Часть I

В эту ночь было особенно тошно. Сначала душно, потом комарья налетело, хоть руками разгребай, далее выползла наглая луна и принялась светить так, что видно было сквозь закрытые веки. Потом пара каких-то негодяев, точнее, негодяй с негодяйкой, отправилась поплавать под луной на чем-то не менее галеры с батальоном рабов – иначе как объяснить оглушающее шлепанье весел, а когда оно затихало, начинала хихикать дамочка. Вроде и тихо, но до такой степени манерное «хи-хи», что свербело от макушки до пяток, аж ноги сводило. Подлая кошачья тварь дралась и орала на безопасном расстоянии – сапог не добросить.

Когда же милосердный сон сморил-таки, пошла срамота сниться такая, что уши запылали – что же это, мама дорогая?! Стоило уехать из дому, из-под родительской опеки – и подсознание прям как с цепи сорвалось. Особенно одна запомнилась: длинная, гибкая, как гадюка, с черными блестящими кудрями, змеями свивающимися вокруг головы, и морозными серыми глазами. Повернулась, через голое плечо глянула и голосом сладким, как погибель, взвыла:

– Молок-а-а-а-у! Молок-а-а-а-у, кому моло-ка-а-а-у!

От неожиданности чуть не до потолка подкинуло на койке, чуть не до облупленного потолка. Приземлился. Проснулся. И качался на панцирной сетке до тех пор, пока не почувствовал, что мутит. Оно, конечно, спасибо, что разбудила, не придется краснеть на мамин вопрос: «Что во сне показывали?» С другой стороны… что ж она так воет?!

Глянул ошалелым глазом на ходики: шесть тридцать утра, мама-мия. Суббота! Спит ли она-то сама? Или рыщет в ночи специально под окнами честных, до недавнего времени сугубо городских людей, к которым на свежем воздухе сон не идет? И, дождавшись, когда они все-таки отключатся, воет именно таким вот голосом.

А по тропинке от незакрывающейся калитки уже шествовала Анна Степановна, местная молочница, для своих – Нюрка-с-трудоднями, дама во всех отношениях монументальная, мечта Коненкова. Вот только голос подкачал: мощный, но такой кислющий, по зубам скрежещущий, что чудно́, как это молоко до сих пор по всей округе не свернулось.

Впрочем, молоко, говорят, у нее хорошее, не разбавляет, и сама она хорошая женщина, но что за мерзкая баба! Да еще и эта манера вопить ни свет ни заря, с коленцами, с воем, с волчьим упором на «у»! Эдак недалеко до бытового убийства.

Участковый Чередников, Александр Александрович, двадцать три года, образование – высшее юридическое (ВЮЗИ, к тому же всего с одной тройкой, чем он хотел бы похвастаться, да не перед кем), заставил себя перестать качаться на скрипучей койке и подняться. Поджимая пальцы на студеном полу, добрел до умывальника. Не разлепляя веки, по привычке, вхолостую похватал пальцами в поисках крана. Вспомнил: «Не будет тебе никакого крана, ты не в городе», – и пригорюнился.

Вчера бы еще расквасился, а то бы и с моста бы сиганул. Но, переночевав с бедой, теперь он взял себя в руки и с кротостью отчаяния готов к любой судьбе.

Чертово распределение. Чертова Нинка.

Ее работа, без сомнения. Недаром мама говорила: не пара она тебе, эта дочь прокурора. Да и сама девица неоднократно подчеркивала: уйдешь из адвокатуры – амба нашим встречам. Стало быть, и свадьбе, и надеждам остаться в одном из московских – то есть по-настоящему московских – отделений. На службу под руководством будущего тестя он и не надеялся, и не претендовал. «Тестюшка» постоянно забывал о том, что он бывший военный прокурор, и, стоило спиртного понюхать огромным пористым носом, травил такие черно-красные жуткие байки, что хоть из-за стола беги. Прошу покорно такого в начальство.

А вот остаться в столице очень хотелось. Сам-то Чередников не без гордости носил паспорт, в котором был штамп: «Ст. Крюково, „Спутник”», и родной наукоград Зеленоград любил, однако работать хотелось бы не на буранном полустанке Тюратаме, а в настоящей Москве, то есть хотя бы в пределах кольцевой автодороги, если повезет – то внутри Садового… ну хотя бы Бульварного!

Однако какое двоедушие! Со всех сторон с детства слышим поучения: будь бескомпромиссным, принципиальным, иди прямыми путями – и станешь Человеком. А как до дела доходит, то забудь про женитьбу, принципиальный, собирай, человек, вещи и отправляйся на пруд лягушек давить, в дыру, именуемую Морозки. Шестьдесят пять километров от Садового, а от родного Зеленограда – все восемьдесят.

В другое бы время, лет через десять, прожив подольше и поумнев, Чередников бы согласился с тем, что это место по всем статьям золотое. Стародачное, негусто населенное вполне смирным, в основном творческим людом. Как секретарь ректора, змеюка, съязвила: «Как раз подучишься с людьми общий язык находить, промолчать, когда требуется, да и пообтешешься на природе».

Нашла Буратино.

Не обтесываться его послали, а прямо нос обрезали, вместе с самосознанием. Все последние месяцы учебы он был свято уверен в том, что его, готового молодого следователя, ждут не дождутся, чтобы немедленно приставить к серьезному делу. Саша прямо видел, как в кинохронике, блаженную последовательность: блестящая сдача экзаменов – срывающая овации защита на революционную тему «Осмотр места преступления» – торжественное вручение диплома – немедленное заступление на службу в качестве как минимум начальника отдела по борьбе с бандитизмом.

А дальше все будет просто замечательно, начнется новая жизнь, служба на благо обществу с мастерским, моментальным решением самых головоломных задач, разгадкой самых хитроумных замыслов.

Возможно, не сразу. Наверное, не так быстро. Однако все предпосылки-то на месте! Мозги имеются, готовый следователь. Саша даже научился на машинке печатать вслепую, чтобы было все безукоризненно.

Однако старый капитан арбатского отделения, в котором Чередников проходил в последний раз практику, рассудил по-иному. О чем поведал прямо, без обиняков:

– Прости, Шурик. Не потянешь.

От неожиданности Чередников позабыл субординацию:

– Как же так! Сами сказали: как защитишься – приходи.

– И что?

– Я пришел. Я ж на практике у вас работал, что, плохо?

Капитан утешил:

– Хорошо, хорошо работал. И печатаешь неплохо, чистенько, почти без ошибок. Референтом каким или секретаршей взял бы тебя, а вот служить… Видишь ли, дорогой! Арбат у нас район непростой, местами номенклатурный.

– И что?!

– Непростое тут население. С гонором, связями, – напрямую разъяснил капитан, – и темпераментное. Хотел бы я тебя взять, но жалею ж тебя. Через неделю все равно вылетишь сапогами вперед, только еще и с волчьей характеристикой. Ну не потянешь ты, Шурик, просто не сдюжишь: молод, опыта, такта недостает. Языком машешь.

– Когда это?! – снова вздыбился Чередников, справедливо полагая себя существом молчаливым и солидным.

– Устроил выволочку старушенции.

– Не выволочку! Внушение! Просто объяснил, что нельзя захламлять общественное пространство! В общем коридоре – соленья, в вентиляционной шахте троицыну травку она сушит. Предоставлены отдельные квадратные метры – там и суши!

Однако капитан продолжал:

– …не выяснив, кто она да что.

– Прописана по указанному адресу…

– Она домработница.

– И что?

– Ничего. Если не знать, чья. В общем, не потянешь, смирись до времени.

– Вы же говорили!..

Капитан и не спорил:

– И говорил я, и соображаешь ты вполне сносно. Только ведь одних мозгов в нашем деле мало, надо притираться, иной раз и прогибаться, проявить, так сказать, гибкость. У тебя всего этого пока нет. Поэтому отправляйся трудиться, куда пошлют – и, поверь мне, тебе ж лучше будет, если куда подальше. Потолкись на земле, лучше где поменьше ответственности, с более простыми людьми поживи, поучись – а там и возвращайся.

Пошутил напоследок:

– Меня заменишь. Маме поклон передавай.

И выпроводил.

* * *

Чтобы остыть и сообразить, что теперь делать, Шурик решил пройтись в обратную сторону по Арбату, шагал нарочито медленно, считая брусчатку и пытаясь усмирить клокотавшую злость. «Снова-здорово. Начинается погоня осла за морковкой, говорят: рано тебе, давай попозже, в светлом будущем… безнадега все это. Оно, конечно, от него мало что зависит. Он исключительно от хорошего ко мне отношения. Ничего плохого не имел в виду… но черт тебя дери!»

У Вахтангова его остановила какая-то блоха мелкая с огромными глазищами и длинной, тощей, исключительно белой шейкой:

– Простите, есть лишний билет на «Турандот»…

– И не стыдно спекулировать? – рыкнул он.

Девица, покраснев и чуть не плача, принялась оправдываться, что, мол, подружка не пришла, а потом вовсе, покраснев, выпалила:

– Да я бесплатно вас приглашаю!

Шурик смутился и чуть было не спросил, москвичка ли она и не желает ли замуж, но спохватился: это уж совсем свинство с его стороны. Ничего себе, симпатичная особочка. Только вот неясно, что за подружка у нее не пришла – вон, табун таких же пигалиц, роившийся неподалеку, явно наблюдал за ее эволюциями. Наверное, эти из будущих актрис, развязность нарабатывают. Или поспорили. Да ну их, неумных. Чередников, ухватив девицу за вялую ручку, чмокнул и прорычав: «Благодар-рю, судар-рыня», пошел своей дорогой.

Еще какое-то время он мысленно сучил лапками и надувал щеки, но был вынужден признать: ничего не попишешь, придется скрепя сердце ожидать распределения. К тому времени, как дошел до метро, смирился окончательно. И, смирившись, решительно свернул на Гоголевский, рухнул на скамейку. Принялся далее страдать относительно несправедливостей жизни.

Он ведь не салага, не случайный элемент в системе! Он ведь, Сашка Чередников, честно с первого курса трудится по профилю. Причем не где-то, а в 15-й юридической консультации Московской городской коллегии адвокатов. Пусть в канцелярии, что с того? Это ж какой ценный опыт, у других такого нет (уверяла мама, заталкивая его туда).

И о маме.

Вера Владимировна Чередникова – известный на всю Москву и область замечательный стоматолог-ортопед-золотые руки. Да что столица, к ней и со всего Союза тянутся, с направлениями и без. Ее мосты, как неостроумно пошутил один замминистра, ядерную войну переживут. Вот и прибыл к ней в хозрасчетный кабинет Тот Самый, легенда юридической Москвы, адвокат Беленький Леонид Моисеевич, именно по этому вопросу – поправить мост. Вот пока он млел, рот разинув, и, соответственно, был готов на все, мама Вера Владимировна и посодействовала любимому сыночку. Или подсуропила?

Узнав об этом, первокурсник Саша сначала обрадовался, потом сник.

Он был свято уверен, что адвокатура – это не его.

С тех самых пор, как Саша узрел свою фамилию в приказе о зачислении в ВЮЗИ, он видел себя при погонах, следователем по особо важным делам; ну если очень сильно не повезет, то, так и быть, в крайнем случае ОБХСС – и никак не меньше.

Шурик был идейный борец с преступностью. С детства играл только за казаков, устраивал наружное наблюдение за «подозрительными» соседями, однажды умудрился Марии Александровне из первого подъезда найти пропавшего терьера.

