Русский Неаполь. Земной рай у подножия вулкана

Vedi Napoli е poi muori

Итальянская поговорка

Известная русская писательница начала прошлого века Надежда Александровна Лухманова, много путешествовавшая по Европе, лишь об одном увиденном ею городе написала целую книгу – надо заметить, блестящую. Этим поразившим ее городом был Неаполь: «Неаполь так отличается от всех виденных мною городов, что, мне кажется, там особый мир… Тут соединение комфорта и совершенной простоты. Живешь как в большом городе и между тем – среди природы…Нигде не чувствуешь себя, как здесь, царем природы, человеком, которому подвластны и море, и земля, и горы; нигде не чувствуешь себя таким ничтожеством, робким маленьким созданием Божьим, которому нужна защита и покровительство…»

Иностранные путешественники, в том числе и русские, не сразу оценили смысл и самостоятельное значение Неаполя. Для них он очень долго оставался лишь приятным легким десертом, неким необязательным, хотя и пикантным, дополнением к уже, казалось, освоенным вершинам итальянской культуры. Действительно, к Неаполю вряд ли приложима идея «паломничества», столь характерная для поездок в Рим, Флоренцию, Венецию, Равенну. «Vedi Napoli е poi muori» («Посмотри Неаполь – и умри») – популярное изречение, неизменно присутствующее во всех путевых заметках, воспринимается скорее как удовлетворенная итоговая констатация пресыщенного гурмана, уже отведавшего основные блюда местной кухни и заказавшего напоследок рюмку траппы. Неаполь почти никогда не воспринимался как цель итальянского путешествия; как правило, он – лишь его конечная точка, даже если круговой билет по стране – «circolare» – затем снова, уже перед окончательным отъездом из Италии, приводил путешественника в Венецию, Милан или Геную.

I

Как самый южный пункт итальянского путешествия (еще южнее, к Бари или Сицилии, доезжали немногие), Неаполь и его окрестности поражали пришельцев с севера прежде всего райской щедростью тропической природы, роскошью и интенсивностью ее порождений. На художника Сильвестра Щедрина незабываемое впечатление произвел размер рябиновых ягод в Сорренто: «Дерево точно как и наше, а ягоды – величиной с большой грецкий орех!» Николай Гоголь, в свое время воодушевленный римским воздухом, солнцем, небом, впервые побывав в Неаполе, был восхищен еще более: «Небо здесь светло-голубого цвета, но такого яркого, что нельзя найти краски, чтобы нарисовать его. Свет от солнца необыкновенный». Историк Михаил Погодин изумился обилию и разнообразию цветов на неаполитанской Villa Reale: «Какие, какие цветники!» Там же, на Villa Reale, поэт Евгений Баратынский был очарован сочной зеленью неаполитанской листвы: «Лист здешних деревьев живописует все оттенки счастья!» Ему вторит другой поэт – Иннокентий Анненский: «Я не думал, что вид воды может доставить столько разнообразных и прекрасных впечатлений… Я таких деревьев, такой зелени никогда не видал… Но особенно хорош туман, не тот противный туман, среди которого мы натыкаемся на фонари и тумбы, а теплый, романтический туман, то голубой, то серебряный…» А художника Мстислава Добужинского застала врасплох огромной силы неаполитанская гроза, и он так и застыл посередине набережной, «не в силах оторваться от феерического зрелища летающих лент розовых молний в гигантской пепельно-лиловой туче…». Еще в начале xix в. Константин Батюшков поразился красоте и некоему скрытому смыслу неаполитанского звездного неба: «Ночью небо покрывается удивительным сиянием… Млечный Путь здесь в ином виде, несравненно яснее. В стороне Рима из моря выходит страшная комета, о которой мы мало заботимся…» Спустя полвека загадочный небосвод – на этот раз над Сорренто – увлек Ивана Тургенева: «Луна светила невероятно ярко; большие лучистые звезды так и шевелились…» Наконец, уже в 1900-е, предреволюционные годы «каприйский мечтатель» Максим Горький любил по ночам водить своих гостей на вершины Monte Tiberio или Monte Solaro, чтобы наблюдать звездный небосвод над Капри. То были в большинстве своем русские эмигранты (среди них, как минимум, три будущих большевистских наркома – Луначарский, Красин, Дзержинский), не слишком религиозные, но социально нетерпеливые и потому предельно чувствительные к природным предзнаменованиям. Особый восторг эти русские испытывали в моменты, когда огромное ночное небо прорезали падающие звезды и хвостатые кометы, почему-то особенно яркие и частые в начале хх столетия. Впереди грезилась какая-то новая эра, и не было уже границ футуристическим мечтам и фантазиям: «Со временем мы, люди, будем заглядывать за пределы нашей атмосферы и смотреть на кометы вблизи. Будем мы также ходить по дну моря, среди водорослей, скал и погибших кораблей – такие легкие прогулки по праздникам…» (из письма Горького Л. Андрееву, сентябрь 1907 г.).

