«…Пребываем ныне в полнейшем упадке, и те, кто прежде чтил нас, теперь нами пренебрегают. Само имя „испанец“, некогда приводившее в трепет весь мир, ныне по грехам нашим едва ли не вовсе утрачено нами…»
Я закрыл книгу и взглянул туда, куда глядели все. Штиль продержался несколько часов, но вот восточный ветер зашумел в парусах и погнал галеон «Иисус Назарей» в бухту. Столпясь на борту под сенью парусов, солдаты и моряки указывали друг другу на трупы англичан, очень мило болтавшиеся в петлях под стенами замка Санта-Каталина или вдоль берега, на границе с виноградниками. Висельники казались гроздьями винограда, ожидавшими сбора, – с той лишь разницей, что для них сбор уже сыграли.
– Собаки! – высказался, сплюнув за борт, Курро Гарроте.
Как и у всех у нас, его сальные грязные волосы кишели вшами: немудрено – воды на корабле, взявшем на борт ветеранов фламандской кампании, было в обрез, мыла еще меньше, плаванье же от Дюнкерка до Лисабона длилось пять недель. Курро то и дело с досадой ощупывал свою левую руку, сильно попорченную англичанами при взятии редута Терхейден, и с видом полнейшего удовлетворения поглядывал туда, где на отмели Сан-Себастьяна перед маяком дымились останки корабля: граф Лекст погрузил на него столько убитых, сколько смог собрать, после чего поспешно убрался восвояси.
– Поделом им, – заметил кто-то.
– Жаль, без нас обошлось, – припечатал Курро.
Видно было, что ему самому до смерти хотелось бы развесить эти гроздья. Ибо неделю назад в Кадис на ста пяти боевых кораблях явились десять тысяч англичан и голландцев в наглом сознании своего могущества, преисполненные решимости разграбить город, сжечь нашу эскадру, стоявшую в гавани, и захватить прибывающие из Бразилии и Новой Испании галеоны с золотом. Позднее наш великий Лопе де Вега сочинил о сем намерении свой знаменитый сонет, вставив его в комедию «Девушка с кувшином»:
Обманом дерзостным сумел негодный бритт
Ко льву кастильскому вползти в его обитель…
Так что этот самый Лекст, истый представитель пиратской своей нации по жестокости и коварству, лице- и высокомерию, явился – и захватил форт Пунталь. Юный английский король Карл Первый и его министр Бекингем еще не позабыли, какой прием был им оказан в Мадриде, куда Стюарт разлетелся свататься к нашей инфанте: как морочили им голову отговорками и проволочками, как допрежь того – при посредстве, если помните, капитана Алатристе и Гвальтерио Малатесты – едва не провертели в них лишних дырочек, как пришлось принцу и его фавориту воротиться в Лондон ни с чем. Но история тридцатилетней давности, когда войска Эссекса взяли и разграбили Кадис, на сей раз не повторилась – Господь не попустил: наши организовали неприступную оборону, к солдатам с галер герцога Фернандины присоединились жители соседних Чиклана, Медина-Сидонии и Вехера, и все они вкупе с гарнизоном Кадиса дали англичанам отпор столь сокрушительный, что от затеи своей, обошедшейся им большой кровью, те принуждены были отказаться. Лекст, понеся большие потери, ни на шаг не продвинувшись, спешно погрузил своих разбойников на корабли, ибо узнал, что вместо галеонов, груженных золотом и серебром из Индий, предстоит ему встреча с эскадрой в составе шести крупных и скольких-то малых кораблей под испанскими и португальскими флагами, – напомню вам, что в ту пору, тщанием блаженной памяти короля Филиппа Второго, была у нас с португальцами общая империя и враги тоже были общие; каковые корабли, помимо сильной артиллерии, имели на борту матерых вояк, всяких видов навидавшихся во Фландрии, а ныне уволенных в отпуск или в отставку. И наш адмирал, в лисабонской гавани прослышав о новой каверзе англичан, помчался в Кадис во всю прыть, дабы поспеть вовремя.