Все мальчишки и девчонки ныли и прыгали перед кассами кинотеатров, где шли мультики, или под дверями соседей, у которых были теле-чудо-экраны, и сметали с библиотечных полок книжки со сказками. Шурик скандалами, ультиматумами и, напротив, примерным поведением продавливал себе право читать Льва Шейнина, а от мультиков с незамысловатым сюжетом с презрением отворачивался.

И вот на́ тебе: наконец-то выросши, приходится, по сути, трудиться по ту сторону баррикад, пособляя занудам в позолоченных очках извлекать с заслуженных нар разнообразный, но бесспорно вредный люд. Саша и мысли не допускал о том, что под следствие может попасть невиновный, и, напротив, категорически не верил в то, что человек, имеющий хоть какое-то отношение к МУРу, способен ошибаться, не говоря о чем-то ином.

Впрочем, на отвлеченные размышления времени у него было немного: на то, чтобы укротить буйство бумаг, папок, картотек уходили все силы. Работенка – не бей лежачего. Целыми днями, аки мышь канцелярская, копошишься в папках, пробиваешь да сшиваешь бумажки, теряешь каталожные карточки – получаешь по шапке за малейшие, казалось бы, пустяковые огрехи от всех этих злющих, жизнью и молью побитых тетушек. Оказалось попутно, что не так уж «чистенько» печатает Саша. После первых двух работ его согнали с конторского «рейнметалла» и строго-настрого запретили приближаться. На его долю выпадала скорее тяжелая «мужская» работа: закручивать струбцины пресса, плюща пухлые папки, пробивать шилом дырки для сшивания листов, бегать по поручениям, сидеть на телефоне. Причем заведующая канцелярией самолично написала на нескольких бумажках, что кому говорить при каких обстоятельствах.

О том, что где-то кто-то занимается Настоящим Делом, напоминали только телефонограммы судебных секретарей, оформлявших защиту по назначению, ордера на такую защиту – и сами адвокаты. Многие из них отличались от тех, которых показывали в кино или описывали – поумнее, попорядочнее, бывалые, многие при орденах, при званиях, научных степенях. Имелись среди них настоящие легенды, как тот же Моисеич, то есть Леонид Моисеевич Беленький, заместитель заведующего. Случайно как-то выяснилось, что этот высокомерный, язвительный щеголь уже адвокатом ушел на фронт (и был исключен президиумом из рядов как злостный прогульщик), а войну завершил майором юстиции и помощником прокурора Берлинского гарнизона. С тростью же он ходил не для выпендрежа, а потому что после тяжелого ранения одна нога была короче другой. Были и другие сотрудники, от которых при желании многому можно было научиться.

Но именно такого желания не было. Было ощущение, что сидишь в тухлом подвале, набитом занудными пауками. В итоге Шурик ляпал и ляпал ошибку за ошибкой даже в самых простых документах.

Тогда тот Самый Беленький ехидничал:

– Александр, вас надо судить за простой механизмов в страдную пору.

– Почему? – угрюмо вопрошал Чередников.

– У вас вполне рабочие мозги, и вы ими не пользуетесь.

Это было стандартное начало любой выволочки, будь то неправильно записанная фамилия задержанного, обвиняемого, переданная гундосой секретаршей, не по ГОСТу оформленная сопроводиловка или запрос.

– Запомните: нет ничего важнее для правоведа, чем мелочи, – в тысяча первый раз напоминал Леонид Моисеевич, – таким невнимательным, халатным, полупрозрачным мечтателям не место в адвокатуре.

Шурик, как глупенький щенок, только скалил клычки из темного угла. И все-таки как-то раз, набравшись смелости, заявил:

– А я и не претендую. Я ухожу.

– Куда, позвольте узнать?

– Буду следователем!

Моисеич не то что поперхнулся, но подавил то ли ругательства, то ли издевательский клекот.

– А вот и еще один молодой болван в поисках легких путей.

По-быстрому допросив зарвавшегося юнца, он выяснил, что Чередникова вообще-то ни на каком следствии и даже ни в каком отделении не ждут – он лишь собирается на практику. Беленький уточнил, куда именно, и вторично заклекотал. К его чести, попытался и отговорить, правда, в своей манере:

– Александр, подумайте-ка вы еще раз. Так мастерски замазываете свои собственные огрехи – стало быть, осилили бы и чужие.

Однако Чередников был трусливо непреклонен: или угрозыск, или ничего.

Адвокат, пожав плечами, выдал сдержанно-положительную характеристику и пожелал всего доброго.

– Буду рад свидеться, – отметил он, двусмысленно улыбаясь.

Суровые тетки, провожая «мальчика» – как выяснилось, все это время они издевались и придирались с самыми лучшими намерениями, любя, – устроили чаепитие с пирогами и домашней наливкой. Фигурально выражаясь, помахали белыми платочками.

* * *

И пошел Саша, воодушевленный, на практику в то самое арбатское отделение милиции, откуда только что вылетел…

Как он попал туда – ну да, да, снова мама пособила.

Правда, работа в отделении не особо отличалась от прежней работы: те же бумажки, только попроще и позамызганнее, граждане куда более буйные.

К тому же и руководство как будто состояло в родстве с Беленьким. Капитан милиции, а туда же: «отчетики», «сопроводиловки», «рапорта», а о важном и подумать некогда. Гоняли его туда-сюда с бумажками, сажали, как медведя на цепь, на приемы, а туда, как нарочно, заявлялись самые вредные, а то и союзного значения пенсионеры. Выслушивая в сотый раз страшные истории о том, что кто-то из соседей, желая завладеть жилплощадью, пускает под дверь хлорпикрин или прибивает тапки к полу, Саша иногда позволял себе приступы саможалости.

Чуткая мама, улучив момент, то и дело заводила разговор о том, не вернуться ли в юрконсультацию. Сын, гордясь характером и выдержкой, лишь хмыкал. Когда же Вера Владимировна начинала робко пенять ему за упрямство, пускал в ход самую страшную угрозу:

– Будешь настаивать – уйду в фотоателье!

Мама испуганно стихала. Это была страшная семейная «тайна». Папой, которого Саша ни разу не видел, имени которого не ведал (в соответствующей графе свидетельства о рождении стоял прочерк), был некий фотограф с далекой курортной набережной. Потому-то у Саши, в целом похожего на маму, посреди впалых щек имел место выдающийся, редкий в наших широтах длинный горбатый нос, а безукоризненно светлые волосы вились мелким южным бесом.

Вера Владимировна, до смешного честнейшая женщина, никак не могла соврать, что на самом деле его отец – какой-нибудь герой-летчик, погибший при испытаниях, тотчас вслед за Гагариным. И проговорилась, когда школьный химик, энтузиаст фотографии, открывший кружок, восторгался: как это ваш сын, Вера Владимировна, все формулы, составы и пропорции схватывает на лету, точно не узнает, а вспоминает?

Так Саша выяснил, что папа, оказывается, у него все-таки имеется, даже его профессию он узнал. Мама наотрез отказывалась говорить и о причинах развода, и о самом отце. Однако в Сашиной повседневной жизни это ничего не изменило, были проблемы поважнее. Да и Вера Владимировна то и дело пыталась подвести неутешительные итоги.

Как-то за вечерним семейным чаем начала так:

– Шурик, вот с Ниночкой ты расстался.

– Она со мной рассталась, – сварливо поправил он.

– Так ведь потому, что ты решил не возвращаться в юрконсультацию, верно? – И уточнила на всякий случай: – Ты в самом деле решил не возвращаться?

– Я решил. Окончательно.

– Хорошо. При этом на Арбате, где ты прошел последнюю практику, тебя тоже не ждут. Михаил Семенович звонил, извинялся.

Снова Чередников горько скривился: что ж поделать, не понимают товарищи своего счастья, не хотят растить кадры, подавай готовенькие.

– И что ж в итоге? Куда теперь? – горестно вопросила мама. – Ты так хорошо учился, всего-то одна троечка!

– Ничего, не пропаду, – мужественно пообещал Саша, ощущая противное посасывание под ложечкой, ибо уверенности в этом заявлении не было никакой.

– Скажи, пожалуйста, а вот нотариусом…

– Мама, все! – Шурик даже хлопнул по скатерти.

Вера Владимировна подняла брови. Сын засмущался. Однако про себя твердо решил: все, никакого блата.

* * *

Вот потому-то все складывалось отлично, хуже некуда. Хорошо хотя бы не за Урал – раскрывать похищения клубных аккордеонов и кражи в поселковых магазинах или выяснять внутренние мотивы мордобоев шабашников-лесосплавщиков. И все-таки участковым отправили без одной тройки отличника Чередникова в эти самые Морозки, медвежий угол, утыканный яблонево-вишневыми садами и дачами, населенными гражданами различной степени значительности.

В целом жаловаться было не на что. Места здесь красивые, сам поселок расположен на берегу очаровательного залива, образовавшегося от постройки водохранилища, посреди которого к тому же имел место быть замечательный остров, поросший ивняком, на который так и тянуло махнуть, взяв лодочку да удочки. Кругом леса, фашистов так и не повидавшие, и потому чистые, нетронутые, сплошные светлые сосны, черничники, земляничники. Птички в ивняках распевают оптимистичные композиции.

К тому же, поскольку до места прописки новому участковому ехать не менее чем полдня в один конец – прямой электрички нет, – Шурику в качестве служебной площади выделили целый флигель с отдельным входом, причем непосредственно в отделении милиции.

Отделение, как же.

Позорище. Таких, поди, и за Уралом нет. То ли курятник, то ли конюшня, то ли вообще лабаз с прорубленными окошками – это неведомо. Ясно одно: срублена эта дурацкая изба из самого бросового материала, причем еще до войны, скорее всего, и Первой мировой, сильно пострадавшая в Гражданскую и недобитая в Великую Отечественную. Перед прибытием нового сотрудника ее наспех подконопатили, выгнали пауков и мышей и между рамами напихали свежей ваты. Кровать вот эту приволокли, с панцирной сеткой, снабдили подушками, накинули расшитое покрывало поверх злющего колючего одеяла, на самую холодную стену натянули коврик с павлинами – и на этом успокоились.

Самый большой враг Шурика не обвинит его в избалованности, но все-таки: изо всех углов дует, по ногам тянет сыростью так, что без валенок не ступишь, и пауки, которых вроде бы разогнали, вновь качаются на окошках. Что до мебели, то и она спартанская, не забалуешь: суровая тумбочка с коваными петлями, оббитая жестью по углам, шифоньер с перекошенными дверьми, книжная полка, стол, на нем чайник и спиртовка. И нужник – как выйдешь, сразу за угол, у старой яблони. Робкий намек на душ был встречен грубым смехом: колодец в конце улицы, общественная баня – в поселке в двух остановках на электричке.

Хорошо, еще до зимы далеко, есть шанс, что до того времени он освоит эту вот печь, вмурованную в стену. Первая попытка ее растопить привела к тому, что народ набежал с баграми, решив, что пожар. Из-за нечищеного дымохода дым валил столбом.

Человек не блоха, ко всему привыкает. Вот и Чередников на второй день уже вроде бы смирился.

Только просыпаться под вопли чокнутых пернатых, а потом и завывания молочницы – поистине тяжкое испытание.

