Что же ты молчишь, скажи, венецианка,
Как от этой смерти праздничной уйти?
Венеция – постоянная вдохновительница наших успокоений.
В конце прошлого века русский искусствовед, знаток Венеции Петр Петрович Перцов написал, что, по-видимому, прав был Платон, когда говорил о “врожденных идеях” – о том, что человек знает и ощущает как-то “сам собой”, хотя узнано это не им, а его отцом, дедом, вообще предками, человечеством… К числу таких “врожденных идей” Перцов относил и Венецию: “Каждый из нас, не бывая в Венеции, знает Венецию. Это – улицы-каналы, лодки-экипажи, старые дворцы, обветшавшая роскошь, черные плащи гондольеров, черные кружева красавиц…”.
“Врожденные идеи” реализуют способность человечества откладывать, запечатлевать в “коллективном бессознательном” то, что род в целом согласен удержать в качестве общезначимого опыта. Но, имея столь ответственное предназначение, “врожденные идеи” сохраняются в духовном опыте человечества только при условии их постоянного подтверждения и материализации. Пушкин не знал реальной Венеции, когда писал свои “Адриатические волны…” или “Старый дож плывет в гондоле…”. Но он не просто мечтал о Венеции – он выучил итальянский и много читал о ней…
В шестнадцать лет юный Федор Достоевский, по его собственным словам, “беспрерывно в уме сочинял роман из венецианской жизни…”; долгие годы мечтал он попасть в Венецию и увидел ее, наконец, в 1869 г.
И Иосиф Бродский знал Венецию задолго до того, как побывал в ней. В своем эссе “Набережная неисцелимых” он перечислял те формы, в которых для него задолго до очной встречи с Венецией пребывала ее “идея”: маленькая медная гондола, где мама держала нитки, а потом лекарства; авантюрный венецианский роман в переводе М. Кузмина; подаренный девушкой на день рождения заветный бабушкин складной альбом с картинками Венеции; растрепанный номер журнала “Лайф” с фотографией площади Сан-Марко зимой; квадратик дешевого гобелена с вышитым Palazzo Ducale, прикрывший валик на диване; полуофициальный просмотр контрабандной, а потому черно-белой, копии “Смерти в Венеции” Висконти с Дирком Богардом в роли Ашенбаха…
“Идея Венеции” не исчезает и после встречи с живой, реальной Венецией. Более того, очное знакомство помогает, обогатив, укрепить саму идею: спустя годы и годы Пастернак, Мандельштам, Кузмин, Ходасевич не только описывают реальный город – они воспроизводят и развивают свои “идеи Венеции”.
Случай с Виктором Некрасовым, хорошим русским писателем-фронтовиком, – это описание классического круга превращений его личной “идеи”: “Венеция, Пьяццале… Я сижу на каменных ступенях набережной, в нескольких шагах от колонны Льва св. Марка и курю… В детстве у меня была книга «Таинственная гондола». Кто ее автор, не помню, содержания тоже не помню. Помню, что издание было Гранстрема, обложка красная, тисненная золотом, и что на первой цветной картинке было изображено венчание дожа с морем – громадный величественный корабль «Буцентавр», и на носу его в забавном колпачке маленькая фигурка дожа, бросающего перстень в воды Адриатики. Тогда – мне было восемь или девять – я написал свой первый рассказ. До конца я его не довел… Помню только, что принимали там участие и дож, и «Буцентавр» и что начинался он на Пьяццале у колонны Льва св. Марка… И вот сейчас, почти через сорок лет, я вернулся к тому же месту. Итак, Пьяццале, Лев св. Марка и я, сидящий и курящий на ступенях набережной…”
Карта Венеции. С картины Й. Хайнца-мл.
Встреча В. Некрасова с Венецией произошла в конце 50-х – некоторое время спустя автор “В окопах Сталинграда” эмигрировал из СССР. То, что большевизм третировал как “низкопоклонство перед Западом” (это клеймо сопровождало Ахматову, Пастернака, Эйдельмана, Бродского), – не было ли это естественным для русских ощущением невозможности отлучения от родовой памяти человечества, непереносимости запрета на подтверждение общеевропейской “врожденной идеи”? Может быть, действительно “мы рождены, чтоб сказку сделать былью”?..
