– Эй, командир, ты живой, в натуре, или как? – Голос звучал совсем близко и отдавался в голове тупой болью. Егоров с трудом разлепил веки. Сквозь пелену метели маячили над ним два больших темных пятна.
– Ну ты чего, мужик, в натуре, перебрал, что ли? Вставай, замерзнешь.
– Я не пил, – хрипло произнес Егоров, – на меня напали.
– Ограбили? Так, может, это, „скорую“ вызвать?
– Не надо. Который час?
– Двенадцать.
– Дня или ночи?
– Ты что, ослеп, что ли, командир? Ночь, в натуре. Спать пора.
Вдали светились толстые прозрачные колонны-аквариумы, в них плавали, радужно переливались огромные рыбы. Они смотрели прямо на Егорова. Одна выпячивала губу и напоминала Гришку Русова. Другая щурила глаза и была похожа на плосколицого лысого гуру. Иван Павлович попытался встать на ноги, сделал резкое, неловкое движение и тут же обмяк.
– Слышь, командир, живешь-то далеко?
– Не очень.
– Деньги остались какие-нибудь или все вытащили?
– Не знаю.
– Ну ты даешь, в натуре! Не знает он! Посмотри, проверь.
Ему помогли встать. Он нащупал бумажник во внутреннем кармане летчицкой шинели, вытащил, раскрыл. При зыбком свете далекого фонаря пересчитал несколько купюр.
– А говоришь, ограбили. Бумажник-то на месте. Ладно, давай нам сотню, вон, у тебя там еще два полтинника есть. Один на такси, другой на завтра, чтоб опохмелиться.
Он так и не разглядел их лиц, но понял, что это были мальчишки, не старше восемнадцати. Пьяненькие, веселые, они взяли у него сотню, вывели на дорогу, поймали машину и исчезли в сизой ночной метели.
Следующие два дня Егоров пролежал дома с высокой температурой. Один раз к нему в комнату заглянул Федя, принес чаю с лимоном. Потом они все трое исчезли до позднего вечера. В последнее время они вообще все реже бывали дома, только ночевали.
Поправился Егоров быстро. Удар по шее, как и в прошлый раз, не имел никаких последствий, не осталось даже слабого синяка. Через два дня, вполне здоровый и даже отдохнувший, он отправился в рейс. Когда вернулся, Оксаны и мальчиков дома не оказалось.
Стояла глубокая ночь, выла метель. Он обшарил квартиру. Не было двух чемоданов, из шкафов пропали теплые вещи. В ванной в пластмассовом стаканчике одиноко торчала зубная щетка Ивана Павловича. А в общем, все осталось на месте. В квартире было чисто и страшно тихо.
Егоров дотерпел до утра и кинулся в Дом культуры, где в последнее время занималась группа.
– Они сняли какое-то другое помещение, – сказали ему.
Разумеется, нового адреса никто не знал. Когда Егоров спросил, не осталось ли каких-то документов, например договора об аренде, ему грубо указали на дверь, заметив, что он лезет не в свое дело.
Из Дома культуры он побежал в милицию.
– Моя жена уехала ночью куда-то и увезла детей.
– Очень сожалею, – пожал плечами сонный дежурный.
– То есть как – сожалеете? Вы должны искать, объявить их в розыск.
– На каком основании?
– На основании… секты! Они попали в секту, их там свели с ума, а потом украли.
– Имущество какое-нибудь пропало? – поинтересовался дежурный.
– Нет. То есть да. Они взяли с собой теплые вещи.
– Ну правильно, зима на дворе.
– Значит, вы их искать не будете?
– Ваша жена является матерью ваших детей?
– Да, – печально кивнул Егоров, – я понимаю. Я вас отлично понимаю.
– Я вас тоже, – усмехнулся дежурный, – вы так уж не переживайте. Вернутся они, никуда не денутся. Попробуйте родственников обзвонить, подружек.
– Попробую…
Из отделения милиции Егоров отправился в детективное агентство. Двор у старинного особняка был завален стройматериалами, здание обтянуто зеленой сеткой.
– Здесь капитальный ремонт, – сообщил Егорову какой-то иностранец в синей спецовке, то ли турок, то ли югослав.
Иван Павлович помчался в юридическую консультацию и узнал, что адвокат, порекомендовавший ему агентство „Гарантия“, уехал в Америку.