Однако не поспел. Сейчас паруса неприятельской флотилии превратились в едва различимые на горизонте белые пятнышки. Мы разминулись с еретиками: накануне днем они поспешили убраться восвояси, не сумев повторить успех пятьсот девяносто шестого года, когда спалили дотла Кадис и даже вывезли книги из тамошних библиотек. Дело известное – англичане без устали похваляются разгромом нашей армады, оказавшейся не столь уж непобедимой, тычут всем в нос подвиги своего графа Эссекса, но, осрамившись, помалкивают. А без сраму не обходится, ибо злосчастный наш и старый испанский лев, со всех сторон окруженный врагами, которые всегда не прочь обмакнуть мякиш в нашу подливку, хоть и клонился к упадку, хоть и дряхлел день ото дня, еще сохранял клыки и когти и не отдал бы свою шкуру задешево, а заставил бы потрудиться всяческих стервятников в лице торгашей-англичан, коим еретическая их, двуличная, не иначе как самим Сатаной порожденная вера позволяет совмещать богобоязненность и корыстолюбие, набожность и безбожную алчбу до того легко и просто, что и распоследний ворюга может считаться почтенным представителем одной из свободных профессий. Послушать их историков, так мы, испанцы, воюем и порабощаем людей, движимые фанатизмом, жадностью и высокомерием, а все прочие нации грабят и гробят ближнего, продают его с потрохами или выпускают ему кишки исключительно ради торжества свободы, справедливости и прогресса. Ну ладно, это я отвлекся. Короче говоря, в сей приснопамятный день англичане лишились в Кадисе тридцати кораблей, покрыли знамена свои позором, понесли большие потери убитыми и ранеными в бою, не считая тех, кто напился пьян, отстал, попал в плен и был нашими беспощадно вздернут на крепостных стенах или в виноградниках. В тот раз сучьей этой своре затея ее вышла боком.
За башнями фортов, за виноградниками виднелся город – белые дома и высокие колокольни, похожие на сторожевые вышки. Мы обогнули бастион Сан-Фелипе и оказались прямехонько перед гаванью, принюхиваясь к дыму отечества, как ослы – к сену. Крепостные орудия встретили нас салютом, и наши отозвались им во всю мочь своих бронзовых глоток. Убрали паруса, приготовились отдать якорь. Матросы взлетели на ванты, я спрятал в свой заплечный мешок «Гусмана из Альфараче»[1], купленного моим хозяином в Антверпене для препровождения времени в пути, и подошел к стоявшим на шкафуте[2] Алатристе и прочим. Почти все пребывали в радостном возбуждении от близости берега, оттого, что позади осталось плаванье со всеми своими прелестями вроде встречных ветров, грозящих шваркнуть корабль о береговые рифы, выворачивающей нутро качки, валянья на заблеванной палубе, сырости, тухлой воды – да и той давали по кружке в день, – сухих бобов и червивых сухарей. Уж на что незавидна жизнь солдата на суше, но во сто крат тяжелее она в море, ибо захоти Господь, чтобы там влачили мы свой век, Он снабдил бы нас вместо рук и ног плавниками.
Ну да ладно. Увидев меня, Диего Алатристе слегка улыбнулся, положил мне руку на плечо. Зеленовато-прозрачные глаза его задумчиво озирали местность, и, помню, я успел подумать: он не похож на человека, который возвращается в никуда.
– Что ж, мальчуган, вот мы и снова здесь.
Сказано это было каким-то странным тоном, словно капитан смирялся с неизбежностью: дескать, что «здесь», что еще где – один черт. Я меж тем рассматривал Кадис, восхищаясь игрой солнечного света на стенах его белых домов и на величественной глади сине-зеленой бухты. Совсем не таким, как в моем родном Оньяте, был здешний свет, но тем не менее и его я ощущал своим. Собственным.
– Испания… – с кривой улыбкой процедил сквозь зубы, будто сплюнул, Курро Гарроте. – Старая ты сука, тварь неблагодарная.
Снова дотронулся до покалеченной руки, словно вдруг ощутил боль или решил спросить себя, во имя чего на редуте Терхейден едва не лишился он ее вкупе со всем туловищем? Курро собрался произнести что-то еще, однако Алатристе, которому хищно нависающий над усами крючковатый нос придавал зловещее сходство с ловчим соколом, предостерегающе покосился на него. Потом – на меня, потом вновь царапнул ледяным глазом малагца, и тот благоразумно воздержался от продолжения.