Я тоже знаю Венецию из некоего предшествующего опыта… В семейной библиотеке хранится редкое издание – Ph. Monnier “Venise au xviii siècle” (“Венеция в xviii веке”). Книга испещрена пометками бабушки, свободно владевшей несколькими языками, переводившей на русский язык Оскара Уайльда, Эрнеста Ренана, Ж.-К. Гюисманса. Возможно, она примеривалась и к переводу книги о Венеции – в те годы в Совдепии многие спасались чтением, переводом, сочинительством… Можно представить себе, как в годы войн, революций, неустроенности и голода могли восприниматься строки Ф. Монье о Венеции, венецианцах, их праздниках:
“После трудной недели настало наконец воскресенье и начался праздник. Ее население – это праздничная и праздная толпа… Благословенный час театров и концертов – это час их праздника. И все, окружающее их в этот час, – это убранство праздника. Жизнь покинула огромные давящие дворцы, она стала общей и уличной и весело разлилась ярмаркой по всему городу. Она нашла себе постоянное место на Пьяцце, на Пьяцетте, под аркадами, перед лавками, вдоль Большого Канала, в кафе, в казино… Ночей нет или, по крайней мере, есть только бессонные ночи. В Венеции семь театров, двести постоянно открытых кафе, бесчисленное множество казино… Днем перед кафе пятьсот посетителей сидят за столиками, и говор их смешивается со звоном ложечек, которыми мешают шербет. Под аркадами Прокураций проходят плащи из серого шелка, из голубого шелка, из красного шелка, из черного шелка, пурпурные рясы, халаты с разводами, золотые ризы, муфты из леопарда, веера из бумаги, тюрбаны, султаны и маленькие женские треуголки, вызывающе сдвинутые на ухо…”
Присяжный поверенный, известный московский библиофил, художественный критик и знаток театра Сергей Георгиевич Кара-Мурза (мой дед) и его жена (моя бабушка) Мария Алексеевна, урожденная Головкина, бывали в Венеции по меньшей мере однажды, весной 1913 г. В обычных тогда газетных анонсах о прибытии в европейские отели новых путешественников, помимо их имен, встречаем самые разные имена из тогдашней Российской империи – из Москвы, Петербурга, Киева, Минска, Одессы… Сотни и сотни имен, в большинстве своем ничем особо в истории не отмеченных, но именно из этих людей понемногу нарастал в России слой так называемых “русских европейцев”. Об этой традиции русских путешествий в Европу – в первую очередь в Италию – русский поэт и искусствовед Владимир Вейдле писал ни больше ни меньше как о “залоге европейского бытия России”. Верный своей культурно-исторической концепции, В. Вейдле считал русский большевизм следствием отчуждения России от Европы: “Как только произошло пусть лишь частичное отчуждение от Запада, как только затуманилось для нас лицо Европы, тотчас постигла нас странная сонливость и повсюду стали замечаться уныние, застой, убыль духовных сил… Россия отходила от Запада… Самобытность она этим не приобретала. Наоборот, чем дальше отходила, тем становилась меньше похожей на себя…” А блестящий русский философ и культуролог Георгий Федотов (кстати, по образованию историк-итальянист) один раз выразился еще более лаконично, зло и точно: не пожелали, поленились почаще припадать к истокам европейской культуры – хлебайте теперь упрощенного Маркса…
Мои дед и бабушка были близко знакомы со многими главными персонажами этой книги – Валерием Брюсовым, Александром Блоком, Борисом Зайцевым, Александром Бенуа, Максом Волошиным, Сергеем Глаголем (Голоушевым), Владиславом Ходасевичем. В предреволюционные годы в их большой квартире № 65 в известном доме “Россия” в Юшковом переулке, рядом с Мясницкой и Сретенским бульваром, собирались по вторникам “литературные журфиксы”, где бывали также Кузмин, Есенин, Маяковский, Эренбург, Сарьян, Гиляровский, граф А. Н. Толстой… Дед и бабушка были людьми “старой России”, хотя после революции предпочли остаться в “России молодой”. В 20-е годы дед председательствовал в Российском обществе друзей книги, заседания которого проходили в полуразгромленных помещениях закрытого большевиками московского Английского клуба. Думал ли он тогда, что спустя десятилетия его внук, как избранный старшина возрожденного Английского клуба, будет сам председательствовать на дискуссиях в том же самом особняке на Тверской? Вряд ли он мог даже помыслить об этом, но не убеждение ли в том, что Россия не погибнет, что Россия жива, пока жива русская книга, делало возможным жить, мыслить, работать…