За тонкими стенами, в соседних квартирах-каморках шла напряженная, бурная жизнь, не затихавшая ни днем, ни ночью. Зинулины веселые соседи орали, ругались, пели песни, колотили друг друга. Когда визги разрывали уши, Зинуля стучала в стенку обломком старого этюдника. Ответом была свежая, бодрая матерная рулада.
Иногда все звуки перекрывал мощный, торжественный рев океанского прибоя. В первый раз, когда среди общего шума зазвучало оглушительное штормовое соло, Никита спросил, не рухнет ли дом, Зинуля успокоила его:
– Это сосед слева спать завалился.
Перед отъездом Зинуля взяла у него денег, сходила в магазин и вернулась с двумя огромными пакетами.
– Здесь тебе еды хватит дня на три-четыре, – сообщила она, – потом придется выйти. Холодильник работает плохо, морозилка совсем не морозит, так что долговременных запасов сделать нельзя. А если ты будешь питаться одними консервами и сухофруктами, заработаешь гастрит.
Потом она долго и подробно инструктировала Никиту, как чем пользоваться в ее конурке.
– Замок заедает. Когда вставляешь ключ, смотри, сначала прижми вот здесь пальцем. И не дергай, имей терпение. Он откроется, но не сразу. Холодильник течет со страшной силой, поэтому не забывай подкладывать тряпку. Единственная ценная вещь в доме – стиральная машина. Но включай очень осторожно, лучше в резиновых перчатках. Она не заземлена, может убить.
– Как это? – не понял Никита.
– Ну, если ты мокрый, к примеру, притронешься, током шарахнет очень сильно, – объяснила Зинуля.
– Так чего же ты электрика не вызовешь, чтобы починил?
– Не чинить надо. Заземлять. А чтобы электрика вызвать, надо на это день потратить, дома сидеть, ждать его. Мне некогда и лень. Ладно, Ракитин, не отвлекайся. Слушай и запоминай. Вот этой розеткой не пользуйся ни в коем случае. От нее воняет паленой пластмассой. Может загореться.
– Но рядом со столом больше нет розеток, – заметил Никита, – мне ведь надо компьютер включать.
– Ничего страшного. Найдешь удлинитель.
– Где?
– Где-то есть. Поищешь и найдешь. Кстати, насчет компьютера. Там батарейки в порядке?
– Должны быть в порядке. Он ведь новый. А что?
– Здесь часто отключают электричество. Я, конечно, в компьютерах ничего не понимаю, но знаю, что если он выключается из сети в процессе работы, могут пропасть большие куски текста. Просто предупреждаю, следи за этим. Свет вырубают постоянно, почти каждый день, иногда на пять минут, иногда на час. Есть керосинка и свечи. Видишь, канистра у окна? Здесь керосин.
– Зачем тебе столько? – удивился Никита.
– Во-первых, масляную краску хорошо смывает, во-вторых, для лампы, а в-третьих, в прошлом году у меня были вши. Вот я и запаслась.
– Вши?
– Ну да, – поморщилась Зинуля, – их, гадов, лучше всего керосинчиком. У меня теперь большой опыт. В соседней конуре алкаш-отморозок живет, у него, что ни месяц, новая любовь. В прошлом году появилась подруга с девочкой пяти лет. Эти два придурка пили и ребенком закусывали.
– То есть?
– Ну, колотили девочку каждый день, не кормили совсем. Я ее забирала к себе иногда, вот и заразилась вшами. Потом она исчезла вместе с мамашей. Сосед себе новую пассию завел, бездетную. Ну чего ты так смотришь? Нет больше вшей, не бойся. А вообще, старайся поменьше общаться с местной публикой.
– Это понятно, – кивнул Никита.
– Пока тебе ничего не понятно. Вот как начнет сосед в дверь ломиться, денег просить, тогда поймешь. Да, дверь не открывай никому ни за что, даже если будут орать: „Помогите, убивают!“ – все равно не открывай.
– А что, часто убивают?
– Нет. Но орут каждый день. И еще, на всякий случай, держи запас воды в трехлитровых банках. Воду тоже отключают, не только горячую, но и холодную. Так, вроде все сказала… – Зинуля задумчиво оглядела комнату, – если будет охота прибрать, я не обижусь. Документы лучше держи в этой коробке, – она показала большую жестянку из-под французского печенья, – единственное надежное место. Я тебе на всякий случай оставляю свой телефон в Питере. Если что, звони. Вот, смотри, пишу крупно и кладу в эту жестянку, чтоб не пришлось искать.