Якоря были отданы, и корабль наш замер в бухте. За песчаной отмелью, связывавшей Кадис с сушей, уходил в небо черный дым с бастиона Пунталь, однако сам город почти не пострадал. Столпясь перед пакгаузами и зданием таможни, с берега приветственно махали нам жители, а с моря окружили нас всякого рода ботики, баркасы, ялики и прочая мелкая посуда, причем экипажи их ликовали так, словно мы отогнали англичан от Кадиса. Потом я узнал, в чем тут дело, – повторив ошибку Лекста и его англиканских пиратов, нас приняли за головной галеон из состава «флота Индий», который мы опередили на несколько дней.
Но телом Христовым клянусь, мы все, хоть не из другого полушария плыли, тоже намыкались предостаточно, а я – больше всех, ибо впервые оказался в студеных северных морях. Флотилия наша, насчитывавшая шестнадцать вымпелов – семь галеонов, сколько-то «купцов», а остальные – баскские и фламандские корсары, – прорвав у Дюнкерка блокаду голландцев и взяв курс на север, как снег на голову свалилась на голландских же рыбаков, ловивших свою селедку, пустила их ко дну, а потом обогнула Шотландию с Ирландией и двинулась по океану на юг. «Купцы» и один галеон разошлись соответственно в Виго и в Лисабон, прочие же продолжали путь в Кадис. Что касается корсаров, то они остались рыскать вдоль британских берегов, на совесть исполняя свои обязанности, заключавшиеся в том, чтобы грабить, топить, жечь корабли под неприятельским флагом и всячески, одним словом, безобразничать на морских коммуникациях противника, который в точности таким же образом гадил нам у Антильских островов и везде где только мог. Короче говоря, не рой другому яму и всякое такое.
Тогда-то довелось и мне впервые принять участие в морском сражении: когда прошли проливом между Шотландией и Шетландскими островами, то в нескольких милях к востоку от одного острова, называвшегося Фула или что-то в этом роде, черного и негостеприимного, как, впрочем, и все тамошние края, что ежатся под серым небом, наткнулись мы на целую флотилию рыбачьих шхун, вышедших на промысел под присмотром и доглядом четырех боевых кораблей, из коих один оказался крупным трехмачтовиком – не то корвет, не то бриг. Наши «купцы», отойдя в сторонку, легли в дрейф, корсары из Басконии и Фландрии с акульим проворством ринулись на рыбаков, флагман же наш, носящий имя «Вирхен де Асоге», атаковал их эскорт. Еретики, по своему обыкновению, намеревались, не сближаясь, издали садить по нам из сорокафунтовых пушек и кулеврин, уповая на меткость и проворство своих отлично обученных артиллеристов, благо англичане и голландцы знали морское дело не в пример лучше испанцев и всегда превосходили нас – что доказывает история с Непобедимой армадой, – ибо их государи и властители заботились о своих моряках и хорошо им платили, тогда как необъятная империя Испании, чье благополучие напрямую зависело от безопасности морских границ, сей предмет оставляла в небрежении, привыкнув полагаться более на пехотинца, нежели на морехода. Так уж повелось, что в нашей чванной отчизне, где даже портовые девки кичатся знатностью рода: какую ни возьми – не Гусман, так Мендоса, – дворяне гнушались служить на флоте, считая это ниже своего достоинства. Удивляться ли, что у неприятеля были меткие комендоры, вышколенные марсовые, опытные капитаны; испанский же флот, не обделенный хорошими адмиралами и толковыми штурманами, являл собою не более чем все ту же отважную пехоту, посаженную на корабли – пусть и превосходные. Впрочем, в те времена мы все еще грозны были для врагов в рукопашной схватке, и потому англичане и голландцы неизменно применяли одну и ту же тактику: старались, не подпуская нас близко, крушить наши палубы и мачты артиллерийским огнем, увечившим и убивавшим наших матросов, с тем чтобы понудить нас в конце концов к сдаче. Мы же, напротив, тщились подойти вплотную, взять неприятельский корабль на абордаж, дабы испанская пехота со столь свойственной ей свирепой отвагой могла показать, чего она стоит.