Письма деда и бабушки из Италии в семейном архиве не сохранились. Сотни и сотни иных писем друг другу (из Крыма, Прибалтики, Подмосковья), но когда в Венеции они вместе – кому и зачем писать? И моя досада, как историка, на отсутствие более отчетливых семейных венецианских “следов” – наверное, лишь оборотная сторона их человеческого счастья. Тихое, неафишируемое венецианское счастье многих и многих – но в истории чаще сохраняются проявления противоположного рода: дошедшие до нас венецианские письма А. Блока или И. Анненского – свидетельства их глубокого семейного и личного неблагополучия…
Несколько дней провели в Венеции в августе 1869 г. Федор Михайлович и Анна Григорьевна Достоевские. От пережитого восторга они потом даже путались в мемуарах: Федор Михайлович говорил о двух днях, а Анна Григорьевна – о четырех днях в Венеции. Но какая разница, если Венеция “пролетела как один день”, была “сплошным восторгом” и практически все время Достоевские провели на пьяцца Сан-Марко?! И если бы Анна Григорьевна по рассеянности не забыла в Соборе свой любимый швейцарский веер (“Боже, как она плакала!” – вспоминал в одном из писем Федор Михайлович), мы вообще бы не узнали о подробностях их венецианских впечатлений…
Немногие реальные города мира удостаиваются права быть принятыми в сказочно-мифологический первоопыт формально иной национальной культуры, не нарушив, не повредив, а, напротив, усилив ее органику. Венеция для русских – из этого небольшого ряда. “Идея Венеции” – это нечто в одном ряду с Изумрудным или Солнечным городом, цирком Карабаса-Барабаса, царством Снежной королевы. Недаром в декорациях Михаила Врубеля к еще дореволюционной постановке “Сказки о царе Салтане” зрители без особого труда и удивления угадывали контуры венецианского Дворца Дожей…
Лев Толстой, весьма чуткий к органике национального воспитания, даже написал рассказ “Венеция” для издаваемой им русской “Азбуки”. А поэтесса Н. Лопухина (литературный псевдоним историка-итальяниста Н. Комоловой) пошла еще дальше, сочинив уже в наши дни легкую, как дыхание, “Венецианскую колыбельную”:
Спи, усни,
Тебе приснится
Италийский сон:
Утра майского денница,
Синий небосклон.
Радугой повита яркой
Россыпь алых крыш,
И на площади Сан-Марко
Кормит птиц малыш…
Но столь же воздушно-легким, как детская колыбельная, является признание в вечной любви к Венеции семидесятилетнего (!) Владимира Вейдле (1965):
Золотисто здесь стало и розово:
Ветерок. Он под осень бывает.
Ветерок, ветерок, от которого
Сердце ослабевает.
Да и биться зачем ему? Незачем.
Заслужило оно благодать
Под крыльцом у цирюльника
Чезаре Розовым камнем спать.
Вид пристани и Дворца дожей. С картины Л. Карлевариса.
О какой-то провиденциальной связи с Венецией (Италия как “родина русской души” – наша традиционная тема со времен Гоголя) писали многие и многие русские – от Вяземского до Бродского. Вспомним хотя бы знаменитые строки Александра Блока (1909):
Быть может, венецейской девы
Канцоной нежной слух пленя,
Отец грядущий сквозь напевы
Уже предчувствует меня?
И неужель в грядущем веке
Младенцу мне – велит судьба
Впервые дрогнувшие веки
Открыть у львиного столба?
И эта русская традиция не прерывается и не умирает. Среди последних примеров – венецианские эссе Петра Вайля: “Навязчивая картинка снова и снова возникает в последние годы – раздумывая о возможных метаморфозах жизни, представляешь себя почему-то на Риальто: в резиновых сапогах и вязаной шапочке грузишь совковой лопатой лед на рыбные прилавки. Невысокого полета видение, но, может, это память о прежнем воплощении…”
Самая знаменитая набережная Венеции – Riva degli Schiavoni, помимо традиционного перевода – “Берег славян”, часто, особенно во франкофонной культуре, переводится как “Берег рабов” или “Невольничий берег” (от французского “esclave” – раб, невольник). Впрочем, одно толкование не противоречит другому: в средневе ковье рабы в Венеции часто имели славянские корни. Однако для русских xix – xx столетий этот филологический дуализм венецианской Riva – и “славянской”, и “невольничьей” одновременно – получил новый, особой смысл. Какая-то русская привязанность к Венеции, “славянская неволя”… Что-то подобное, несомненно, имел в виду и Иосиф Бродский, когда назвал свое замечательное эссе о Венеции “Fondamenta degli Incurabili” (“Набережная неисцелимых”).