Как только Зинуля уехала, он достал свой ноутбук. При ней он так и не сумел сесть за работу. В маленькой комнатенке было негде повернуться, Зинуля говорила, не закрывая рта, подробно рассказывала, как жила эти пять лет, что они не виделись, как дважды попала в реанимацию. Один раз отравилась пельменями, а второй – когда ее избили пьяные металлисты на Арбате, где она торговала иногда своими картинами.
– Я вижу, тебе не терпится засесть за компьютер. Честно говоря, не представляю, как ты в таком шуме будешь работать. Я ведь помню два твои главные условия: одиночество и тишина. Одиночество гарантирую, а вот что касается тишины, не обессудь. Ее не будет.
– Я уже успел заметить, – кивнул Никита.
– Что писать собираешься? Опять небось криминальный роман?
– Почти.
– Господи, хоть бы стишок сочинил. Слушай, Ракитин, правда, сочини стишок, будь человеком. Вдруг тебя вдохновит моя конура? Я вернусь, а ты мне подаришь.
– Попробую. Но не обещаю.
– Да уж, разумеется, – презрительно фыркнула Зинуля. – Ладно, кропай свое массовое чтиво.
Лесничиха Клавдия Сергеевна оказалась на редкость молчаливой. На все вопросы Никиты она отвечала только „да“, „нет“ или вообще ничего. Несмотря на свои семьдесят три года, она шла по тайге удивительно легко. Перед приветливой зеленой полянкой, на которую так хотелось ступить после просеки, заваленной стволами, лесничиха обернулась:
– Смотри, иди за мной, след в след. Это болото.
Каким образом она отличала твердые кочки от трясины, Никита так и не понял, но ступала она точно. Только иногда нога ее, обутая в залатанный кирзовый сапог, замирала на миг и тут же уверенно, спокойно опускалась на твердую кочку, внешне неотличимую на ровной поверхности трясины.
За пять часов пути было всего два привала. Костер не разводили, перекусывали хлебом, холодной вареной картошкой и крутыми яйцами, пили колодезную воду из широкой плоской фляги.
Нехорошо было то, что, кроме отца Павла, Ксении Тихоновны и самой Клавдии Сергеевны, видела Никиту еще и сноха лесничихи, баба лет сорока с небольшим, любопытная, болтливая до невозможности, к тому же, судя по отечному красному лицу, большая любительница выпить.
– А чего племянник-то раньше не появлялся? Ай какой худой, жена, что ли, плохо кормит? Ну смотри-ка, Клавдия, культурный он у тебя, чей же будет он? Бориса сынок? Или Нинкин? Чтой-то не пойму я, у Бориса вроде Петька, так он беспалый, топором себе по пьяни отхватил пальцы, а у Нинки две девки… Племянник…
– Так он не Клавдин, – нашлась Ксения Тихоновна, – мой он. Двоюродный. Ты просто не поняла, набралась с утра, вот и не слышишь, что говорят.
– Ага, ага, – быстро закивала сноха, – а чего к Клавдии-то идет?
– Крышу починить, – буркнула лесничиха.
– Ага, ага, крышу… Так мой бы Санька тебе за бутылку и починил. Этот-то, городской, гляди, руки какие у него, чего он там починит?
– Я на столяра учился, – подал голос Никита.
От снохи кое-как отвязались, но осталось нехорошее чувство. И чувство это не обмануло. Пока Никита шел с лесничихой по тайге, уже все завсегдатаи стеклянного гастронома знали, что к попадье приехал племянник. Городской, культурный, худой, белобрысый. Приехал, хотя раньше никакого такого двоюродного никто у попа с попадьей в гостях не видел. Да зачем-то попер пешком двадцать километров с бабой Клавдией в тайгу, дескать, крышу ей чинить.
…Над тайгой повисли тяжелые сумерки. Выпала роса, стало холодно.
– Устал? – обернулась лесничиха.
– Немного, – признался Никита.
– Покойников не боишься?
Он давно уже почувствовал странный, сладковатый, совсем не таежный запах, который нарастал с каждым шагом и вызывал какую-то особую, тяжелую тошноту. Между стволами показался ясный просвет, через минуту они вышли к пологому берегу Молчанки. Земля была мокрой, хлюпала под ногами, как болото.
