В наше время оды как-то не пишут. Поздравляют всё больше простенько: по телефону, порой телеграммой или через Интернет. И не как прежде – в стихах и с музыкой, – а в прозе. В суровой прозе.
В советское время, например, писатель Виктор Астафьев всё-таки сочинил хвалебную песнь огороду. Он так и назвал её: «Ода русскому огороду». Написано талантливо (впрочем, как и всё у него). Но обычно оды, как возвышенный комплимент, писали поэты. Кому-то, чему-то. От Горация до Петрарки, от Ломоносова до Пушкина, от Баратынского до Гумилёва… и так далее.
Но вот далее дело с одами как раз заглохло. В ХХ веке после суровых, кровавых войн и революций этот изысканный жанр как-то увял. И пока, уже в новом веке, что-то не расцвёл, не возродился. А мне давно хотелось воспеть один бытовой предмет, который уже много лет всё служит и служит мне, да и всему человечеству.
И называется он обычно и прозаично: таз. Но это был не просто таз, это Его Величество Таз. Ни клейма, ни печати у него не было. И неизвестно – когда, в каком месте и кем он рождён.
О, как долго этот эмалированный белый таз сопровождал меня в жизни!.. Сперва он, конечно, сопровождал мою бабушку, затем маму, потом уж меня. И слыл твёрдым, послушным и щедрым, ибо был широк, глубок и распахнут. Постоянно, конечно, блестящий – поскольку дочиста вымытый, – он казался свежим, как новорождённый. А главное, был всегда очень нужен, порой просто необходим. И притом в самых важных и разных случаях: «Я без него как без рук», – говорила бабушка и доставала его из ларя в кухне. И мама так говорила. И потом я.
Во-первых, в этом тазу, конечно, стирали и полоскали бельё. Представляете, сколько всякого белья благодаря ему за целый век стало чистым?.. И если это бельё сложить, то стопка достанет, наверное, до неба.
Во-вторых, в нём купали детей. И бабушкиных, и маминых, и моих (три поколения в нём перемылись, перекупались!). И их румяные голые попки сидели в горячей воде на белом дне тазика.
И в общие бани этот таз носили с собой: «для ребёнка». В одной руке сумка с чистым бельём, мочалкой и мылом, в другой – таз. А в помывочном зале, где в душном, мокром пару стоял гулкий шум водопада да стук казённых цинковых шаек о двух ручках, всюду, как в преисподней, блестели тела обнажённых женщин с треугольником тёмных волос под животом. Старых и молодых. Сидящих на горячих каменных лавках, обданных кипятком, или толпящихся у кранов с горячей водой. (У нас и в бане не обходилось без очередей.) А в мыльной пене нашего таза до блеска мылись и полоскались наши волосы – тёмные или седые, длинные или короткие.
Я помню две бани моего детства. В Останкино и на Таганке, вернее, на Андроньевке. Когда жила у бабушки – бани андроньевские были на высокой горе у Андроникова монастыря. Туда мы с бабушкой после серьёзных, продуманных сборов (взрослые брали с собой исподнее чистое бельё, и для меня – рубашонку, чулочки) ходили не спеша, даже торжественно, и пешком, пересекая Садовое кольцо. Бабушка никогда не спешила, а мама вечно торопилась куда-то.
С горы, от стен монастырского храма, будто с высоты птичьего полёта, нам широко открывалась картина – как некогда благи́м рублёвским монахам-строителям… Внизу темнела любимая наша Яуза, речка-невеличка с задумчивым её течением. Мост через Яузу к Курскому. И дальше уже в Заречье, в Сыромятниках виделись, словно разбросанные игрушки, низкие, будто прижатые тучами, убогие крыши домов и сараев. Глухие заборы и чёрные стаи ворон. А мы, старый и малый, стояли у святых белокаменных стен, перекрестясь, смотрели на вознесённые золотые кресты куполов, которые словно соединяли небо и землю. И мне хотелось раскинуть мои детские руки, сгрести, подтянуть снизу вверх эту серую даль с вороньим граем – сюда, под золотой свет святых куполов.
А когда я жила у мамы в Останкино, ездили мыться в бани за пять остановок в село Алексеевское, к заводу «Калибр». Баня вплотную примыкала к нему, считалась заводской, и рабочие после смен, в отличие от городских, мылись бесплатно. Дни – мужские и женские – чередовались. Расписание кассирша писала чернилами от руки и вывешивала бумажку снаружи на дверь предбанника.
В зале голые, беззащитные люди тёрли друг другу спины, окатывались из шаек горячей водой. А в то же время за стеной, в оружейном цеху, исхудалые, измученные войной женщины и подростки в ватниках изготовляли, таскали, грузили снаряды для фронта – разных тяжёлых калибров. Громыхая, плыла без остановки по цеху чёрная лента конвейера. Словно в отчаянье, надрывно стучали, крутились станки. Горько пахло машинным маслом, металлом, смертью. И острые носатые снаряды сотнями копились в цехах у вагонеток и во дворе – у платформ и товарняков. Ожидали отправки на фронт. Невозвратно. Жизнь и смерть дышали рядом.
