственных к идеям абстрактным; отсюда мы можем судить, насколько более предпочтителен язык действия де л’Эпе в сравнении с речевыми звуками наших гувернанток и наставников».
От Кондильяка до широкой публики, которая тоже бросилась на демонстрационные уроки де л’Эпе и Сикара, все теперь заинтересовались судьбой глухих. Это был поразительный переворот в настроениях. Люди повернулись лицом к глухим, открыли им сердца. Глухих – прежних изгоев – с распростертыми объятиями приняли в человеческое общество. Этот период, который можно считать золотым веком в истории глухих, стал свидетелем быстрого распространения школ для глухих, укомплектованных обычно глухими учителями, по всему цивилизованному миру. Глухие вышли из мрака пренебрежения. Их признали как полноправных членов общества, стало возможным продвижение глухих на социально значимые позиции – внезапно, как по мановению волшебной палочки, появились глухие писатели, глухие инженеры, глухие философы и т. д.
Когда Лоран Клерк (ученик Массье, который, в свою очередь, был учеником Сикара) прибыл в 1816 году в Соединенные Штаты, он кардинально изменил отношение к вопросу о социальном статусе глухих, ибо до тех пор американские учителя никогда не видели образованных, интеллектуальных глухонемых и даже не могли их себе вообразить. Мало того, они были не в состоянии представить себе, какие возможности могут быть у глухих людей. Вместе с Томасом Галлоде Клерк основал в 1817 году в Хартфорде Американский приют для глухих[23]. Так же как Париж – учителя, философы и рядовая публика – был тронут, потрясен, изумлен и «обращен» аббатом де л’Эпе в 70-е годы XVIII века, так же была потрясена и «обращена» Америка пятьдесят лет спустя.
Атмосфера в хартфордском приюте, как и в основанных вскоре других школах, была проникнута неподдельным энтузиазмом и волнением, которые всегда характерны для любого важного интеллектуального и гуманистического начинания[24], быстрый и впечатляющий успех которого вскоре привел к открытию других школ в местностях с высокой плотностью населения, где можно было найти достаточно глухих учеников. Учителя глухих (почти все они бегло владели языком жестов, а многие и сами были глухими) практиковались в Хартфорде. Французская система жестов, привезенная Клерком, быстро смешалась с местной системой языка жестов – глухие создают такой язык везде, где образуется хотя бы небольшое их сообщество, так как он является наиболее простым и естественным для них средством общения, – и в результате получился на редкость выразительный и мощный гибрид – американский язык жестов (АЯЖ)[25]. Живительная мощь народного творчества – убедительно показанная в книге Норы Эллен Гроус «Здесь все говорили на языке жестов» – была щедрым вкладом глухих Мартас-Винъярд в создание американского языка жестов. Весьма значительная часть населения на острове страдала наследственной врожденной глухотой, и почти все остальные жители острова владели легким и выразительным языком жестов. Подавляющее большинство глухих Винъярда побывали в хартфордском приюте в годы его становления, где они способствовали созданию уникального по силе и выразительности национального языка глухих.