Никита расчехлил фотокамеру. Руки дрожали. Он не мог смотреть, не мог дышать. Лесничиха осталась позади. В объективе он видел лица, детские, женские. Они сохранились, пролежали несколько месяцев в промерзшей земле, потом в ледяной воде, к ним еще не успели подобраться медведи, да и не было здесь зверья, так сказала лесничиха. Слишком много шума вокруг, вертолетная площадка, иногда стрельба. Охранники прииска любили поохотиться на досуге, и таежное зверье обходило эти места за несколько километров.
Надо было сделать еще пару шагов, чтобы четко получились лица на фотографиях. А сумерки наваливались, густели. Сработала вспышка, один раз, потом еще и еще. Камера фиксировала не только лица. Сквозь объектив Никита видел молодую женщину в разодранной одежде, на груди, чуть ниже ключиц, чернела пентаграмма, перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг. Такие же были еще у нескольких – у мальчика-подростка, у пожилого мужчины. Наверное, у всех…
Вспышка разрывала темноту, ветер шумел, раскачивал верхушки сосен с такой силой, что казалось, сейчас сметет все – лес, реку, братскую могилу, Никиту с фотокамерой, лесничиху Клавдию Сергеевну. Гул нарастал, дрожал в ушах.
– Вертолет! – услышал Никита отчаянный крик. – Отходи, беги к лесу!
Он оторвал камеру от лица, ошалело огляделся. Сзади совсем низко, над верхушками сосен, плыли прямо на него белые огромные огни. Он стоял на открытом пологом берегу и не мог дышать. Ноги по щиколотку увязли в ледяной раскисшей земле.
– Беги, сынок! – кричала лесничиха, но слабый голос сел от первого крика, и получался хриплый шепот, который Никита не мог расслышать из-за шума ветра и гула мотора. К лесу он рванул инстинктивно, просто потому, что надо было спрятаться от этих белых наплывающих огней. Рванул и, конечно, не заметил, как упала яркая глянцевая обертка от кодаковской фотопленки.
– Ну все, миленький, все, сынок, успокойся, – лесничиха жесткой шершавой ладонью провела по его щеке, – сейчас до дома дойдем, чайку горячего… чайку тебе надо. И спирту. Утром доведу тебя до шоссе, на попутке доберешься до Помхи, оттуда сразу на катере до Колпашева. В Желтый Лог не возвращайся. Не знаю, видели они тебя или нет, но лучше не возвращайся.
Он не помнил, как дошел до дома лесничихи. Дрожал огонек керосинки, в печке весело потрескивали дрова. Старуха протянула стакан, зубы стучали о край. От спирта дрожь и тошнота немного отпустили.
– Носки надень шерстяные, простудишься…
Он послушно разулся, отдал старухе тяжелые, намокшие кроссовки.
– Вещи какие остались у батюшки?
– Нет, все с собой…
– Ложись-ка, залезай на печку. Эка трясет тебя… Спи. Вот, хлебни еще и спи. Завтра уходим с тобой рано, на рассвете. А то ведь могут сюда заявиться, нелюди. Вдруг заметили с вертолета.
Он сделал последний глоток спирта и провалился в тяжелый, обморочный сон, как в ледяное болото. Ему снились белые слепые огни, снилась страшная братская могила.
На рассвете старуха разбудила его, напоила чаем. Она опять стала молчаливой и неприветливой. До шоссе дошли за два часа. Никакой погони не было, казалось, его появление на берегу Молчанки так и осталось незамеченным. Но он отдавал себе отчет, что это только сейчас так казалось.
Прощаясь с лесничихой, он протянул ей деньги, пятьсот рублей.
– Спаси, Господи. – Она взяла не считая и, помолчав, пожевав губами, добавила еле слышно: – Знать бы имена этих убиенных, помолиться бы за упокой.
– Два имени я знаю. Оксана и Станислав, – медленно произнес Никита, – может, все-таки мне в милицию пойти, когда до города доберусь?
– Не надо, сынок.
– Почему?