Теперь и сугубо городские вопли о «тряпье-берем» и «точить ножи-ножницы» вспоминались с ностальгией. Оказывается, у всех эти татар-тряпичников-точильщиков, у цыган, оравших под окнами: «Хозяй, старье кидай!», были такие сказочные, богатые голоса, ну хоть сейчас в Большой театр. А тут…

– Молок-а-а-а-у, кому молока-а-а-у!

* * *

Чередников, застонав, рухнул обратно на кровать, прикрылся подушкой и притаился. Все-таки суббота, не умирает крохотная надежда на то, что хотя бы сегодня эту Анну Степановну пронесет мимо. Чем черт не шутит: подумает, что к маме уехал еще в пятницу или удалился на секретное специальное задание?

Ко всем бедам поселковая молочница Нюрка-с-трудоднями оказалась не просто шумная, но бдительная и заботливая. По каким-то причинам прониклась она к новому «начальству» материнской нежностью, посему повадилась ежедневно являться на доклад о происшедшем за сутки, заодно отпаивать и «худо́бу»-участкового парным молоком от своей буренки. Она считала, что сперва надо откормить, потом спрашивать за работу, а вот Саше и его городскому желудку от молока приходилось несладко.

Выяснялось, что надеялся на лучшее он зря. Скрип колес тележки все приближался, хлопнула хронически не закрывающаяся калитка, прошуршал гравий, застонали под тяжелыми опорками рассохшиеся доски крыльца. И неумолимо, как судьба, молочница нанесла несколько стуков в дверь.

Чередников со спокойствием отчаяния подумал: «Придется открыть, иначе с петель снесет», качнулся еще пару раз на кровати, встал, поддернул пижамные штаны, пошел было открывать, но опомнился и застеснялся.

Просипев:

– Сейчас я, – принялся приводить себя в одетое состояние, достойное представителя власти. А именно: натянул галифе, рубашку на синюю майку и, вздохнув, растворил дверь.

Анна Степановна, не тратя время на приветствия, с раскачкой, как осанистый баркас, особым широким движением выставила свой бидон, шикарно взмахнула белоснежным полотенцем.

– Умойся покамест.

Участковый безропотно подчинился. С такими, как тетя Нюра, не спорят. Не для того у них такие бетонные плечи и могучие руки.

– Пастух, мать его ити, – прогудела она и выругалась матерно, – не уследил. Скотина забрела в осоку, у всех порезались, только моя умница сообразила, не пошла. Так что не будет другого молока, только у меня, с неделю, а то и больше.

– Угу.

Она без напряжения подняла тяжелый бидон – только покраснела шея, росшая из плеч, как у борца, и уши с растянутыми мочками, в которых покачивались сережки с сиреневыми камушками. Точно, ни капли не обронив, налила ему обливную кружку до краев.

– Давай, не филонь. До дна. В молоке вся сила.

Буренка была добросовестная, хозяйка ее – честная. Ни капли не разбавленное молоко, каждая молекула жира на своем месте, и вон какая маслянистая пленка на стенках посуды, аж мутит. Чередников, стараясь не дышать, безропотно глотал, а тетя Нюра, сцепив пальцы на животе, зорко следила за процессом питья.

– Допил? Вертай посуду, – и, отобрав кружку, немедленно ополоснула ее под рукомойником, потратив всю воду и обеспечив участковому увлекательное, полное впечатлений путешествие к колодцу и обратно.

Окинув многоопытным глазом Шурикову условно физкультурную фигуру, вынесла вердикт:

– Во-о-от так, с месячишко попитаешься подобно – на человека станешь похож. Тогда и работа пойдет, как положено.

– Спасибо, – выдавил Саша, подавляя отрыжку и надеясь изо всех сил, что наконец унесет тетку дальше, по делам молочным.

Однако тетя Нюра не собиралась нарушать ритуал: настало время утреннего доклада, и она твердо намеревалась изложить властям все, что сотворилось за ее смену в поселке.

– На даче у Афониных поскандалили относительно консепции Брехта, – тетка Нюра завела глаза горе, припоминая услышанную формулу, – в свете последней резолюции относительно толкования буржуазной драматургии. Катерина Ивановна полночи рыдала: на собрании труппы протащили ее понимание образа Дюймовочки, вызывали «Скорую». На даче Тендикова тоже было происшествие…

– Что стряслось? – вяло поинтересовался Чередников, понимая, что если он не подбодрит это информбюро, то оно будет торчать тут до обеда. Спешить-то ей уж некуда, его флигель она всегда последним навещает.

– А они снова Аглаиной самогонки нализались, молочком запили и начали обнажать эта… кричащие противоречия жизни.

Шурик перепугался:

– Что?!

– Не боись, – успокоила тетка Нюра. – Васютка, поденщица их, говорит: это у них нервное. Они ж деревенские. Как очередной раз в деревни свои смотаются, на Алтай или еще куда, так их и начинает корчить от тоски по родине. К тому же от Тендикова жена сбежала к драматическому тенору, это на Лесной улице. А Пашка, который этих, с десятого дома, ундервуд…

– Вундеркинд, – поправил участковый.

– Во-во, тебе виднее… Тот в чужой огород за клубникой влез. Не знал, паршивец, что отошла уж. Получил крапивой по мослам, а его мамка, которая поет эту… ну, ты знаешь.

– Ага.

– Вот, пришла скандалить. Получилась перепалка, мамка голос сорвала, теперь неприятность…

– Угу. А что, Аглая снова гонит?

– Еще как, – подтвердила тетка Нюра и, чуть поколебавшись, выставила-таки на стол бутылку. – На вот тебе как вещественное доказательство.

– Чего это? – осторожно спросил Саша.

Молочница удивилась:

– Как что? Я ж говорю: гонит бабка Аглая внаглую. Чистый спирт, будь покоен.

– Да мне-то зачем? – промямлил он.

Бутылка мерцала, как брильянт, внутри загадочным топазом так и клубилась жидкая вселенная, запретная, манящая, обещающая открыть все тайны мироздания, придать силу Самсона с Геркулесом, а потом погрузить в счастливое небытие.

Тетка Нюра небрежно обмахнула сосуд со сказочным джинном своим рушником.

– Руки протирать или еще что – это тебе виднее, не знаю, зачем. А вот еще что, – она выложила на стол еще кусок масла в вощеной бумаге, – матери отвезешь.

Молочница маму Веру Владимировну ни разу не видела, но заочно прониклась к ней огромным уважением, что косвенно свидетельствовало о том, что и к нему эта мощная тетка относится с любовью и симпатией. Хорошо образованных, требовательных дам из юридической консультации и добрую деревенскую тетку, еле умеющую прочесть газету, роднила симпатия к вежливому и хорошо воспитанному Саше, которую они неумело скрывали за показной строгостью. Вот и сейчас Анна Степановна требовательно спросила:

– Ты когда собираешься к родительнице?

«Все-то ей знать надо», – подумал Чередников, но вслух ничего не сказал, просто скромно, вежливо заверил, что вот сейчас побреется, причешется и поедет.

– Вот и хорошо, – солидно одобрила тетя Нюра, неодобрительно покосилась на его прическу. – Хорошо б и обкорнаться. Главное, не забудь вернуться, а то знаем таких! Во, Каяшевы из седьмого дома на Лесной: понабрала, понимаешь, на троих молочного – и на тебе, съехали. Третий день стучусь – все без толку.

– Каяшевы, Каяшевы, – повторил он и вспомнил.

Хороший, ничего себе домик, небольшой, старательно ухоженный, свежевыкрашенный, окна чистые-пречистые, наличники белоснежные и палисадник – райский сад. Три яблони, вишни, груши, смородина, крыжовник – всего было вдоволь, хотя никто за этим всем не ухаживал, а они все усыпаны плодами. Чередников был там при первичном обходе, добрался ближе к вечеру, когда особенно упоительно пахли фиалки. Да уж, тут картохой землю не обременяют, лишь небольшая «витаминная» грядка с зеленью. Старенький, но ухоженный, словно сказочный домик, открытая веранда, уставленная цветами, увитая хмелем.

Обитают там трое: хозяйка, Каяшева Ирина Владимировна, черноглазая, черноволосая, с ослепительно-белой кожей, маленьким алым ртом. Красивая. Правда, голос грубоват и немного… развязная, что ли. Наверное, по ремеслу положено. Она вроде бы портниха. Мама после того, как перестала помещаться в типовые одежды, шила в ателье и говорила как-то, что настоящая модистка должна быть несколько развязной, непросто скромнице шарить по чужим телесам с сантиметром.

На веранду обычно вывозили на коляске маму хозяйки, Веронику Матвеевну, добрую старуху с на редкость красивым голосом. Она без ног, ходит с ней тетя Дуся, сиделка – большая, плотная, с широкими сильными руками. Лицо у бабки было совсем не такое красивое, как у дочери. Та вообще была не особо приветлива; бабушка, интимно понизив голос, жаловалась, что «Иринушка не позволяет деткам приходить», так они пробираются, когда ее нет, и пасутся «у бабули».

Вероника эта Матвеевна – приветливая, простая старушенция, словоохотливая. Она настаивала на том, что новый участковый – «Можно вас звать просто Сашей? Вот и славно» – просто обязан попробовать ее фирменное варенье из незрелых грецких орехов, которые ей специально привозят из самого Сухуми. Чередников попробовал – в самом деле божественно.

«Уехали, значит. Чего это они вдруг схватились, это в разгар-то дачного сезона? А ведь вроде как Вероника Матвеевна баяла: мы тут до октября, а то и рискнем на зиму остаться. Жаловалась, что ноги совершенно не ходят, легкие слабеют – „Верхнее la беру уж с трудом, так и помереть недолго”».

Однако тетка Нюра не была склонна к снисходительности.

– А вот за молоко не заплатили, – проворчала она в унисон его мыслям. – Если ж каждый будет так себя вести – легко разве? Они ж там, в городе, думают, что молоко из колонки льется, а масло на дереве растет. И потом что ей, Ирке-то, жалко? Ведь деньжищ видимо-невидимо, мильон на мильоне, а мне на одном сене разориться недолго, да еще пастуху этому, сволочи, плати, а он вон че… – и забыв, что этого уже костерила, принялась заново излагать обиду с выменем и осокой.

Спору нет, съезжать, не заплатив молочнице, – последнее дело. Тем более если мильон на мильоне. Откуда такие сведения – кто знает, но тетка-то Нюра в комнаты вхожа, ей виднее. Саша лишь для порядка уточнил:

– Что, прям так мильоны?

Молочница настаивала:

– Мильоны мильонов! Она ж, Ирка, первая портниха на Москве, вот и раздобрела. Вся драгоценностями увешана, как елка, на золоте сидит. Это только то, что я видела, а кто их знает, что в подполе?

Тут она спохватилась, засобиралась:

– Все, недосуг с тобой. К матери съезди и поклон передай, не забудь.

Чередников заверил, что непременно передаст, не забудет, тем более что все равно собирался.

«Масла вот отвезти, – соображал он, косясь на бутылку с «вещдоком», оставленную молочницей. – Ишь ты. Дымчатый, а вот если так повернуть, на свет, то как слеза прозрачный. Небось воняет?..»

И пузырь этот негодный, который только что красовался, дразнил неприступными крутыми боками, как будто сам прыгнул в руку.

…Уж сколько раз твердили миру, что сначала надо мать навестить, а уж потом дегустировать самогонку тетки Аглаи. Беда в том, что Сашка был воспитан в крайней строгости и сухом законе, так что пить начал тогда, когда все сверстники уже завязали. А тут еще этот стакан в подстаканнике, вызывающе сухой. Нашелся и кусок бородинского, и как раз маслице тетки Нюры.