И в эти вот ближние бани мы с мамой ездили из нашего Останкино на гремящем трамвае. За пять остановок. С белым семейным тазом и сумкой, набитой сменным чистым бельём, и свёртком с мочалкой и мылом. Кондукторша в перчатках без пальцев (их отрезáли, чтобы удобнее было считать мелочь за проезд) обычно кричала охрипшим голосом на весь вагон: «Следующая остановка – завод „Калибр“. Бани!»
А однажды в шумном помывочном зале я, тогда первоклассница, испытала шок. Настоящее потрясение!.. Уже вымытая мамой «до скрипа», я сидела по-турецки – худые коленки в воде – в нашем белом просторном тазу и смотрела на маму, стоящую поодаль с шайкой среди голых женщин, у кранов. И неожиданно… вдруг – о ужас! – даже дыханье внезапно остановилось… Я узнала в лицо саму Раису Петровну, свою любимую молодую учительницу. Но она была… не она. Потому что совершенно без одежды… Ну совсем, совсем го-ла-я. Руки, ноги и груди. И ещё… С тёмным, как у всех, треугольником под животом…
Она стояла с шайкой рядом с мамой, и они беседовали. Да-да… О чём-то мирно, спокойно беседовали. Словно бы так всё и надо. Но она-то, она была моя учительница!.. А тут какая-то чуждая, белотелая, о двух руках и ногах, стояла голая… перед всеми… И этот треугольник под животом!.. Ах, только бы не повернулась ко мне! Я замерла, я умерла, вобрала голову в плечи. Мои щёки, лицо заливал жгучий горячий стыд. А сердце словно остановилось и не хотело биться… Только бы меня не увидала!.. Только бы не увидела. Не узнала. Вот такую – голую, сидящую, как младенец, в воде, в этом белом домашнем тазу…
Мне хотелось ослепнуть. Испариться, исчезнуть, словно невидимка… Но тут мама спасла дело. Она как ни в чём не бывало подошла с полной шайкой воды. «А знаешь, кого я сейчас встретила?.. Твою учительницу». И грохнув шайку на камень лавки, невольно загородила меня… и тем самым спасла.
А ведь только сегодня утром в классе стройная, пышноволосая Раиса Петровна вызывала меня, послушную ученицу, к доске. А заканчивая урок, громко диктовала классу домашнее задание на вторник. И вдруг… Вдруг – такое! Невыносимое. Немыслимое, до слёз.
Ах, Раиса Петровна!.. Моя дорогая… Как там в школьной песне поётся? – «Учительница первая моя!» Вы научили меня русскому алфавиту. Научили бережно, ровно писать эти буквы в тетрадке, макая стальное перо-лягушку в чернильницу-непроливайку. Затем научили из этих букв составлять слова. Потом связывать слова в предложения. А предложения – в ясные мысли. И я стала писать. И вот пишу. Всю жизнь пишу. Даже книги. И Вам пишу. И о Вас…
Где Вы, моя бесценная?.. Живы ли?.. А если нет, где Ваша могила? И я поклонюсь ей и с благодарностью припаду. Пусть родная наша земля Вам будет пухом.
И Господь простит все грехи. А у Него мёртвых нет. Значит, встретимся.
Но однажды что-то сказав во-первых про мой эмалированный Его Величество Таз, и даже уже во-вторых, думаю, что надо сказать и в-третьих.
А в-третьих, он участвовал во всех главных семейных делах. Во всём помогал. По праздникам – и малым, и большим, многолюдным (Рождество, Новый год или свадьба) – в этом белом тазу готовили винегрет. Весело резали в него, мелко и крупно, разноцветные варёные овощи. Потом щедро, от души, поливали эту красоту подсолнечным маслом и долго-долго размешивали.
Но… с наступлением праздника тазик почему-то прятали в кухне, в тёмный дощатый ларь, а в комнате царствовала другая посуда. Фарфор. Сервировка. Салатники и блюда. Впрочем, таз привык к этой участи…
А ещё в нём порою месили тесто для выпечки. Самое разное: пшеничное и ржаное, серое и белое, – но всегда мягкое, упругое, как резина, и липнущее к рукам. Тесто бывало и тоще-скудное на воде, и богатое на масле. Может быть, сладкое или постное, солёное или дрожжевое, с ванилью и без. В зависимости от времени, что тикает за окном. От эпохи, что неумолимо стоит на дворе.