Именно так разворачивался бой у острова Фула: мы стремились сократить дистанцию, противник же, как водится, частым огнем намерению нашему препятствовал. И носивший имя Пресвятой Девы Асогенской флагман, хоть вражеские ядра сильно повредили ему оснастку, а палуба вся осклизла от крови, сумел-таки врезаться в середину строя, оказавшись так близко от голландского корвета, что кливером своим подметал тому шкафут. Перебросили абордажные крючья, и испанцы горохом посыпались на палубу, паля из мушкетов, размахивая топорами. И вскоре, никому не давая спуску, добрались уже до шканцев, покуда мы, зайдя на «Иисус Назарей» с подветренной стороны, били из аркебуз по остальным неприятельским кораблям. Одно скажу: больше всего повезло тем голландцам, кто кинулся за борт, предпочтя захлебнуться студеной водой, нежели горячей кровью из собственной перерезанной глотки. Таким вот манером два корабля мы захватили, третий потопили, а четвертый повредили столь сильно, что он едва ушел. Вскоре подоспели от Дюнкерка фламандские каперы и, не желая оставаться в стороне от всей этой пахоты, косьбы и молотьбы, распотрошили и сожгли в полное свое удовольствие двадцать две рыбачьи шхуны, которые не то чтобы лавировали, а растерянно шарахались из стороны в сторону, как все равно куры – от забравшейся в птичник лисы. И под вечер – а вечер в этих широтах наступает, когда у нас в Испании еще белый день, – мы продолжили путь курсом на юго-запад, оставив на заволоченном дымом горизонте горящие обломки вражьих кораблей. Безрадостный вышел пейзаж.
Дальнейшее наше плаванье обошлось без происшествий, если не считать, что между Ирландией и мысом Финистерре трое суток трепал нас шторм, и уж он понаделал бед: сорвал с лафета пушку, которая, покуда мы пытались водворить ее на место, мечась по палубе и молясь, чтоб пронесло, успела, как клопов, раздавить о переборки нескольких бедолаг – и сильно повредил галеон «Сан-Лоренсо», так что пришлось ему выйти из ордера и плестись в Виго заделывать пробоины. Когда в Лисабоне догнало нас тревожное известие о новом нападении англичан на Кадис, несколько боевых кораблей устремились к Азорским островам навстречу груженному золотом «флоту Индий», дабы предупредить его о возможной атаке и взять под охрану, мы же поспешили на всех парусах к Кадису, однако, по счастью, как я уже говорил, англичан не застали.
В продолжение всего плаванья я с неизменной для себя пользой и удовольствием читал вышеуказанное сочинение Матео Алемана, равно как и иные книги, которые капитан Алатристе вез с собой или сумел раздобыть на корабле: если не путаю – «Жизнь оруженосца Маркоса де Обрегона»[3], томик Светония и вторую часть «Хитроумного идальго Дон Кихота из Ламанчи». Использовал я путешествие и для совершенствования навыков, со временем обещавших стать просто бесценными: в добавление к фламандскому моему опыту Диего Алатристе и его товарищи заставляли меня упражняться с оружием, добиваясь совершенного владения им. Я, как на почтовых, мчал к своему шестнадцатилетию; тело мое обрело должную соразмерность членов, а мытарства и лишения сообщили мне раннюю возмужалость, укрепив плоть и закалив дух. Капитан Алатристе лучше, чем кто-либо другой, знал: клинок, уравнивающий простолюдина с властелином, есть наивернейшее средство снискать хлеб насущный или защититься. А потому, желая окончательно отшлифовать знания, вынесенные мною из суровой школы боев и походов, задался целью посвятить меня в некоторые секреты фехтовального искусства, по каковой причине мы с ним ежедневно упражнялись в приемах нападения и защиты, товарищи же, расчистив нам место на палубе, глазом знатока взирали на наши эволюции, обменивались суждениями, подавали советы, приводили в пример случаи из собственной практики – не всегда и не в полной мере соответствовавшие строгой правде жизни. И в сем требовательно-доброжелательном кругу людей сведущих и бывалых – за битого, как известно, двух небитых дают – отрабатывали мы финты, парады и рипосты, «мельницы», выпады и рубящие удары – словом, все, что входит в науку умерщвления человека холодным оружием. И вскоре я узнал, как, действуя разом шпагой и кинжалом, отбить и задержать вражеский клинок, а вслед за тем нанести разящий удар, как теснить противника, как ослепить его светом фонаря или поменяться с ним местами, чтобы солнце ударило ему в глаза, как в нужный момент сковать его движения метко брошенным плащом. Все это неотъемлемо от ремесла эспадачина – наемного бретера, убивающего хоть и по заказу, но не из-за угла. Мы не думали и не гадали, что очень скоро придется применить сии навыки на практике, а между тем в Кадисе поджидало нас письмо, в Севилье – друг, а на берегу Гвадалквивира – невероятное приключение. Обо всем этом намереваюсь я по порядку и в свое время вам поведать.