В общем, не перенес соблазна участковый.

Он очнулся лишь глубокой ночью. Сразу не поняв, где он, переполошился: на электричку же опоздает, – и снова, как давеча утром, подлетел на панцирной сетке кровати. Только на этот раз, застонав, упал обратно. Какая электричка? С трудом повернув глаза в глазницах, глянул на ходики: спасите! Три ночи. А день, день-то какой?!

Все, конец ему. Проклянет мама, и умрет он под забором, проклятый и забытый, и похоронят его за кладбищенской оградой, и будет он неприкаянным привидением бродить до второго пришествия.

Какая злая же Аглаина зараза оказалась! Лилась жидким хрусталем в прозрачный стакан, пилась, что характерно, как родниковая вода, а потом битва завершилась нокаутом: хомо сапиенс капитулировал перед химической формулой. В горле скрежещет, во рту так погано, точно кошки погуляли, в ушах кровь стучит…

Нет, стоп, не кровь. Это кто-то в дверь колотит. Сквозь щели в досках мелькал фонарный свет, и незнакомый голос вопил с улицы:

– Слышь, как тебя там, участковый! Подъем! Пожар у тебя!

* * *

Адское действо было в самом разгаре. Старый дом полыхал самоотверженно, пылал с такой готовностью, точно был построен для этого. Жаром от него так и перло, близко не подойдешь. Яркие языки пламени рыжими хвостами плясали в небе, и искры свивались в огненные спирали и кольца. Дым валил густейший, ядовитый: видно, хорошо был покрашен домик, старательно. Корчились в огне, погибали замечательные деревья, обугливались кусты.

Пожарные, правильно оценив ситуацию, принялись проливать соседский дровяной сарай – то-то наутро хозяев сюрприз ждет. Они-то, сердешные, накупили дровишек заблаговременно, чтобы просохли за лето.

– Чей домишко-то был? Кто обитал?

– Каяшева Ирина Владимировна, ее мать, Вероника Матвеевна, и сиделка, она ж домработница.

– Надеюсь, что там их не было…

– Молочница говорит, они съехали три дня как. У них квартира на Беговой.

– …и это очень удачно, что съехали, – одобрил пожарный.

Очень уж хорошо, что хозяева не видят, как годы их жизни, с трудом налаженный уют, добро всякое – в общем, красивый дом и цветущий палисадник превращаются в черную, мокрую, жирную груду, из которой торчит лишь выстоявшая закопченная печь с покосившейся от жара трубой.

«Вот так-то райские кущи в нашем несовершенном мире чаще всего и оборачиваются в руины и пепел. Вечна в нем лишь философская пустота, по которой блуждает вечная же, неприкаянная, банальная мысль о том, как проходит земная слава…»

От мрачных похмельных размышлений его оторвал пожарный:

– Собственно, вот, – он указал на пепелище с таким видом, точно сам это все натворил и работой гордится, – ищи хозяев, участковый, пусть разгребают. Так-то криминала не видно, опергруппу нет смысла вызывать?

– Не знаю.

– А ты узнай. Хотя чего, тебе ж по шапке получать.

– Это за что же? – очнулся Шурик.

– За все, – не мудрствуя отозвался огнеборец, – и мой тебе дружеский совет: выясни первым делом, кто им проводку бандажил. Не исключено, что короткое замыкание. И возьми на карандаш умельца – не то, помяни мое слово, увидимся еще не раз. Ладно, бывай.

Скрылась с глаз пожарная машина, бодро расходились немногочисленные зеваки, делясь впечатлениями. Разговоры велись в том ключе, что ни черта эти пожарники не понимают: проводка ни при чем, потому что делал ее Михалыч, а лучше него мастера и в Москве не сыщешь. Участковый, ощущая, что его бедная голова снова начинает трещать, достал блокнот, карандаш взял на изготовку:

– Михалыч – кто это?

Ему охотно пояснили, что самый наилучший электрик, с допуском и шестым разрядом, обитает с незапамятных времен в дежурке у шлагбаума. И если ему, власти, позарез он нужен – то с утра наведайся, потому как накануне Михалыч отдыхал с шуряком, и прочее.

Хорошо, что темно, можно не стесняться морщить осунувшуюся физиономию.

– Понял я, понял, – заверил участковый. – Так если не проводка, то, может, поджог? Граждане, может, кто что слышал? Угрозы, ссоры, конфликты? Свидетели есть?

Все немедленно и дружно засобирались по домам, ибо поздно. Четверти часа не прошло, как Саша остался один на пепелище, переминаясь, как дурак, с ноги на ногу. Впопыхах он не надел ни носков, ни портянок не замотал, так что пятки, как оказалось, стерлись в кашу.

«Надо бы пойти, перекисью залить», – соображал Шурик, вспоминая санитарно-гигиенические наставления, полученные в детстве. Вот вроде бы лето, а в этих чертовых Морозках до того свежо, что не хотелось отходить от теплого места. К тому же если поджать пальцы и ступать аккуратно, то, может, и ничего…

От дома осталось немного, лишь остов и груда черного обгоревшего хлама. Серая хмарь висела в воздухе, смешиваясь с уже занимающимся утренним туманом; ветер с водохранилища не мог его разогнать – он лишь клубился, и тогда точно какие-то то ли шутихи, то ли призраки гуляли по пепелищу. Лопнувший от жара гипсовый пупс торчал там, где недавно была лесенка на веранду, и единственным глазом с горечью смотрел вдаль.

Сплошной уголь, пепел и воспоминания.

Чередников осторожно прошел по периметру пожарища. Хмель и похмелье покинули больную голову, и постепенно в памяти воскресали некогда усвоенные приемы исследования такого рода пепелищ. Можно не дергаться, не бояться дать неправильный ответ, опозориться и срезаться, а спокойно постараться… ну, в целом поиграть в следователя. Ничего страшного, все равно никто ничего не увидит. Как это там? Общий осмотр места, прилегающих территорий, изучение следов транспорта и ног, ведущих к месту происшествия и от него…

«Ну да, ну да, раньше бы сообразить. – Саша не без труда вытаскивал сапоги из чавкающего «чернозема». – Поди тут, исследуй…»

Да и темновато. Он попытался подсветить спичками, но они, как на грех, отсырели, и к тому же их свет не мог разогнать плотной взвеси из пепла и тумана. В любом случае детальный осмотр придется отложить до утра. Что до очевидцев начальной стадии пожара, коих также, согласно учебникам, необходимо было найти и допросить, то они разбрелись по домам спать. Само собой, никуда они не денутся, но потом…

Прилив энтузиазма сменился сонной апатией; Саша понял, что ноги у него стерты до последнего предела и как он добредет до своего флигеля – непонятно.

Осмотреть, что ли, проводку? Вот тут, вдоль по стенам, явно идет то самое, витое-оплавленное. «Ну она-то точно останется на месте. И все вещи тоже с утра будут там же, куда попадали, – сонно размышлял Шурик, вороша палкой обгорелую кучу какого-то тряпья в окружении обугленных деревяшек – в прошлой жизни комод, надо полагать. – А вот не пойти ли на боковую? Завтра что у нас? Воскресенье? Домашнего каяшевского телефона, должно быть, нет… спрошу. В понедельник в любом случае найдется. Где она там, говорила? Общесоюзный дом моделей одежды, это на Кузнецком Мосту. Что ж, если домашнего номера нет, позвоню на службу, обрадую. Вот оно как бывает: пожадничала, зажала рубль-другой у молочницы – и целого дома лишилась…»

Он собрался было выбросить палку, но что-то на нее намоталось соплеобразное, мерзкое и тянучее, прилепилось и вцепилось намертво. Саша машинально потянул, вытаскивая липкую ленту.

«Синтетика какая-то, – откашливаясь от едкой пыли, подумал он. – Научились же что-то делать, даже в огне не горит».

Снова зажег спичку, увидел, что на палке повисли останки какого-то тканевого изделия, скорее всего, сумки или мешка. Вроде бы в прошлой жизни синего цвета, и даже сохранились на боку напечатанные буквы «Рига» и оплавленная картинка, судя по всему, изображавшая какой-то тамошний собор.

«Точно, мешок. Поверху вот прошито, и оплавленный шнур висит. Скорее всего, мешок для сменки, которые в школу носят или на тренировки».

Чередников, совершенно расквасившись, сдался, широко зевнул, отбросил палку и побрел, хромая, досыпать.

И вот ведь какая штука: пока тащился до своего флигеля – аж глаза слипались, как оттаявшие останкинские пельмени, с трудом взобрался на крылечко и дополз до кровати, а как рухнул на нее, заколыхали его, как на волнах, панцирные пружины, убаюкивая – так и сон долой.

Почему-то не давала покоя мыслишка, зудела в больной голове, ворочалась и, казалось, царапала: откуда и для чего в дамском царстве сугубо детская или там – и тем более – спортивная вещица? Перед глазами маячила Каяшева – такая вся гладкая, отполированная, с высокой прической, прям королева. Такие детей не заводят, не до них им. Может, к тете Дусе приезжал какой-нибудь внучок?

С трудом удалось все-таки забыться, но только-только глаза завел – и завыла под окнами тетка Нюра-с-трудоднями:

– Молок-а-а-а-у, кому молока-а-а-у!

«А ведь вот еще что свербит, – вдруг понял Саша, внезапно проснувшись, – подпол. Тетя молочница говорит, что у них там был подвал. Возможно, придумывает, брешет, но, в сущности, зачем ей врать? И знать она могла самым простым образом, например, помогала молоко перенести в подпол, чтобы прохладное было. Она-то в доме была, и не раз. А что, если подпол есть? А что, если там, в подполе, вдруг…»

Ему совершенно не хотелось думать о том, что именно там может быть. При одном подозрении все нутро обдало ледяной волной, аж зубы застучали. Саша задергался. Зачем потребовалась вся вот эта самодеятельность, партизанщина? Надо было тотчас начальство дергать. Впрочем, как раз это никогда не поздно.

«Что-то я не подумавши сделал. Надо было сразу опергруппу вызывать. Может, сейчас? Нет, лучше уж тотчас к Порфирьичу. Он старший, пусть и соображает».

Ведомый этим похвальным желанием (и куда менее похвальной трусостью), Шурик быстро облачился в положенные одежды и отправился к руководству.

* * *

Начальник отделения, капитан Макаров Альберт Николаевич, был мудр, опытен, немногословен и язвительно вежлив. Вскоре тотчас по прибытии Чередникову прямо сказали, что он весьма кстати, поскольку руководство собирается на пенсию, разводить пчелок и растить лук, а до того придется срочно выковать из салаги-лейтенанта человека. Ситуация осложнялась тем, что сам капитан не имел не то что высшего, но и, скорее всего, среднего специального образования и весь свой богатый, пусть и специфический опыт приобрел прямо тут, в Морозках. А потому саркастически относился к шибко умному подчиненному и с наслаждением тыкал Сашиным выдающимся носом в любую мелочовку. Обращаясь, что примечательно, неизменно на «вы», употреблял глаголы второго лица, что было оскорбительным.