Поэтому за смесью неприязни и иронии по отношению к иностранцам у Вяземского, Сурикова, Вейдле, даже у такого космополита, как Бродский, без труда просматривается не столько ксенофобия, сколько естественная и в чем-то даже трогательная национальная ревность. Борис Пастернак прямо и честно написал об этом: “Когда перед посадкой в гондолу, нанятую на вокзал, англичане в последний раз задерживаются на пьяцетте в позах, которые были бы естественны при прощаньи с живым лицом, площадь ревнуешь к ним тем острее, что, как известно, ни одна из европейских культур не подходила к Италии так близко, как английская”.
Для многих знаменитых русских путешественников Венеция – это не только чудо-город, но и город-проблема. Одна из особых тем – тема венецианской государственности, ее величия и ее деспотизма. Многие афористические определения Венеции бьют в одну и ту же точку: “Дворец, опирающийся на темницу! – вот формула старинной венецианской политики” (Владимир Яковлев); “Там умирали тихомолком, но жили шумно” (Сергей Уваров); “Времена наибольшего великолепия совпадают с наибольшим развитием тягостей венецианской государственности” (Павел Муратов).
Ключевая тема русских размышлений о Венеции – цена государственного величия. И тут встречаются поразительные переклички. Вот тот же Уваров (1843 г.):
“Когда же издалека валил флот Левантский, нагруженный сокровищами мира, тогда забывались жертвы глухой, непреклонной тирании: целая Венеция увешивалась флагами при воплях народа, упоенного радостию и располагавшего, по воле, всею роскошью, всеми богатствами земли…” А вот Борис Пастернак, в “Охранной грамоте” (1929) рассуждавший о Венеции, увиденной им в 1912 г.:
“Флот был невымышленной явью Венеции, прозаической подоплекой ее сказочности. В виде парадокса можно сказать, что ее покачивающийся тоннаж составлял твердую почву города, его земельный фонд и торговое и тюремное подземелье. В силках снастей скучал плененный воздух. Флот томил и угнетал. Но, как в паре сообщающихся сосудов, с берега вровень его давлению поднималось нечто ответно-искупительное…”
Удивительно, что в культуре русской вся эта проблематика с годами нисколько не теряет в актуальности. Может ли государственное величие и державность быть оправданием тягот и унижений “маленького человека”? – звучит куда как актуально. По сути это традиционная русская проблема, идущая от пушкинского “Медного всадника”. Но ведь, к слову сказать (я уже не раз писал об этом в других своих книгах), “Медный всадник” есть гениальная русская вариация на классическую – итальянскую по происхождению – тему всепобеждающего Государя-Кентавра у Никколо Макиавелли.
Русские культурно-исторические рассуждения о соотношении “Дворца” и “Тюрьмы” находят в Венеции визуально-архитектурное подтверждение: Дворец Дожей соединен с темницей Мостом Вздохов, где узник после приговора последний раз бросал взгляд на прекрасный город и солнечную лагуну – на тему этого материализованного парадокса созданы блестящие философские эссе Розановым, Уваровым, Перцовым, Бродским.
Но в русской литературе получила развитие еще одна тема – интеллектуально более сложная, но зато уже стопроцентно “венецианская”. Это тема всеобщей карнавализации и оборотничества человеческих отношений, тема взаимопревращений праздника и трагедии. Русским не давало покоя это парадоксальное сочетание и переплетение в венецианской политике двух элементов – разрешения гражданам носить маску и оставаться неузнанными и – одновременно – государственного поощрения всеобщего доносительства. И интерес к этому парадоксу не был интеллектуальным умничаньем сторонних наблюдателей. Ибо два этих элемента – венецианская маска и щель для доносов в форме львиной пасти – во многом действительно задавали внутреннюю энергетику венецианской жизни.