Любезнейший капитан Алатристе!
Вероятно, Вас удивит сие письмо, во первых строках коего я поздравляю Вас с долгожданным возвращением в отчизну, каковое возвращение завершилось, смею надеяться, благополучно.
Ваши письма, присылаемые из Антверпена, позволяли мне мысленно следовать за Вами, и я надеюсь, что Вы, равно как и милый моему сердцу Иньиго, по-прежнему пребываете в добром здравии и счастливо избегли ловушек жестокого Нептуна. Если это и в самом деле так, то Вы не могли бы выбрать более благоприятный момент для возвращения домой. Если ко дню Вашего прибытия в Кадис туда еще не причалит «флот Индий», я обращаюсь к Вам с нижайшей просьбой – без промедления отправиться в Севилью. Там сейчас пребывают их королевские величества, совершающие поездку по Андалусии, а поскольку покорный Ваш слуга по-прежнему находится в фаворе у Филиппа Четвертого и графа-герцога Оливареса, поддерживающего престол на манер Атланта (согласимся, впрочем, что нет ничего более переменчивого, нежели расположение властителей земных, и не поручусь, что завтра неосторожная эпиграмма или дерзкий сонет не будут стоить мне, как древле – Овидию, ссылки в Понт Эвксинский, каковым в моем случае выступит усадебка моя Торре-де-Хуан-Абад), то в обществе сих высоких и высочайших особ вращаюсь и я, занимаясь всем понемножку, ибо официальный круг моих обязанностей очерчен весьма неопределенно. О неофициальной же стороне трудов моих и досугов я поведаю после того, как буду иметь удовольствие заключить Вас в объятия, а пока – ни слова больше. Скажу лишь, что, разумеется, речь пойдет о деле, требующем участия Вашего и Вашей шпаги.
Шлю Вам свой сердечный привет, к коему присоединяется и граф де Гуадальмедина; он тоже здесь и по-прежнему хорош собой на загляденье, дюжинами пожирая сердца севильянок.
Остаюсь любящий Вас
Диего Алатристе, спрятав письмо в карман, спустился в шлюпку и сел рядом со мной. Покряхтывали гребцы, налегая на весла, поскрипывали уключины, уплывал назад высокий черный борт: «Иисус Назарей» замер в неподвижной воде гавани рядом с другими галеонами, поблескивающими в ясном свете дня свежим суриком, посверкивающими надраенной медяшкой, вздымающими к небесам высокие мачты в переплетении снастей. И вот уже берег, и нетвердая с непривычки нога ловит ускользающую сушу, неуверенно ступает по земле, столь ошеломительно просторной после тесной палубы – иди куда хочешь. Щекочет ноздри запах специй, тешат глаз выставленные на прилавках лимоны, апельсины, изюм, сливы, соленья, белый хлеб, ласкают слух зазывные крики торговцев, расхваливающих свой товар – генуэзскую бумагу, берберийский воск, вина из Санлукара, Хереса и Порто, сахар из Мотриля… Покуда капитан, присев у дверей цирюльни, брился, стригся и подправлял усы, я стоял рядом, восхищенно глазея по сторонам. В те времена портом приписки для «флота Индий» служила Севилья, Кадис же, еще не заменивший ее в этом качестве, был маленьким городком с четырьмя-пятью постоялыми дворами, однако улицы его, заполненные генуэзцами, португальцами, маврами, чернокожими невольниками, омывал ослепительный свет, воздух был прозрачен и чист, и все, разительно отличаясь от Фландрии, веселило душу. Мало что напоминало о недавнем приступе, хоть повсюду виднелись солдаты и вооруженные обыватели, а церковную площадь, на которую пришли мы, расставшись с цирюльником, плотно заполнял народ, явившийся возблагодарить Небеса за избавление от грабежа и огня. Посланный доном Франсиско негр-вольноотпущенник, как и было условлено, ожидал нас в таверне и, покуда мы в прохладе воздавали должное винцу, тунцу и куриному птенцу с отварной зеленой фасолью, приправленной оливковым маслом, ввел нас в курс дела. По его словам, из-за нападения англичан все лошади были реквизированы для нужд обороны, так что лучше всего нам добираться до Севильи морем. Негр уже нанял для нас баркас со шкипером и четырьмя матросами и по дороге в порт вручил нам бумагу, подписанную герцогом де Фернандиной и призванную служить пропуском: солдату Диего Алатристе-и-Тенорио, отслужившему во Фландрии, и его слуге Иньиго Бальбоа Агирре разрешалось беспрепятственно проследовать в Севилью.