Она долго молчала, покряхтывала, шамкала запавшим беззубым ртом, потом произнесла:
– Я помолюсь за Оксану и Станислава. Им вечный покой, тебе здравие и сил побольше. Будь осторожней, сынок. Нигде не задерживайся. Улетай отсюда. Храни тебя Господь. – Она быстро перекрестила его и ушла, исчезла в тайге, не оборачиваясь.
Машин на шоссе не было. Никита побрел в сторону Помхи, и только через полчаса подобрал его грузовик-лесовоз и доставил за полтинник почти до самой помховской пристани.
Катер пришел довольно скоро. Никита курил на задней палубе, глядел, как солнечный свет преломляется в мельчайших водяных брызгах и мчится вслед за катером тонкая яркая радуга, мчится от Помхи, мимо Желтого Лога, до самого Колпашева.
Он попытался на свежую голову понять, где и как мог наследить. Паспортные данные в колпашевской гостинице да болтливая сноха. Все. С вертолета его вряд ли успели заметить. Старики, конечно, будут молчать. Про глянцевую обертку от фотопленки он даже не вспомнил.
И все-таки он был почти уверен, что не выберется, не долетит до Москвы. Но выбрался и долетел. Видно, хорошо молились за него лесничиха Клавдия Сергеевна, да еще отец Павел со своей матушкой, Ксенией Тихоновной.
В метро хорошо, тепло. Иногда можно даже вздремнуть на лавочке, перед въездом в туннель, или хотя бы просто посидеть, дать отдых ногам и спине. Но не в рабочее время, конечно. Если хозяйке стукнут, это ничего, она тетка не строгая. Ей все равно, сколько часов ты работаешь, сколько спишь. Главное, норму выполняй.
Самое рабочее время – позднее утро, ближе к полудню, и вечер, после девяти. А в часы пик можно и поспать. Все равно в вагон не влезешь. Да и люди злее в толпе. Орут, толкаются. Вот когда сидят свободно, газетки почитывают, тогда самое оно. Тогда не спи, работай.
– Граждане пассажиры, извините, что обращаюсь к вам. Мама умерла, нас осталось у старенькой бабушки пятеро. На хлеб не хватает. Подайте, Христа ради, сколько можете. – Ира произносила свой текст громко, выразительно, нараспев. Она знала, что, если слишком уж канючить, пускать сопли, эффект не тот. Надо делать вид, будто тебе стыдно просить.
Впрочем, у каждого свои методы. Борька-цыган сразу падает на коленки, хватает пассажиров за ноги. Выберет тетку потолще и вперед. „Те-тенька, ку-шать хочу, да-айте сиротке на хлебушек!“ Борьке дают, но мало. Не из жалости дают, а чтоб отстал поскорей, пальто не испачкал своей сопливой мордой.
Ира на коленях не ползает, а получает больше. Ей-то как раз дают из жалости. У Иры главный козырь – младенчик за спиной. Она сама маленькая, в свои четырнадцать выглядит лет на десять, а тут еще сосунок к спине привязан, чумазый, бледный. Хорошо, если совсем маленький, легкий. Но иногда доставался Ире ребенок постарше, годовалый, не меньше десяти кило.
Их меняли примерно раз в месяц. Сначала Ире было жаль сосунков, все пыталась подкормить, закутать потеплей. Глупая была. Не понимала, что жалеть надо только себя, и больше никого.
Сосунков подбирали на вокзалах, иногда покупали по дешевке у опустившихся проституток, пьянчужек, у девчонок, которые с детства на иглу подсели и ничего уже не соображают. У хозяйки глаз наметан, если видела, что у какой-нибудь оторвы пузо растет, сразу аванс выдавала. А кто может родиться у оторвы? У нее спирт вместо крови.
С утра сосунков поили молоком, в которое хозяйка добавляла жидкую „дурь“ или толченые „колеса“. Это чтобы спали, не орали. Если сосунок орет, работать невозможно. Пассажиры злятся, раздражаются.
Попадались младенчики такие слабые, что спали весь день сами по себе, без всяких добавок. Тоже экономия. Хозяйка денежки аккуратно считала. „Колеса“ денег стоят, а „дурь“ тем более. Но, с другой стороны, слабые жили совсем мало. Ира боялась таких брать. Однажды сосунок помер прямо у Иры за спиной. Было страшно таскать на себе мертвяка, но куда денешься? Пока не выполнена дневная норма, надо ходить по вагонам. У самой коленки тряслись: вдруг кто заметит, что сосунок не дышит. Но ничего, обошлось.