Порфирьичем его про себя окрестил Шурик, по аналогии с хитроумным следователем из «Преступления и наказания». Они даже внешне казались ему похожими. Советский капитан Макаров был, надо полагать, копией царского полицейского чиновника: такой же язвительный, невысокий, толстоватый, с отчетливым брюшком, лицо пухлое, что твоя ватрушка, и посередке внутрь утоплено. Неизвестно, как тот Порфирьич выслушивал рапорта подчиненных, но наверняка так же: ухмыляясь, потирая ручки, с таким выражением на физиономии, которое явно говорило, что он тут самый умный, а остальные – дурачье набитое. И глазки у того тоже наверняка такие же были – теряющиеся среди щек, набухших век и белесых ресниц – и поблескивали самым язвительным манером. Непросто сохранять воодушевление и проявлять оперативную смекалку, когда на тебя так смотрят.

Сам же Макаров наверняка думал о том, что было бы неплохо этого вот новоиспеченного сыщика выдрать на конюшне, но, к сожалению, нечем, да и негде. А жаль. Потому что когда приходит новоиспеченный участковый, от которого ожидают рапортов о полном искоренении самогоноварения, хулиганства и бытового рукоприкладства, а он играет в детектива, то самое лучшее, что можно сделать – это устроить показательную порку.

Шурик, воровато ликвидировав последствия своего «творческого» запоя и ночных бдений на скорбных пепелищах, свежий и подтянутый, заявился на доклад к начальству и начал довольно бодро и в чем-то вальяжно излагать соображения по поводу ночного происшествия, а равно и подозрения, возникшие в связи с агентурными сообщениями гражданки… э-э-э-э, а как Нюркина фамилия-то?

Порфирьич молчал, смотрел, и под его взглядом Чередников быстро увял, сбился с молодецкого ритма и замямлил. Капитан поинтересовался самым невинным образом:

– Ну-ну? И как же фамилия-то гражданки Анны нашей, Степановны?

И, послушав неуставную тишину, в сторону, точно откашлявшись, процитировал инструкцию по службе:

– «Всесторонне…» Кхе-кхе, нд-а-а… «изучать состав населения». – И, уточнив, все ли у товарища лейтенанта или ожидать иных ценных открытий, приступил к воспитательному потрошению: – Стало быть, вы, товарищ лейтенант Чередников, решили податься в эмпиреи. Страдаешь дедукцией вместо того, чтобы заниматься делами насущными. – Заметив намек на возражение, охотно уточнил он свою мысль: – Вы, надо полагать, спросить хотели: какими делами? Отвечаю: выполнять устное распоряжение непосредственного командования об отработке населения по факту попытки кражи с дачи товарища Волкова Павла Павловича.

Открывшийся было чередниковский рот захлопнулся; сам Саша, испытывая стыд, облился ледяным потом. На это в самом деле возразить было нечего. Пять дней в самом деле имел место казус: неустановленными лицами были отжаты ставни на окнах дачи названного товарища Волкова, извлечен крепеж из деревянного полотна, выставлено стекло. И, наверное, влезли на дачку – иначе ради чего все это? Однако фактически никто не видел, влезли или нет, а определить, взяли ли что и вообще что там внутри изменилось, никто не берется. Соседи в этом доме не бывали, а хозяин дачки до сих пор не может добраться до Морозков, чтобы осмотреться и сказать толком, взяли что или нет.

Просто же так взять и отмахнуться от этого происшествия невозможно, потому что этот Волков не простой Пал Палыч, коими богата родная страна, а Тот Самый, театральный и киноактер, заслуженный артист РСФСР, неоднократно воплощавший на голубых экранах образы геров-бойцов, хитроумных резидентов, мужественных разведчиков, а главное – милиционеров-муровцев, редкий красавец и выдающийся умница. Картины с его участием Саша до сих пор ждал у экрана с особым трепетом, к тому же вот уже несколько лет снимали многосерийный фильм с самыми головоломными комбинациями, красочными сюжетами и красивыми, умными женщинами. И мужчинами, но это-то как раз не редкость.

Этот самый Волков, в перерывах между съемками, международными командировкам и прочим, иной раз наезжал на фамильную дачу, дом одиннадцать по Лесной, неподалеку от сгоревшего Каяшевского. Повреждения ставней заметила вездесущая тетя Нюра. И вот кто бы мог подумать, что, когда капитан Макаров на утренней планерке выдает нечто вроде: «М-м-м… некрасиво. Ну вы, товарищ участковый, порасспроси тут…», это вот и было «устное распоряжение»?

Чередников стоял безгласен, с поникнувшей головой, а начальство с огромным удовольствием занималось своим любимым делом – тыканьем подчиненного носом, точь-в-точь котенка в сделанную лужу.

– Вы человек с высшим профессиональным образованием, – зачем-то напомнил капитан, – должен, батенька, уметь расставлять приоритеты. Или именно эти лекции ты прогуливал?

– Я не…

– А если «не», то должен был расслышать и уточнить поставленную задачу. Так, повторяю: оставив в стороне бабские пересуды о «мильонах» и подполах, набитых ими, приступить к своим прямым обязанностям. Уточняю еще раз, для особо одаренных: задача номер раз – отработать население на причастность к попытке ограбления дачи заслуженного артиста Волкова. И учтите, – перед носом возник палец-шпикачка, перетянутый толстым киевским кольцом, – действовать надо максимально деликатно и учтиво, но без попустительств и миндальничания. Задача номер два – свяжитесь с гражданкой Каяшевой, сообщите о случившемся, отберите объяснения. Теперь все доступно?

– Так точно.

– Уверен?

– Так точно.

– Выполняй.

Чередников, порядком оплеванный, пошел прочь.

Доступно, как же, отрабатывай. Как прикажете, если чертовы Морозки кишмя кишат народным и заслуженным людом? Да, концентрация его меньше, нежели на Арбате, но исключительно потому, что у них дома, не квартиры. Они тут, как выяснялось, еще до войны принялись гнездиться целыми семьями: мамы, папы, дедушки, бабушки. И народ-то, как на подбор, весь творческий, нервный, к трудам непривычный, так что прибавляется целый штат слуг. Вот и изволь, товарищ участковый, всеми правдами и неправдами каким-то макаром пробиваться сквозь всех их домработниц и прочий лишний люд. Которые, к слову, встают крестом, руки в стороны, и допрашивают: вам кого, товарищ? И по старости лет и слабоумию совершенно не боятся ни формы, ни удостоверения.

«Ну, допустим, с одной стороны у Волкова Каяшевы, – с этими ясно, им не до чего. С другой стороны кто там, забор в забор? По-моему, красавица Маркова, та самая народная артистка. Глафиру играла, Катерину в „Грозе”… вот войти фертиком в кабинеты и спросить: не имеете ли вы, уважаемая заслуженная артистка, отношения к взлому соседских ставенек? Или, может, именно в ту самую роковую ночь, вопрошая в качестве репетиции эфир о том, „что это люди не летают, как птицы”, вы заметили темных личностей, кравшихся вдоль соседского забора?»

Ситуация дурацкая, такая же, как и задача. Внутри все булькало и вскипало, но холодный разум холодно же приказывал: прекращай дурить и отправляйся работать. Именно все это и имел в виду тот, другой, арбатский капитан, отправляя его обтесываться.

И Чередников, вздохнув, отправился к даче гражданки Марковой.

На часах уже около одиннадцати дня, должна ж она уже отоспаться после вечернего бенефиса, или что у них там, актрис, бывает. От отделения до искомой дачи было минут пятнадцать неторопливого хода, а Саша и не торопился: надо ж было хотя бы сообразить, с чего начать. Методики опроса, почерпнутые из учебников, тут, понятно, не годились. Как обычно допрашивают актрис, Чередников понятия не имел. Утешал себя тем, что вряд ли сразу его допустят к хозяевам, наверняка придется начать с малого, домработницы. Шурик вспомнил, что тетка Нюра-с-трудоднями называла ее почему-то енотихой бесхвостой. Не поделили они что-то, или случился конфликт относительно недолива…

Несмотря на то что в людском мире творилось черт знает что, в Морозках было чудесно: сплошное яркое солнце, пышная зелень и безмятежность. Вот не будь Шурик на работе, оставайся безмятежным канцелярским мальчиком – каждый день был бы настоящей сказкой. Просыпался бы с первыми петухами, выползал бы на веранду, потреблял бы исключительно свежий воздух. На берегу водохранилища множество замечательных потаенных местечек, где можно было бы разбить личный раек, купаться, удить рыбу…

Мысли Шуриковы вполне закономерно принялись расползаться. Поскольку всплыла уж в памяти молочница, то и снова в голове закрутились валиками ее слова о мильонах, подполе и о том, что Каяшевы уехали, не уплатив за молоко.

«И все-таки глуповато как-то, – признал Чередников, – городским дачникам, людям небедным, ссориться из-за пары рублей с единственной молочницей в поселке? К тому же не вяжется с этой самой дамочкой».

Он вспомнил Ирину Владимировну, ее не по чину царственную осанку, голову, посаженную гордо, – такую носят не модистки, а королевы крови, пусть в изгнании. Безукоризненная прическа, шикарная ажурная шаль на плечах, белые красивые руки, ногти отполированные, как перламутр внутри речной раковины – и ровные, белые зубы (что само собой бросалось в глаза сыну стоматолога). Можно было смело утверждать, что абсолютно такой же она была десять лет назад и будет еще лет сто.

Что, и вот эта королева сбегает, чтобы не платить молочнице? Да еще, собравшись вмиг, увозит с собой маму без ног? И ведь Вероника Матвеевна неоднократно при нем говорила Дусе о том, что на этот раз они точно станут «упрямыми зимовщиками».

«Что ж, может, резко что-то изменилось, обстоятельства, или приехал особый профессор, которому срочно надо показаться той же маме? Возможно, что-то случилось. А что может случиться? Залили соседей снизу в квартире на Беговой – да кто ж уезжает, не перекрыв воду… а может, просто-напросто кто-то приехал, родичи, и надо встречать немедля? Уехали и забыли просто о долге молочнице, бывает».

Если задаться целью, то предположить можно что угодно, пусть и с натяжкой. Однако если критично подойти к делу, то… вряд ли.

Тут Шурику почему-то вспомнился язва Беленький, Леонид Моисеевич. Как-то раз, устраивая выволочку по поводу недооформленного отношения и услышав от Саши мямлю: «Так я и ж представить не мог, что…», он тотчас вцепился, аки бульдог:

– Отсутствие воображения, недопущение инвариантов, неумение смотреть хотя бы на шаг вперед – это первая группа инвалидности для правоведа! Фантазия нужна не только поэту, она и в математике необходима, и прежде всего в юриспруденции! При отсутствии опыта… кхе, и тем более ума – это качество величайшей ценности.

Саша, осмелевший от отчаяния, вякнул:

– Так что ж делать, если нет!

– Развивать! Читать книжки, друг мой, – отрезал старый адвокат, – раскачивать свое хромое воображение, умение моделировать. Не бывает ситуаций невиданных, неслыханных. Нет ничего нового под солнцем, запомните это.

И все равно не хватало Саше воображения представить, чтобы боярыня Каяшева сбежала, воровато озираясь, от копеечного долга. Представляя это благородное семейство как оно есть и всю эту ситуацию, куда проще представить, что… ну да, что с ними что-то стряслось.

«Что-то стряслось», – и снова абсолютно по-детски засосало под ложечкой при одной мысли, что там, на даче, все-таки есть подпол, а в нем…

Так, а вот это уже ненужное допущение. Воображение, умение моделировать – премило и хорошо, но лишь с точки зрения старого адвоката, а что на это скажет старый же капитан милиции?

Воспоминание о том, что за каждый свой бессмысленный сегодняшний шаг придется держать ответ перед Порфирьичем, отрезвило быстрей нашатыря. Чередников немедленно опомнился – и с удивлением понял, что стоит, как баран, перед пепелищем Каяшевской дачи.