А в порту простились мы с бывшими нашими однополчанами, с жаром предававшимися игре или блуду с гулящими девицами, коим прибытие нашей эскадры в Кадис сулило славную поживу. Курро Гарроте нашли мы на корточках перед ящиком, заменявшим игорный стол: расстегнув ропилью, то и дело прихлебывая вина из кувшина, положив здоровую руку на рукоять кинжала – мало ли что, – он глядел в развернутые веером карты так, словно вся жизнь зависела от них, и крыл туза козырным валетом, а партнеров – отборной бранью пополам с божбой. И хотя невезение уже сильно облегчило его кошелек, Курро прервал свое душеполезное занятие, чтобы пожелать нам удачи, в виде примечания добавив, что мы еще наверняка увидимся – не на этом свете, так уж наверняка на том.
Вслед за Гарроте настал черед Себастьяна Копонса – помните его? – маленького, сухонького, жилистого крепыша, неразговорчивостью своей не уступающего капитану Алатристе. За свои пятьдесят лет сей уроженец Уэски проделал множество кампаний и собрал богатейшее собрание рубцов и шрамов, из коих последний, полученный в бою за Руйтерскую мельницу, тянулся от виска до самой мочки уха. Копонс сообщил, что денька два пробудет здесь, после чего тоже подастся в Севилью, а уж потом придет, наверно, время подумать о Силья-де-Ансо, деревушке, откуда пришел он в божий мир. Женится на какой-нибудь девице, будет ковыряться в земле – чем не жизнь, если, конечно, рука, привычная к шпаге, сумеет удержать сошник плуга. Они с Алатристе сговорились встретиться в Севилье, на постоялом дворе Бесерры, а перед расставанием обнялись – молча и крепко, как пристало настоящим мужчинам.
Меня печалила разлука с Копонсом и Гарроте – да, и с ним тоже, хотя этот курчавый малый с золотой серьгой в ухе и опасными ухватками головореза из мадридского квартала Перчель не стал мне близок. Но так уж случилось, что из всего нашего взвода, воевавшего под Бредой, добрались до Кадиса только эти двое. Прочие остались кто где: уроженца Майорки Льопа и галисийца Риваса присыпали фламандской землицей, одного – на Руйтерской мельнице, другого – у Терхейденского редута. Бискаец Мендьета, если жив еще, исходит кровавой рвотой на койке убогого лазарета в Брюсселе; братья Оливаресы, после того как отведен был на переформирование Картахенский полк, понесший такие потери при взятии Бреды, снова пошли воевать, записавшись в полк дона Франсиско де Медины и взяв к себе в мочилеро приятеля моего Хайме Корреаса. Война во Фландрии шла вширь и вглубь: спохватившись, что денег и людей на нее ухлопано, как принято теперь выражаться в Мадриде, немерено, граф-герцог Оливарес, фаворит и первый министр нашего государя, принял решение перейти к обороне, затянув, что называется, ремешок и сократив расходы, то есть численность войск, до предела возможного. Оттого-то шесть тысяч человек – кто своей волей, а кто и чужой, – взойдя на борт «Иисуса Назарея», поплыли в Испанию: одних списали по старости или по болезни, другим вышел оговоренный срок службы, третьим обещали денежные выплаты, четвертых переводили в другие полки и гарнизоны, расквартированные на Полуострове или в Средиземноморье. Многим наконец просто опротивела война со всеми ее опасностями, и они могли бы воскликнуть вслед за Лопе:
А вправду ль так уж плохи лютеране
И так велик чинимый ими вред?