Сейчас у Иры за спиной была девчонка годовалая, здоровенная, как кабанчик. Дергалась во сне, колотила ногами. Ира тяжело ступала по вагону, согнулась пополам, заглядывала в глаза пассажирам и все время беспокойно косилась на новенького пацана. Хозяйка велела присматривать за ним. Он странный был, вялый, тощий и совсем дурачок. Говорить не мог, смотрел в одну точку, но команды понимал и выполнял аккуратно. Скажешь ему:
– Иди, руку протяни, тебе туда денежку кинут. Ты эту денежку потом мне отдашь.
Подобрали его два дня назад на Казанском вокзале. Сидел в углу, прямо на полу, в полном отрубе. Ира его первая приметила, стала крутиться, наблюдать. Поблизости никого взрослых нет. Может, потерялся, а может, специально оставили.
Таких больших редко оставляют. Бросают в основном сосунков, которые следом не побегут. Ира все ждала, вдруг по радио объявят, мол, внимание, потерялся мальчик. Тогда надо сразу уходить от него подальше, не вертеться. Но ничего такого не объявляли. Значит, никто не ищет. Не нужен никому.
Пацан одет был хорошо, курточка дорогая, джинсы, ботинки, все как у домашнего ребенка. На вид лет восемь, но это из-за худобы. На самом деле больше. Ира на его куртку запала. Она давно мечтала о такой, теплой, легкой, не на вате или там синтепоне, а на настоящем пуху. И главное, пацан в полном отрубе, вокруг никого. Подходи и снимай. Ира уже на корточки перед ним присела, в лицо заглянула, окликнула:
– Эй, малахольный, ты чего?
Ни малейшей реакции. Глаза закрыты, сам бледно-зеленый. Может, „дури“ накачался или вообще больной. Хоть догола раздевай – не почует. Она уже и „молнию“ легонько потянула, но тут, как назло, Борька-цыган подскочил, а за ним дед Косуха, который у хозяйки в „шестерках“ ходит. Она заволновалась, испугалась, что курточка ей не достанется, сразу на Борьку цыкнула:
– Пуховичок мой, учти. Тебе он все равно велик.
– Убью, заязя! – весело ответил Борька убежал по своим делам.
Все у него были „заязи“ (он „р“ не выговаривал), и всех он грозил убить, правда, без злобы. Просто такая у него присказка была.
Малахольного подняли под локотки, повели потихоньку. Никто ничего не заметил. Менты шныряли по залу ожидания, но смотрели мимо.
Ирка потом намекала хозяйке, мол, она первая его нашла. Пацан-то подходящий. Глазищи синие, большие, как блюдца, личико жалобное, а главное – молчит, ничего ему от жизни не надо. За два дня жрал всего три раза, горбушку сухую пожевал, водой простой запил. Ира заметила, что на груди у него, под ключицами, наколка, звезда вверх ногами, вписанная в круг. Спросила:
– Это что у тебя?
Он не ответил. Да такого и спрашивать нечего, молчит, совсем дурной. Ира кликуху ему придумала: Меченый. Кликуха всем понравилась. Так и стали называть.
Хозяйка Ирку похвалила, курточку отдала, только велела порвать немного и запачкать. А про Меченого сказала:
– Гляди за ним в оба, странный он, пришибленный какой-то.
Вот Ира и глядела. Два дня все было нормально. Давали новенькому много. На него и правда без слез не взглянешь. Идет молча, словно во сне, ладошку свою тоненькую тянет, глазищи синие в пол-лица.
Поезд уже подъезжал к станции „Комсомольская“. Ира к новенькому подобралась поближе, шепнула на ухо, мол, давай, выходим. Вдруг какая-то баба вскочила и заорала во всю глотку:
– Федя! Феденька Егоров! Ты что здесь делаешь! Товарищи, я знаю этого мальчика! Надо милицию вызвать! Его украли! Федя, ты что, не узнаешь меня? Я Марья Даниловна, соседка из тридцать второй квартиры!
Поезд выехал из туннеля. Ира кинулась вон из вагона не оглядываясь. За Борьку-цыгана она не волновалась, он хоть маленький, пять лет всего, но шустрый. Мигом соображает, когда надо линять. А этот новенький – ну что делать? Нашелся он. Повезло пацану. Дурачкам всегда везет.