«О как. Вот тебе и бездны подсознания», – в детстве и юности Шурик неоднократно пробирался в мамин потайной шкафчик с потенциально нежелательными книгами, потому и труды Фрейда, Юнга, Иоффе, Залкинда и прочих основоположников и оправдателей психоанализа перечел не по разу (потому что с первого раза ничего не понял). Да и после нескольких штудий осознал лишь то, что, если он, Саша, съел все пирожные зараз, виноват в этом не он, а подсознание.

Но теперь-то все куда серьезнее! И, возможно, причина того, что он, теперь уже участковый Чередников, стоит, пялясь в черные жирные головешки, в том, что что-то внутри препятствует тому, чтобы просто идти и выполнять «устное указание» старшего по должности.

Пепелище выглядело так, как и должно было выглядеть: груда обугленного хлама. Посреди торчала покосившаяся кирпичная труба от голландки. Шурик автоматически отметил закрытое поддувало, стало быть, печь не топили – это и понятно: теплынь на дворе, чистый парун. Участковый все стоял, переминаясь с ноги на ногу, и колебался: если сейчас лезть осматривать пепелище, то сапоги снова приобретут колхозный вид, а он их перед визитом к руководству отскипидарил до блеска. И все-таки надо.

Влез Саша в самую чернь. Нежданно-негаданно его охватил настоящий сыщицкий азарт, подогреваемый странным, ни на чем не основанном ощущении, что вот-вот обнаружится нечто до холода в поджилках жуткое, захватывающее и то самое, что навеки преобразует его из салаги в сыщика.

Правда, это что-то никак не появлялось. Он один раз обошел периметр, второй, и вновь, и вновь, как заведенный, бродил вокруг обгоревшей печки, точно надеясь на то, что если не отклоняться от заданного направления – от центра к периферии, – то все обязательно получится и сами собой прыгнут под ноги какие-то неопровержимые улики, которые обличающе укажут на умышленный поджог или, там, следы какого-то иного злодеяния.

Улики ниоткуда не выпрыгнули, зато он наткнулся на совершенно другое: охваченный этим воодушевлением, кружил, точь-в-точь шахтенная лошадь, сначала по часовой стрелке, потом и против таковой и не сразу ощутил, как в пятку, пробив подошву, воткнулся гвоздь.

Саша заметался, запрыгал на одной ноге. Заметались и панические мысли, основанные на детских страхах, внушенных мамой с пеленок: ну все! Столбняк, гангрена, ампутация. В то время, когда он уже видел себя на деревянной ноге, оплывшего, в несвежей байке и трениках с ушитой штаниной, забивающего козла во дворе, за плечом раздались шаги и голос, хорошо знакомый, с хрипотцой, произнес:

– Вот так так. Как же это?

Саша тотчас забыл о своих бедах, замирая, обернулся – и убедился, что знаком ему не только голос. Идеально выбритое, открытое лицо, прямой нос, красивые светлые глаза под высокими, неожиданно темными бровями, выдающийся подбородок с ямочкой, мягкая светлая шляпа, великолепный кофейного цвета костюм, летнее пальто через руку, сияющие, как зеркало, ботинки, щегольская трость.

Скромную улицу украсил собой Павел Павлович Волков. Шел так, как будто все окружающее то ли принадлежит ему, то ли вообще им создано.

«Вот это да! Как же удачненько», – порадовался про себя Чередников, немедленно воскреснув.

– Вот тебе и здрасте, – произнес актер, шевельнув концом трости какую-то оплавившуюся штуку, – что тут стряслось, товарищ… э-э-э, участковый?

Саша отвесил поклон и тотчас сконфузился: надо ж было честь отдать, а вот поклон в форме – все равно что книксен.

– Волков, – зачем-то представился знаменитый дачник, не чинясь, протянул руку, совершенно не актерскую, широкую, с сильными, не особо длинными, да еще узловатыми пальцами.

Чередников представился.

– Ну вот и будем знакомы. Меня давненько сюда не заносило. Ай-ай, надо же, как случается в жизни… а я, видите ли, Веронике Матвеевне из Грузии аджику вез, – сдвинув шляпу на нос, Волков, как простой смертный, поскреб затылок, – а ей уж не до гурманства, поди. Столько добра пропало. Вы им уже сообщили?

– Пока нет. А почему вы решили, что они не…

Волков, точно испугавшись, поднял ладонь, пояснил ход мысли:

– Если бы они… упаси Боже… пострадали, тут было бы куда больше, чем один сотрудник милиции, – смущенно улыбнувшись, развел руками. – Ну а что ж. Пообщаешься с вашим братом – поневоле нахватаешься. Страховой агент-то был уже?

– Э-э-э-э…

– Ирина… то есть Владимировна говорила, что страховала имущество, – снова пояснил актер.

– Вы что ж, тесно общались? – уточнил Шурик на всякий случай.

– А как иначе, товарищ? Знакомы мы по Котельнической, когда она там в ателье еще работала. Потом в гору пошла, теперь вот и тут, по даче, забор в забор. Общались не то что тесно – по-соседски, как положено порядочным людям. К тому же и по работе: вот этот костюм она мне сотворила. Язык не повернется сказать «пошила».

Шурик абсолютно искренне одобрил:

– Костюм великолепный.

– Ирина мастер первостатейный. Так пошли посмотрим, что да как?

И, прежде чем Саша сумел сообразить, что актер имеет в виду, тот уже бестрепетно, прямо в своих сияющих туфлях, влез в самую грязь.

«Вот, а ты кирзу свою жалеешь», – укорил себя участковый, запоздало предупредил:

– Товарищ Волков, там гвозди!

– Да не страшно, я заговоренный, – легкомысленно отмахнулся тот. – Ай-яй-яй! Сколько всего погибло! Смотрите, это вот техника ее, со второго этажа, «зингеровка», распошивочная машина, а вот и книжная полка. Смотрите, товарищ участковый, а ведь на чердаке располагалась. Вот это бумага – даже в огне не горит. – Он пошевелил тростью – поднялась угольная пыль, и одновременно открылись непострадавшие, лишь пожелтелые страницы, на которых читался убористый французский текст и видны были сложные чертежи со столбиками каких-то формул.

– Это даже я и привез, из Парижска, – пояснил Волков. – Видишь, какие расчеты, как для постройки самолета.

«А ведь ловко он осмотр проводит, – не без удивления отметил Чередников, – ни дать ни взять следак или даже пожарный. Даже завидно».

Вслух же сказал:

– Павел Павлович…

– Охота тебе язык ломать! Можно просто «ваше превосходительство», – пошутил тот, – полно. Все Пал Палычем зовут, и тебе разрешаю.

– Спасибо. Пал Палыч, вы же часто бывали в доме?

– Разумеется.

– Тогда наверняка сможете ответить, был ли тут подпол?

Волков без малейшего колебания подтвердил, что был и есть.

– Эту дачу, товарищ Саша, еще Иринин отец обустраивал, а поскольку сам он из Ленинграда, как и я, то просто обязан был иметь запасы провизии. Но только вот об этом, – он понизил голос, шутливо озираясь, – ни-ко-му! Разрешения-то на такие перестройки не было, так он ночами с рабочими грунт выбирал и свозил в лес. Видели, поди, какая там горка посреди ровного места?

Чередников вспомнил: да, в лесополосе торчит какая-то горушка. Места вообще тут ровные, а она возвышается себе.

– Так что да, погреб был, – вздохнул Волков и, приоткрыв портфель, тоже прекрасный, породистый, кожаный, да еще в цвет туфель, показал Чередникову три банки.

– Вот, для пополнения припасов и вез. Это, – он достал склянку с чем-то густо-красным, как бычья кровь, – аджика, а тут, – на свет появилась посуда, набитая бурыми кругляшами, – варенье из орехов. А вот – самый смак, тушеные баклажаны.

Несмотря на то что обстановка никак не располагала, Саша почувствовал, что сейчас захлебнется слюной. Предательски сглотнув, он все-таки попытался продолжить опрос:

– Не припомните, где располагался вход в подпол?

– Нет, этого я не знаю, – признал Пал Палыч. – Я ж гость, мне обычно наверх подавали. Что ж, позвоню Иринушке на Кузнецкий, посочувствую. Вы как, товарищ Шурик, завершили осмотр? А теперь, если вы не против, зайдем ко мне.

– Конечно, я и сам собирался вас попросить, – неискусно соврал Саша и тотчас вспомнил то, что забыл:

– Пал Палыч, а вот скажите, может, знаете: в доме Каяшевых бывали дети? Не те, что вокруг Вероники Матвеевны крутились, а вот прям свои?

Соболиные волковские брови подскочили аж до светлых кудрей.

– Что?!

– Дети, такие… – терпеливо уточнил Чередников, показывая рукой, – школьного возраста граждане.

– У таких дам, как Ирина, детей нет и быть не может, – в этом объяснении прозвучали нотки недоумения и снисходительности. – Потомки и творчество – две вещи несовместные!

– Пушкин так не считал.

– Каяшева считала.

– А вы?

– И я не считаю, – признался Волков, приложив палец к губам, – двое у меня. А может, и больше, только мне о них еще не сообщили. Пока.

«Все-таки приятный мужик. А говорят, актеры все индюки надутые. Автограф, что ли, попросить. Для мамы», – думал Шурик, пока они шествовали к даче Волкова.

Еще он должен был про себя признать, что в работе в Морозках кое-какие плюсы есть. Он, конечно, давно уже не восторженный юный зритель, по все-таки приятно, что вот так, запросто, общаешься с настоящим актером, да еще каким!

По дороге Волков по-свойски рассказывал, как первый раз сыграл милиционера: «Точь-в-точь как ты, участкового, и знаешь, проникся!», называл по именам и отчествам генералов и членов ЦК, свойски приглашал «обращаться, если что». В общем, были некоторые основания размечтаться. Нет ничего удивительного в том, что за недолгие пять-семь минут пути Саша в своем воспаленном воображении успел дослужиться до капитана, занять место Порфирьича и поработать консультантом на очередной волковской кинокартине про героев-муровцев, которую обязательно будут смотреть такие же, как Шурик, юные мечтатели. Уже получилось даже и генеральский кабинет занять, но тут как раз подошли к калитке, на которой висела металлическая табличка «П. Волков».

Гостеприимный хозяин, откинув крючок, пропустил участкового вперед.

– Прошу.

– У вас что же, калитка не закрывается на замок?

Тот лишь плечами пожал – тоже не актерскими, широкими, как у шахтера.

– Зачем? У меня поживиться нечем.

Скромничал, конечно, заслуженный артист, хотя, возможно, с его точки зрения, обстановка и была бедненькой. Стены увешаны картинами в роскошных рамах, изображавшие все, от продуктов питания до березовых рощ, от румяных крестьянок до чахоточных тургеневских барышень. Посреди гостиной красовался царь-стол, огромный, на львиных изогнутых ногах, под тончайшей, паутинкой вышитой скатертью. Подпирал потолок царский же буфет с витражными стеклами. На пол без всякого почтения брошен великолепный ковер, пушистый, черно-бордовый, которому самое место было или в музее, или на стене. Кожаный шикарный диван, устланный вышитыми кипенными салфетками против вытирания. Но более всего взгляд Саши притянуло и восхитило иное – два огромных кресла с «ушами», обтянутые полосатым тиком, напротив всамделишного камина, настоящего, с полкой, подпираемой двумя тетками-кариатидами, кованой решеткой и даже специальной ширмочкой против искр и углей. Именно в таком и полагалось сидеть всем великим сыскарям от Шерлока Холмса до Пал Палыча Волкова – ну а напротив, само собой, должен иметь место быть личный друг и коллега, никак не меньше старший уполномоченный, а то и генерал Александр Чередников.