По зрелом размышленье дам ответ:
Да мало ли разнообразной дряни
Творец Вселенной произвел на свет?!
Решись Создатель им не дать житья,
Извел бы всех скорей, чем ты да я.
Показав нам с капитаном баркас, чернокожий посланец дона Франсиско откланялся. Мы поднялись на борт, матросы на веслах вывели кораблик на рейд, и, обогнув наши галеоны – снизу, с водной глади, казались они особенно внушительными, – шкипер приказал поставить парус, благо ветер был попутный. Так мы пересекли всю бухту, двигаясь к устью Гвадалете, и спустя небольшое время добрались до «Левантины», изящной галеры, вместе с другими стоявшей на якоре посреди реки, на левом берегу которой внимание мое привлекли высокие горы, казавшиеся снеговыми, – это были соляные копи. Справа тянулся бело-бурый город, и, оберегая своими пушками якорную стоянку, возвышалась над ним башня крепости. В Пуэрто-де-Санта-Мария, где, выражаясь казенным языком, размещалась главная база галерного флота, хозяин мой бывал в ту пору, когда хаживал в походы на турок и берберов. И о самих галерах – сих машинах, приводимых в движение мышцами и кровью людей, – знал не понаслышке. И потому, представившись капитану «Левантины», который, изучив наш пропуск, разрешил нам подняться на борт, он отыскал тихое местечко на палубе, позолотил ручку комиту[4], уложил меня и прилег сам на наши заплечные мешки, так за всю ночь и не выпустив из пальцев рукоять кинжала. Ибо, сказал он мне вполголоса, причем под усами его порхнула улыбка, даже самый безгрешный галерник, хоть капитан, хоть прикованный за ногу гребец-каторжанин, не обрящет вечного блаженства, пока не отбудет в чистилище самое малое лет триста.
Я спал, завернувшись в плащ, и кишмя кишевшие тараканы и вши были мне уже не в новинку: за время долгого морского пути я привык, что на всем плавающем обитает такое множество крыс, клопов, блох и всякой прочей мрази и нечисти, что чуть зазеваешься – заживо сожрут, не посмотрят, что великопостная среда. И всякий раз, просыпаясь, чтобы почесаться, видел я светлые глаза Алатристе, сотворенные будто из того же материала, что и луна, медленно катившаяся в поднебесье над верхушками мачт. И вспоминал его шуточку насчет галерников и отбывания срока в чистилище.
Я ни разу не слышал, чтобы он как-то отзывался о своем прошении об отставке, поданном нашему капитану Брагадо после взятия Бреды; ни тогда, ни потом не упоминал он об этом даже вскользь и мимоходом, однако же я чувствовал – что-то должно за этим решением воспоследовать. Лишь много позже мне стало известно: Диего Алатристе рассматривал среди прочих и возможность вместе со мною податься за моря. Помнится, я уже упоминал, что, когда в шестьсот двадцать первом году при взятии форта Юлих отыскала моего отца голландская пуля, капитан взял на себя попечение обо мне, и вот, верно, он рассудил, что коль скоро я уже набрался во Фландрии боевого опыта, не утеряв там ни разума, ни здоровья, ни головы, то теперь полезно было бы задуматься о том, какое будущее уготовано юноше моего возраста и наклонностей по возвращении в Испанию. И он не считал, что сын его покойного друга Лопе Бальбоа создан для солдатчины, хоть со временем, после Нордлингена, обороны Фуентеррабии, войн в Португалии и Каталонии, я и доказал обратное, когда произведен был в прапорщики, а поносив сколько-то лет знамя, получил сперва чин лейтенанта королевской почтовой службы, а потом – капитана гвардии нашего государя Филиппа Четвертого. Однако успехи мои на сем поприще в известном смысле доказывают правоту Алатристе, ибо я, служивший честно и сражавшийся храбро, как подобает доброму католику, испанцу и баску, ничего бы не выслужил, если бы не милость короля, близость с Анхеликой де Алькесар и неизменное благоволение ко мне Фортуны. Ибо Испания – не мать, но мачеха – плохо платит тем, кто проливает за нее кровь, и люди, у которых заслуг не в пример больше моего, гниют в приемных безразличных чиновников, в инвалидных домах или у монастырских ворот, как прежде гнили в окопах и на биваках. То, что мне повезло на стезе военной службы, есть исключение из правил – куда чаще люди, всю жизнь подставлявшие грудь под пули, оканчивают жизнь эту вот так:
Пробита шкура – на манер мишени –
Десятком пуль навылет и насквозь,
О вспомоществовании прошенье
Со смертного одра подать пришлось.