Итак, государственная система Венеции была для русских и предостережением, и искушением. “Все мы, русские, любим по краям и пропастям блуждать” – так еще в xvii в. то ли жаловался, то ли хвалился наш первый славянофил, сербский ученый монах Крижанич. Позднее ту же мысль переформулировал русский философ Федор Степун: “Есть в русских душах какая-то особая черта, своеобразная жажда больших событий – все равно, добрых ли, злых ли, лишь бы выводящих за пределы будничной скуки”…
Николай Бердяев в работе “Духи русской революции” описал большевизм как “маскарад”, “всеобщую хлестаковщину”, “круговорот харь” – русских традиционных масок. А оценка большевистской революции тем же Федором Степуном вообще во многом воспроизводит стилистику Филиппа Монье в описании им венецианских карнавально-маскарадных неистовств: “Начинается реализация всех несбыточностей жизни, отречение от реальностей, погоня за химерами. Все начинают жить ультрафиолетовыми лучами своего жизненного спектра… Развертывается страшный революционный маскарад. Журналисты становятся красными генералами, поэтессы – военморами, священники – конферансье в революционных кабаре… В этой демонической игре, в этом страшном революционном метафизическом актерстве разлагается лицо человека; в смраде этого разложения начинают кружиться невероятные, несусветные личины. С этой стихией связано неудержимое влечение революционных толп к праздникам и зрелищам, как и вся своеобразная театрализация революционных эпох…” Может быть, об этом и слова Осипа Мандельштама, захваченного революционным вихрем – круговоротом тотального оборотничества, маскировки, доносов и разоблачений:
Что же ты молчишь, скажи, венецианка,
Как от этой смерти праздничной уйти?
Оказывается, что для очень многих русских Венеция – не только “колдовской”, но еще и “заколдованный” город. Попасть туда ох как непросто! – впору говорить даже о некоей “мистике непопадания” в Венецию. Судите сами: Виктор Васнецов сел в Вене не на тот поезд и попросту уехал в другую сторону. Михаил Врубель в той же Вене в ожидании вечернего поезда на Венецию загулял в ресторане и вообще забыл про поезд… Никак не мог доехать до Венеции и скитавшийся по Европе Александр Герцен. Революционные события в Европе всякий раз заставляли его откладывать встречу с этим городом, и лишь все та же “революционная целесообразность” (а именно возможность встретиться с Гарибальди) то ли позволит, то ли принудит Герцена единожды, в 1867 г., все-таки побывать в Венеции… Достоевский долго обещал жене “показать Венецию”, которую хорошо знал, но никогда не видел. И вот наконец они в Италии, в нескольких часах пути, но деньги за оконченный и отосланный в “Русский вестник” роман все не идут и не идут, и Достоевские застревают на все лето в раскаленной от жары Флоренции. Понятно, что после этого увиденная таки Венеция показалась им воплощенным раем.
Вид на Большой канал. С картины Б. Белотти.
Известно, что Петр Великий был решительно настроен посетить Венецию во время своего первого заграничного путешествия (в первую очередь ради осмотра знаменитейшей в Европе верфи – Арсенала). Находясь летом 1698 г. в Вене, Петр заранее известил правительство дожа о своем предполагаемом приезде в Венецию, где он планировал пробыть около двух недель вместе с Меншиковым и несколькими сопровождающими. Правительство “Светлейшей Республики” приняло все меры для достойной встречи молодого царя “московитов”: гостю предполагалось отвести палаццо Фоскари на Большом канале и, кроме того, летнюю виллу “Парадизо” на территории Арсенала. Программа в Венеции, в соответствии с известными интересами Петра, включала осмотр строящихся судов и присутствие при литье пушек. Планировались также различные праздники и увеселения: кулачные бои, состязания гондол, опера, маскарад, а также официальный бал в зале Большого Совета во Дворце Дожей. Узнав обо всех этих приготовлениях, Петр уведомил венецианского посла в Вене, что предпочел бы посетить Венецию инкогнито – по паспорту на имя “волонтера Меншикова” (этот паспорт для “signore Alessandro Minshicof” сохранился среди документов посольства). Разочарованное правительство дожа отменило все приготовления; пять московитов, выехавших в Венецию для подготовки к визиту, были выселены из палаццо Фоскари и переселены в обычные гостиницы, где им пришлось самим оплачивать свое пребывание.