Пока Саша мечтал и любовался, Волков без особого интереса поверхностно осмотрелся и уверенно заявил:

– Ничего не тронуто.

– Вы уверены? Может, все-таки пропало что? Серебро столовое или другие ценности.

– Ах да, это. Сейчас гляну, – Волков выдвинул один ящик, другой.

Лицо у него было удивительно подвижное, живое, на экране – чистая ртуть, а тут какое-то сонное и равнодушное. Очевидно, по нему читалось, что это все неинтересно, а осматривает он свои закрома исключительно для успокоения власти и очистки совести. Вот повреждение ставень вызвало куда больше переживаний.

– Вот это свинство, – разворчался он, – стекло зачем выбивать? Вошли бы в дверь, как порядочные люди. Теперь стекольщика искать.

– Что ж насчет ущерба, Пал Палыч? – напомнил Чередников, втайне рассчитывая на то, что человек такой широкой души не сочтет себя пострадавшим вовсе. – Точно ли ничего не пропало?

Волков, точно спохватившись, полез в буфет, откуда извлек два удивительных маленьких бокала, пузатых, из загадочно переливающегося хрусталя, отделанных серовато-серебристым металлом, глухо проговорил, шаря в ароматных недрах:

– Вот негодяи, Шурик, представь, похитили заветную бутылку. Ну да ничего, – и, влезши в свой портфель, достал небольшую плоскую флягу.

Ловко расплескав по полтиннику в бокалы, предложил:

– За знакомство.

– Я не…

– Совершенно ничего не слышу, – посетовал заслуженный артист. – Пей. Ты мне сразу понравился.

Ну как после такого отказаться? Саша вяло влил в себя спиртное, думая, что вот теперь ему точно конец, но волшебный напиток, напротив, как будто моментально впитался в кровь, кости и суставы, все собрал воедино. И теперь участковый Чередников в своей новой, обновленной модификации был готов к любой судьбе.

Окончательно освоившись, он спросил у милейшего Пал Палыча, не откажется ли тот пройти в отделение, и актер легко согласился:

– Конечно, чего ж нет?

Еще более собравшись с духом, Саша спросил, не подтвердит ли Пал Палыч там же, то есть перед руководством, сведения о том, что в доме Каяшевой был подпол. Тут Волков замялся, подумал и сказал прямо:

– Давай, Шурик, я сперва ей позвоню. Уж не обижайся, нет у меня желания соседке свиней подкладывать. Понимаешь?

Чередников на голубом глазу соврал, что да. Он собирался было проявить оперативную смекалку и втереться в доверие, предложив проводить до уличного автомата, как Волков открыл секретер, извлек оттуда телефонный аппарат и, сняв трубку, набрал код и номер:

– Алло, Людочка. Узнали? Да, Пал Палыч. Да, пожалуйста, Ирину Владимировну. То есть как не на месте? Где ж она, шалунья, пропадает посреди рабочего дня… ах, вот оно что. И что, давно? В самом деле, странно. И вы не в курсе… понимаю, не беспокойтесь… Слушай, Шурик, – это уже положив трубку и повернувшись с серьезным лицом, сказал он, – пойдем-ка побыстрее к вам. На Кузнецком говорят, что сами найти ее не могут.

…И трех часов не прошло, как прибыла группа с Петровки, снова появились пожарные, и моментально обнаружился вход в подпол, а там, среди осколков взорвавшихся от жара многочисленных банок, обгоревшего хлама и спекшихся корнеплодов – три обгоревших тела.

Старший муровской группы спросил капитана Макарова:

– Они?

– Я с ними так близко не знаком, чтобы по обгорелым останкам узнавать, – проворчал тот, – но кому ж быть, как не им.

Он пошевелил черные, хрупкие от жара металлические трубки, бывшие в прошлой жизни инвалидной коляской.

– Мать неходячая, а вот еще, – капитан протянул руку, но не решился дотронуться до того места, где ранее у живой Ирины была шея, – это янтарь оплавился. В Кенигсберге видел такое, в сорок пятом.

– Запаковывайте, – приказал муровец.

Останки вынесли; теперь эксперты работали, упаковывая разного рода обуглившиеся фрагменты, чтобы не исчезли следы, фотографируя остатки каких-то журналов, книг, документов, отбирая пробы тошнотворного месива, в которое превратились заботливо собираемые припасы.

– А где ж мой летеха многомудрый? – Макаров озирался в поисках участкового, но Чередников, который только-только тут находился, куда-то делся.

…Шурика выворачивало так, как никогда в жизни. Все-таки одно дело – морг, туда входишь подготовленным, воспринимаешь то, что лежит на полках, с номерками на синих пятках, не как людей, а уже как неодушевленное. Свидетеля, что ли, который может что-то поведать, а то и обличить преступника. В общем, там все было по-другому, а не так, как тут, когда вскрывают черные доски, и оттуда, из угольной преисподней, вырывается отравляющий смрад стылого мяса и выносят на рогожках такое… ма-а-а-ленькое, черненькое, то, что осталось от красавицы в цвете лет, доброй старухи, молчаливой заботливой няньки.

Вроде пустой желудок был, рвало уже всухую, и больше всего Саша боялся того, что кто-то услышит его истошную икоту и заглянет в эту купу боярышника и жасмина, который он порядком загадил. Накатился следующий приступ, Чередников в полном бессилии, утирая выступившие слезы, от неловкости вслух пробормотал:

– М-м-м-мать, когда ж все это кончится?..

И услышал ответ, краткий и по делу:

– А как привыкнешь – так и тотчас.

Артист Волков, собственной персоной, протягивал ему уже знакомую флягу:

– На вот, рот ополосни. Эк как тебя, болезный. Столичный, что ли?

– Д-да… – Чередников глотнул, к горлу подкатило, но – о, чудо! – волна погасила волну, мутить стало куда меньше.

– Оно и видать. Я-то ленинградец, и не такое видал, после такого хоть в Освенцим, хоть в Хиросиму – ничем не удивишь, – просто так пояснил Волков, не выпендриваясь. – Да-а-а, дела невеселые у нас. Мягко говоря, паскудные дела. И капитану вашему не позавидуешь: насколько я понял, он, бедолага, на пенсию намылился. Придется отложить.

– Чего вдруг. Так дело-то не мы будем вести, – уже куда более окрепшим голосом заметил Саша. – К сожалению…

– Как знать, как знать, – вроде бы равнодушно говорил артист, и Чередникову почему-то казалось, что он исподтишка как бы разглядывает его, оценивает. Взгляд у него вроде бы светлый, открытый, а вот так наставит свои зрачки – и точно в дуло заглядываешь.

– А скажи-ка мне, Шурик, – как бы мимоходом осведомился он, – обидно-завидно, что не ты работать будешь? Или, будем говорить прямо, вообще вся эта история побоку?

Саша не сразу понял, что он имеет в виду. А осознав, немедленно обиделся:

– Я, товарищ Волков, ВЮЗИ окончил! Всего одна тройка. В адвокатуре с первого курса.

Пал Палыч до чрезвычайности удивился:

– Так что ты тут тогда делаешь, после адвокатуры?

– Следователем хочу быть.

– Хотеть – значит мочь. Будешь, – заверил актер. – Как ни крути, все-таки именно ты поднял вопрос и о подполе, и это… Кстати! Чего ты там по поводу детей спрашивал, к чему?

– Да так…

– Ну-ну, не скромничай, нехорошо.

– Молочница говорит, и вы подтверждаете, как человек, неоднократно бывавший в доме, что детей школьного возраста постоянно в семействе не было. Соседские забегали от случая к случаю, а постоянных не наблюдалось. Между тем на пожарище я лично обнаружил обгоревшую тряпку, мешок из-под школьной сменки…

Волков сдвинул красивые брови, переспросил:

– Сменки?

– Сменной обуви то есть.

– Я знаю, что такое сменка. Я спрашиваю, где он? Знаешь?

Шурик с сомнением отозвался:

– Теперь, наверное, не знаю. А тогда просто валялся, в пепелище.

Волков, поразмыслив, предложил: если уж Саша закончил свои дела тут, в кустах, не пойти ли обратно, присоединиться к обществу?

…Они вернулись, Чередников изложил свое сообщение главному опергруппы. Тот некоторое время пытался уразуметь, потом, вывалив красные глаза, процедил:

– Какой мешок? Какая сменка? – Он повернулся к Макарову. – Товарищ капитан, расшифруйте доклад вашего подчиненного, не дайте дурнем помереть.

– Сперва сам попытаюсь понять, – покладисто отозвался капитан и, крепко ухватив участкового за локоть, увел в сторону.

– Вы, товарищ лейтенант, в своем уме или обалдели? Что за детский сад посреди работы, что за тимуровщина? Повторяю вопросы: какой мешок? Какая сменка?

Однако это был уже совсем не тот краснеющий участковый, запинавшийся от того, что не знает фамилии молочницы. Это был обновленный, заматеревший Чередников, которому пара глотков из волковской фляги придала бодрости и нахальства. Он спокойно и даже не без высокомерия ответил:

– Во время первичного осмотра места происшествия я лично обнаружил обгоревший фрагмент текстильного изделия, визуально напоминающего мешок синтетической ткани, обычно используемый школьниками для переноски сменной обуви в целях соблюдения санитарно-гигиенических норм в учебных заведениях…

Капитан Макаров приказал:

– Прекратить словоблудие. Отвечать толком: по каким, вашу мамашу, признакам ты опознал в обгоревшей тряпке детский мешок для сменки? Написан номер школы? Фамилия ученика? Вышиты инициалы?

Да, тут что-то Чередников недоработал. Он поперхнулся, смутился и признался, что нет.

– Написано было «Рига», и просто кулиска такая пошита, и продет шнурок…

Капитан взбеленился не на шутку:

– Знаю – не знаю! Утверждать, что мешок используется для сменной обуви школьника, можно лишь тогда, когда он обнаружен у школьника, а внутри – эта самая обувь! А Каяшева модистка была! Портниха то бишь! Она могла в мешке этом хранить нитки, лоскут, сухари, что угодно! Детей не было в доме. Ты со своими ценными замечаниями знаешь, куда пойдешь, прямо сейчас и с песней?!.

«Нет, это никакой не Порфирий Порфирьич, это уже целый Рогожин или кто там из неуравновешенных у Достоевского, – размышлял Саша, смиренно уронив голову и кивая. – Вот сейчас он меня убьет, закопает и будет по-своему прав».

Немедленному смертоубийству помешало появление свидетеля: Пал Палыч Волков, завершив раздачу автографов, незаметно приблизился и теперь тихонько стоял в сторонке, не вмешиваясь. По всему судя, поджидал окончания воспитательного процесса.

– Я на пенсию собрался, – непонятно кому пожаловался капитан Макаров, – доработать бы спокойно. А тут эва, вынесли сюрпризец на рогожке… Вы вот дедукцией трясете, а что с покушением на дачу… а кстати, вот, товарища Волкова?