А ещё – в послевоенные нищие годы этот таз был использован изобретательной бабушкой для шитья. И в этом был фирменный её секрет. Именно с помощью тазика зимой и летом она как могла наряжала, одевала свою любимую внучку. Кроила мне юбочки, сарафаны и платья. Тканей в продаже не было, и не имелось денег на ткань, но была умная голова и белый таз. И ещё разные спорки старой одежды (от слова «пороть», распарывать). От дедовых курток и брюк, старых халатов и пёстрых юбок. Конечно, со спорками было много возни. Их стирали в горчице, сушили и гладили. Зато потом… А потом в умелых руках получался шедевр.
Обычно вечером с обеденного стола бабушка убирала скатерть, расстилала приготовленный кусок ткани из подола изношенного халата или спинки клетчатой рубахи деда. И колдовство начиналось. Сверху на эту ткань торжественно укладывался наш таз, перевёрнутый вверх дном. И вокруг большими ножницами по краю таза резалась выкройка. Лишь весело щёлкал, постукивал металл о металл. «Чик-чик…Чик-чик!» – и вскоре был готов идеальный круг.
Потом это мягкое «солнышко» складывалось пополам. Затем ещё пополам… и ещё. Потом уголок вверху аккуратненько отрезался, и получалось «горлышко». Я, замерев, с восторгом смотрела на это чудодейство со стороны. Но тут бабушка, подняв на лоб очки, подзывала меня к себе на примерку:
– А ну-ка, детка, повернись… Встань передо мной…
Подскочив, я радостно выкрикивала:
– Как лист перед травой!
И «горлышко», скользнув по голове, падало мне на плечи, а солнышко опускалось ниже.
– Ну, вот тебе и обновка ко дню рождения. Теперь дело за малым: притачать весёлые крылышки и подшить на машинке. Но крылышки из другой ткани, – и бабушка кивает на соседний диван. – У меня там остались цветные куски-лоскутки. Из них вот и выберем… – Взяв за плечики, она поворачивает меня перед собой. С удовольствием оглядывает свою любимую маленькую модель. Порой даже советуется: – Или может, пониже опустим? До кокетки? А здесь пришьём вставку вон из того банта? Этот цвет – терракота. Запомни. Бант репсовый. Ему сносу не будет. И по цвету хорошая комбинация. Я носила его ещё в гимназии, на бальном бархатном платье. Сзади, на талии.
На диване распахнут старинный лаковый чемоданчик. Из него вынута и раскидана вокруг пёстрая масса всяких обрезков, ленточек, шнурков, кружев, бантиков и бантов. И всё это нежно пахнет духами и стариной. Да при таком богатстве разве можно ребёнку быть нищей, плохо одетой?
– А вон та чёрная атласная лента… – кивает бабушка на диван, – была у меня на груди чёрного, по фигуре, длинного платья. Называлось оно «амазонка». Я в нём скакала на лошади по полям и лугам. В шляпе с белым шарфом…. Он на ветру за спиной развевался. Очень красиво! – И добавляла: – Только в дамском седле сидеть неудобно. Я так и не привыкла. Куда лучше было обычное. – За очками её глаза улыбаются. – А может, мы сочиним тебе всё же юбку-солнышко? Как в прошлом году?..
И я тотчас подпрыгиваю:
– Солнышко!.. Солнышко!..
И вот уже на столе под светом жёлтого абажура стоит чудо техники – чёрная швейная машинка «Зингер» с лакированным вензелем на боку. И бабушка, склонясь, двигает ткань ладонями и строчит, строчит на ней мою обновку. Подбирает даже нитки по цвету. И я, счастливая, тут как тут. Я рядом, я нужна. И даже помогаю: вставляю нитку в ушко иголки. Вот бабушка уже подшивает подол и «кокетку». И стук безотказной немецкой машинки, её стальной пульки-шпульки словно автоматная очередь прошивает тишину комнаты. Вырывается в коридор и наружу, в открытую форточку…
А наш белый таз, достойно отработав своё, гордо стоит у стены и ждёт, когда хозяйка отнесёт его в кухню, на место. И запрёт на замок в дощатый высокий ларь, который заменяет ей кухонный стол. И перевернув, положит его поверх иных, очень старых, но нужных вещей – таких, как узкий ребристый рубель из дуба для катанья-глажки постельного льняного белья; как квадратные жестяные противни для пирогов; как круглые фигурные формы для выпечки куличей к Пасхе; как оцинкованная стиральная доска; как деревянное корытце из липы для рубки хрустких капустных кочанов для посола на зиму, и где ещё спрятаны разные вёдра и вёдрышки…
Но наш трудовой белый Таз будет всё-таки сверху, чтоб под рукой. Он в доме всё-таки главный. И будет всегда важней и нужней других!..
А мне бабушка подарила его на свадьбу, вместе с другой посудой. И сейчас он – ветеран труда! – уже старенький, весь в сколах и трещинах. Но всё равно повторю благодарно: «Да здравствует Его уважаемое Величество!»