А выживешь, просить будешь уже не наградные, не пособие, не пенсию, не роту под начало и даже не пропитания для детей – милостыню будешь клянчить, калекой воротясь из Лепанто, из Фландрии или еще черт знает откуда, а перед тобой захлопнут дверь, сказав злобно:
Как надоели эти речи:
Мол, ранен был в жестокой сече,
Мол, защищал испанский трон…
Ну вот и требуй пенсион
С тех, кто нанес тебе увечье!
Еще я думал о том, что капитан Алатристе стареет. Нет, поймите меня правильно: он еще никак не мог считаться стариком: в ту пору – на исходе первой четверти века – ему было лишь немного за сорок. Я говорю о некоем душевном дряхлении: оно наваливается на таких, как он, крепких мужчин, от младых ногтей дравшихся за истинную веру и не получавших взамен ничего, кроме тяжких трудов, шрамов и нищеты. Фламандская кампания, с которой капитан связывал известные надежды на свой, да и на мой счет, оказалась делом тяжким и неблагодарным: несправедливы были командиры, жестоки начальники, велики жертвы, прибыли – ничтожны, упованья – ложны. Кое-чем поживиться и разжиться удалось только при взятии Аудкерка да еще в каких-то городках, так что по истечении двух лет остались мы ни с чем, если не считать выплаченного капитану при увольнении из армии пособия в несколько эскудо серебром – мне-то, мочилеро, не причиталось ни гроша, – на которые можно было протянуть несколько месяцев. Все так, и, однако же, Диего Алатристе придется еще не раз и не два побывать на войне, когда сама жизнь заставит нас вернуться под испанские знамена, да и смерть свою он – в ту пору уже совсем поседелый – встретит так же, как встречал всякую опасность: лицом к лицу, с клинком в руке, с застывшим в глазах невозмутимым спокойствием, и произойдет это в день битвы при Рокруа, где, храня верность нынешнему своему королю и былой славе, бестрепетно погибала лучшая в мире пехота. И вместе с нею таким, каким знавал я его в радости – скупо отмеренной – и в горести – вот ее-то было с избытком, – падет капитан Алатристе, не изменив ни самому себе, ни – если не словам своим, так умолчаниям. Примет смерть, как положено солдату.
Но не будем забегать вперед и торопить события. Помните, я сказал вам, господа, что задолго до смерти человека, который был тогда моим хозяином, что-то умерло в его душе. Мне трудно изъяснить словами ощущения, возникшие именно в ту пору, при возвращении из Фландрии, когда я, в силу юного возраста сиявший полуденной ясностью, впервые заметил, хоть и не вполне осознал, медленное умирание капитана Алатристе. Позднее я пришел к выводу, что, скорей всего, дело идет о вере или об остатках веры: веры в то, что нечестивые язычники называют «судьба», а добрые католики – «Бог». Прибавилась, быть может, к этому и горестная уверенность, что бедная наша Испания – и он, капитан Алатристе, с нею вместе – неуклонно скользит в бездну, и не было надежды, что кто-нибудь вытащит ее – и всех нас – оттуда раньше чем через много столетий. А сейчас я спрашиваю себя, не мое ли присутствие рядом, не моя ли цветущая юность и почтение, которое я еще испытывал тогда к своему хозяину, помогали ему держаться и не впасть в отчаяние. Не утонуть в нем, как тонет мошка в кувшине вина, – вина, кстати, порою бывало многовато. Не разделаться с ним раз и навсегда, поиграв напоследок в гляделки с непреложно-черным дулом пистолета.