– Все в порядке, – кротко вступился тот, – мы до несчастья как раз с товарищем лейтенантом осмотрели мои помещения, и я официально готов подтвердить отсутствие всяческих претензий. Все хорошо, ничего не пропало. И, вообще, по сравнению со случившимся это такая чушь и ерунда. Вы, товарищ капитан, можете смело забыть про казус с дачей. А вот если не возражаете, я еще немного поговорю с товарищем участковым персонально?

– Да бога ради, если не брезгуете, – великодушно разрешил Макаров, отталкивая от себя вялого Чередникова.

Актер без церемоний взял Шурика под локоток и отвел в сторону.

– Пошли, проветришься.

…Они сошли с Лесной улицы, миновали центральную, углубились и миновали лесополосу. Некоторое время они шли в молчании; Чередников, сам не имея никакого желания говорить – да и рот пока опасался открывать лишний раз, – видел, что товарищу артисту есть что сказать, причем именно ему. Но тот пока выдерживал паузу, надо думать, по учению Станиславского.

Наконец вышли на берег водохранилища. Тут не было ни песка, ни полого спуска в воду, сами склоны были укреплены колотым острым гранитом, по которому нельзя было пройти, не порезав ног. Поэтому тут не было ни нянек с детьми, ни купальщиков.

Волков, сев на скамейку, приглашающе похлопал по доске.

– Угощайся, – актер протянул портсигар, Чередников отказался.

Некоторое время они сидели молча; Волков, казалось, покуривая, задремал, Саша, полностью забывшись, смотрел, как играет на воде солнечный свет, поплескивает, разбиваясь о камни, вода. Прикрыв глаза, легко можно было забыть про вопли руководства и все события последних нескольких часов, заодно и представить себя где-нибудь на берегу теплого моря…

«Неплохо бы», – подумал Шурик, но не успел размечтаться как следует, как проснулся его спутник.

– Вот что, Саша, – начал он и снова затих.

И в Чередникова постепенно вползало чувство тщеславия: все-таки не с кем-то жаждет посекретничать легендарный Пал Палыч Волков, а с ним, Александром Александровичем, пока лейтенантом, но там видно будет… И снова Саша, воспарив мечтами, уже мысленно сменял уходящего на покой, утомленного, старого и потому порядком поглупевшего Порфирьича и наводил полный порядок на вверенной ему территории. Причем острым, орлиным, новым взглядом немедленно выявлял недочеты в повседневной работе, и под его чутким руководством, с внедрением всех новых методов криминалистической науки…

Полеты во сне и наяву прервал Волков.

– Тут вот какое дело, лейтенант Шурик, – снова заговорил он, решившись, – Ирину мне жаль, понимаешь?

– Ясное дело, понимаю, – заверил Чередников, – только ведь…

– Погоди, – артист поднял ладонь, призывая к тишине, – дай договорить. Ты вот, когда тела выносили, наверняка кое-что приметил.

– Так я и говорю! – немедленно вскинулся Саша. – Я и толкую. Они… ну, то есть вы поняли, не так выглядят, как должно быть.

– Что естественно, – мрачно пошутил актер.

– Нет, вы погодите, – настаивал тот, – я хоть и почти сразу сбежал в кусты, а все ж таки увидел. Как вам объяснить…

– Слушай, участковый, я стольких следователей переиграл – тебе и не снилось, – напомнил Волков. – Говори как есть, толком.

– Так вы играли – там же, в кино, не показывают то, что в учебниках, в моргах… в общем, когда заживо сгорают, мышцы вот эдак сокращаются, – Чередников скрючился, прижав локти к бокам, – поза боксера. Под действием температуры все мышцы разом резко сокращаются, и все конечности как бы собираются.

– Они все прямые были, – помолчав, заметил Пал Палыч.

– Прямые! И обязательно надо было бы глянуть на ту часть тел, которые к полу прилегали – а вдруг там трупные пятна?

– Почему им там быть? – несколько подначивая, осведомился актер.

– Ну а что, если их раньше убили, а потом уж в подвал скинули, а позже устроили поджог, – пробурчал Чередников.

– Не разыгралось у тебя воображение? – спросил актер. – С чего подозревать убийство? Вполне безобидные тетки. Постоянно на даче не проживали, так что и брать особо нечего там было – что, соленья-моченья? Сейчас не то что после войны: налетчиков нет, за харчи не губят.

– А если личная месть? – предположил Саша.

Волков лишь бровью пренебрежительно дернул:

– Личная месть модистке? Кому могла перейти дорогу ажно до смерти? Неправильно тряпку какую пошила? Лоскутом не поделилась? И потом, не забывай: личная месть – это всегда персональное дело, а тут и мать, и нянька – совершенно посторонний человек. Или предположишь, что мстили бабке без ног?

– Убрали как ненужных свидетелей…

– Шурик, помилуй. Ты соображаешь, что говоришь? Это ж подрасстрельное дело. Кто ж ради никчемных двух старух к стенке прислонится – разве совсем плохой на голову…

– Или уверенный в своей ловкости и безнаказанности, – упрямился Шурик. – А что?

– Нет, ничего. Пожалуй, – вежливо согласился актер.

Чередников, поколебавшись, все-таки решился:

– А вот чтобы ограбить, например.

И снова Пал Палыч, подумав, согласился:

– Не спорю, вещички кое-какие у них водились. Дело женское: тряпки, меха, столовое серебро. Но повторюсь: не те сейчас времена – ради шмотья душегубствовать. Неувязочка, как говорится…

– А если не просто вещички? Молочница толковала, у них в подвале полно мильонов, – выпалил Саша и смутился.

Пал Палыч с сомнением скривил рот, сплюнул, совершенно как простой смертный, цевкой сквозь зубы:

– Брось, Шурик. Для Нюрки все, что больше трешника – мильон. К тебе ее запусти – небось, под присягой подтвердит, что ты делатель фальшивых бумажек и родного отца задушил.

Чередников не удержался – хмыкнул, чувствуя себя частично свиньей и предателем вполне симпатичной тетки. Ведь за все время их знакомства молочница если и привирала, то самую малость, только чтобы интересно было слушать. В главном же, что касалось сути, она неукоснительно придерживалась истины.

– Сплетница-то может быть, и все-таки…

– Ну да, да, – кивнул Волков, размышляя о чем-то другом. – Ладно, лейтенант. Приятно было познакомиться. Еще свидимся, Бог даст.

Он выбросил окурок, встал, протянул руку, развернулся – и что же?!

«Неужели просто так уйдет?!»

Чередников сидел дурак дураком, глядя на удаляющуюся спину как на уходящую надежду. Как будто раскатали перед тобой широкую взлетную полосу, крылья пристегнули – лети, мол! – а потом на самом взлете эти самые крылья пообломали.

«К чему все это? Зачем надо было вопросы все эти задавать, мнением интересоваться – чтобы вот так развернуться и уйти?»

В этот момент Пал Палыч, как будто услышав сердечное это, щенячье скуление, повернулся и даже милостиво сделал пару шагов обратно.

– Насчет ограбления мысль неплохая. Знаешь, лейтенант Шурик, может, и прав ты, и Нюрка не особо-то насвистела. Я почему вспомнил: видел как-то у Ирины Владимировны перстенек один. В бабских цацках, понятно, не шибко разбираюсь, но там и без атрибуций-товароведов было ясно, что вещь дорогущая. Такой, знаешь ли, прозрачный изумруд, как морская волна. А женщина есть женщина, когда одна цацка имеется, то где-то есть и еще одна, они сползаются, как тараканы. Если у нее одна такая вещица была, может, и не одна такая…

Последнюю фразу Пал Палыч произнес уже как бы в воздух, удаляясь.

Тупо поглазев в заросли, куда канул Волков, потом – на безмятежную гладь водохранилища, затем – внутрь пустой своей головы, Шурик затосковал.

«Что это было? К чему? Почему, в конце концов, мне доверился, а не муровцам?»

Ответа, объяснения происшедшему не было, никакой логики не находилось. Уловил лишь общий посыл: встал на табуреточку, рассказал стишок, блеснул познаниями – молодец, а теперь не твоего ума дела, отправляйся по своим кастрюльно-самогонным делам.

Чередников вздохнул и отправился.

* * *

Прошло еще порядка пяти – пяти с половиной дней. Капитан Макаров, сменив гнев на милость, снова стал самим собой – славным, несколько язвительным старшим товарищем, готовым всегда наставить на путь истинный (если будешь помалкивать и слушать). Чтобы «приучить к самостоятельности» – капитана Порфирьича терминология, – он теперь сажал подчиненного на прием, сам куда-то отъезжая. Сперва на час, потом на два, потом вовсе на полдня – Шурик скрежетал зубами: «Как к горшку приучает!» Потом, видимо, убедившись, что, оставшись один, «детсадовский» все дело не завалит, и вовсе огорошил: все, собираюсь в отпуск. Не было тут никакого коварства: он еще когда говорил, что лет десять не бывал в тех краях, и то, что наконец собрался, говорило о том, что он вполне доволен процессом чередниковской эволюции.

Да и сам Сашка в иное время, может, лишь ручки бы потер: как же, такая возможность проявить себя! Однако за время службы в Морозках он совершенно убедился в том, что проявлять себя тут не в чем. Никаких дам в бальных платьях, лежащих без чувств в фамильных библиотеках, никаких зарезанных генералов – в общем, ничего того, что можно было бы ожидать от местной публики. Понятно, что советская творческая интеллигенция – это совершенно не то, что прогнившая буржуазная богема, и никто не будет ради одного-единственного честолюбивого лейтенанта устраивать бедлам в декорациях.

Однако огорчает то, что ничего нового – сплошная текучка, разве что публика почище. Не просто шабашники устраивают пьяный мордобой со своими «коллегами», а те, что с дачи драматурга Сошникова – с теми, кто отделывает домик режиссеру Маслаченко. Или вот дебош прилюдный, пьяный – ведь не просто какой-то дядя Вася в трикошках бузит, а заслуженный трагик и характерный старик Спесивцев. Вот этот порадовал, погулял он до такой степени широко, что даже железобетонный Макаров, не сдержавшись, начал составлять письмо в Союз театральных деятелей.

Правда, только принялся и начал, но не успел, поскольку Спесивцев – оказавшийся, к слову, совсем не стариком, а бодрым сорокалетним бугаем с громовым басом, – протрезвев, зачастил в отделение, точно в профком или на репетиции. Сперва с апломбом разъяснял «темноте», что творческая личность нуждается в некоторой разрядке. Потом, когда Порфирьич, хмыкнув, посоветовал не размахивать руками, принялся изрыгать угрозы – сперва неявные, потом прямые, намекая на вхожесть в разнообразные кабинеты.

– Прошу покорно в кабинет, – по-змеиному улыбнувшись, пригласил капитан.

О чем они там переговорили за закрытыми дверями – неизвестно, но «старик» ушел сконфуженный. А потом снова принялся наносить визиты, но уже ныл. Дав ему как следует унизиться и оскорбиться, Макаров сжалился. И письмо отложили до времени, и протокол о правонарушении куда-то волшебным образом делся.

– Да просто все. Как замаячит перспективка быть отодвинутым в очереди на квартиру, так они сразу вежливые слова вспоминают, – объяснил капитан произошедшую со Спесивцевым метаморфозу.

Он сначала давал опозориться подчиненному, а потом появлялся именно тогда, когда у подчиненного от общения с каким-либо особо творческим фруктом начинал дергаться и слезиться глаз. Разделавшись с ним, совершенно не по-капитански потерев ручки, Порфирьич неформально заметил:

Загрузка...