Однако незадолго до выезда в Венецию Петр получил в Вене известие о стрелецком бунте в Москве и, согласно официальной версии, спешно выехал в Россию… Еще одно, близкое к фатальному, “непопадание” в Венецию? Впрочем, найденные не так давно С. Андросовым в венецианских архивах документы намечают контуры принципиально иной версии событий, в которой разочарование сменяется надеждой.
Как известно, Петр путешествовал тогда по Европе как частное лицо в составе московского “Великого посольства” под руководством Франца Лефорта, Ф. Головина и дьяка П. Возницына. Тем не менее, даже путешествуя полуинкогнито, Петр не избегал встреч с августейшими особами: в июне-июле 1698 г. он провел в Вене серию бесед с императором Леопольдом I и канцлером графом Кинским, обсуждая возможности русско-австрийского союза против Турции. 15 июля Петр официально простился с австрийским императором, однако, согласно некоторым австрийским источникам (на которых и была основана “старая версия”), оставался в Вене до 28 июля, когда Петра якобы видели на одном из пиров “прислуживавшим за столом” главе русского посольства Лефорту. Эта версия и раньше вызывала сомнения: хотя царь и считался частной персоной, он вряд ли мог участвовать в пиршестве в роли слуги. Скорее всего, австрийский хронист ошибся, спутав царя с кем-то из его сопровождающих, а может быть, именно на эту ошибку и рассчитывал Петр, которого тогда в Вене уже не было. Ибо, выполнив в Вене все дипломатические формальности и расставшись с австрийским императором, он был уже на пути в Венецию.
29 июля 1698 г. некто Фериго Марина, глава администрации городка Местре (последнего на материке перед Венецией), докладывал в канцелярию дожа о том, что накануне, около полуночи, “группа из восьми московитов, прибывших из Тревизо”, договаривалась с местными лодочниками о переправе в Венецию… Еще более интересны документы венецианской тайной полиции, имевшей осведомителей в квартале православных греков. Один из агентов в те дни докладывал о странном оживлении в доме одного богатого грека, где жили тогда “московские князья Пьетро Голицини, Джуро Джуро, Грегорио и генерал Базилио Петроиц Серемет” (в них легко узнаются приехавшие в Венецию еще в 1697 г. П. А. Голицын, Ю. Ю. и Г. Ф. Трубецкие и В. П. Шереметев). В следующем донесении агента говорилось: “Царь приехал в пятницу вечером и прошел в дом господина Дзордзи, грека в приходе Сан-Джованни Нуово, вышел из дома с одним товарищем, оба одетые по-славянски…” Следующий документ – донесение от руководителя тайной полиции прокураторам Венеции: “Конфидент вернулся ко мне и меня уверяет, клянясь своей жизнью (sopra la sua vita), что Царь в Венеции, в доме, о котором уже сообщалось Вашим Благородиям, и этим вечером отправляется в Конельяно…” Новое донесение датировано 30 июля:
“Царь, одетый по-славянски, сегодня долго разговаривал со своим генералом, а потом в сопровождении своего переводчика все трое пошли к церкви Санта Мария Формоза, все время оборачиваясь назад, чтобы видеть, если кто-нибудь был сзади. Это я имею от конфидента и это сообщаю смиренно Вашим Благородиям”.
Доверяя профессионализму венецианской тайной полиции (безусловно, лучшей в Европе), можно предположить, что “царь московитов” Петр Алексеевич Романов действительно приехал в Венецию в ночь с 28 на 29 июля 1698 г. и отбыл из нее утром 30 июля, то есть провел в Венеции одни сутки (через несколько дней он догнал “Великое посольство” в Кракове). Но тогда получается, что метафора “Северная Венеция”, как через некоторое время назовут новую российскую столицу, – это не только образ, но и реальность и Санкт-Петербург родился под личным впечатлением каналов не только амстердамских, но и венецианских.
Косвенным доказательством того, что русский царь побывал-таки в Венеции, является тот факт, что в конце того же 1698 года Петр официально обратился к дожу Венеции с просьбой направить в Россию группу механиков и шлюзовых мастеров из венецианского Арсенала для строительства Адмиралтейства…
Симметрии ради следует напомнить, что Венеция, в свою очередь, построена на сотнях тысяч свай не только из левантийской и балканской, но и нашей – уральской лиственницы. Возможно, это и есть та самая “материальная основа” сохраняющейся в веках русской “идеи Венеции”?