Сила неаполитанских природных эффектов была столь впечатляюща, что даже писатель-философ Василий Розанов, на родине вроде бы не замеченный в склонности к революционаризму и мегаломании, восхитившись на Капри Лазурным гротом, возмечтал о строительстве нового, искусственного грота-дворца колоссальных объемов: «Едва выплыв назад, я стал думать, что, собственно, ничего не стоит при теперешних средствах техники повторить это чудо природы в огромных размерах. Природа показала путь, а человек может пойти за нею и создать не миниатюрно-прекрасное, но огромно-волшебное… Порох может вырвать из груди Капри не грот, а зал, систему залов, дворец. Вырвать полгруди из камня и вырвать другую половину ее из моря. Все будет то же! Сохранится синева стен и потолка; а главное – эта же вода, лазурная уже снаружи, вокруг острова, будет и в его внутренних залах. До чего просто, и отчего никто не попытается?!»

II

В отличие от Рима, Флоренции, Венеции, Пизы, Сьены, в Неаполе сегодня трудно представить себе тот архитектурный ландшафт, каким он увиделся нашим соотечественникам полтораста – сто лет тому назад. Это неизбежный удел всех крупных приморских городов; современная портовая инфраструктура переиначила неаполитанскую гавань до неузнаваемости. Давно уже нет набережных Кьяйя и Санта-Лючия, которые так любили описывать Батюшков, Баратынский, Муратов, Добужинский, которые так удавались кисти Щедрина, положившего начало целой художественной школе.

Но главное: крепко заснул после последнего извержения 1944 г. Везувий – основной (пренсипальный, как говаривали на западный манер в позапрошлом веке) элемент неаполитанского пейзажа. А ведь вулкан бодрствовал весь XIX и первую половину хх века, и многие персонажи данной книги (Батюшков, Щедрин, Гоголь, Герцен, Горький, Осоргин) встречали совсем иной Везувий, нежели мы, – Везувий активный, тревожный, будоражащий воображение. Степень активности вулкана была разной, но в любом случае она была несравнима с теперешней: «Везувий весь в огне по ночам» (Батюшков, 1819); «Перемена форм дыма от беспрерывного извержения, равно и перемена освещения и красок – зрелище ни с чем не сравненное…» (Щедрин, 1828); «Огромнейший фейерверк, который не перестает ни на минуту. Давно уже он не выбрасывал столько огня и дыма. Громы, выстрелы и летящие из глубины его раскаленные красные камни, все это – прелесть!» (Гоголь, 1838); «Вдруг вся громада Везувия страшно дрогнула, и широкий сноп ослепительного огня вырвался из жерла… Багровые шары высоко взлетели к небу посреди огненного дождя пепла» (Яковлев, 1847); «По мере того как садилось солнце, дым над жерлом Везувия краснел и струйка каленой и растопленной лавы медленно стекала по горе» (Герцен, 1848).

Интеллектуальная впечатлительность приезжих питалась не только мерцающей по ночам лавой Везувия, но и мертвыми остовами погибших под пеплом Помпей и Геркуланума. Рядом были и другие сильные раздражители: неспокойный вулканический остров Искья; крутые скалы Мизенского мыса и полумифологической Капреи (Капри); античные развалины в Вайях, Поццуоли, на соррентийском мысу; дымящиеся сольфатары Флегрейских полей; легендарные озера Лукрино и Аверно, где, по словам Вергилия, находился вход в ад, – все вместе это порождало особый культурно-психологический настрой, стимулирующий тягу к творческим экспериментам.

Не случайно именно неаполитанские берега побудили русских художников к масштабным историко-аллегорическим проектам. Уже немолодой Орест Кипренский сделал в Неаполе свою последнюю большую ставку: картина «Сивилла Тибуртинская» – о древней пророчице, предсказавшей цезарю Августу пришествие мессии. К несчастью для великого портретиста, искушение новой художественной формой не оправдалось – неаполитанская «Сивилла» обернулась в итоге самой большой неудачей художника. Зато в полной мере оправдался риск Карла Брюллова: замысленный на берегах Неаполитанского залива (хотя и написанный потом в Риме) «Последний день Помпеи» стал всеевропейским триумфом русской исторической живописи.

III

Надежда Лухманова сказала как-то о неаполитанцах: «Смех и слезы, религиозный экстаз и самый грубый реализм, мольба и злобная вспышка так мало разграничены у итальянцев, что даже не знаешь, где кончается одно и начинается другое». Нечто подобное писал позднее Николай Бердяев о противоречивости («антиномичности») «русской души». А в статьях и письмах Герцена можно найти просто текстологические совпадения в характеристиках и русских, и неаполитанцев: «Не умеем уладить ни внутреннего, ни внешнего быта… лишнее требуем, лишнее жертвуем… возмущаемся против естественных условий жизни и покоряемся произвольному вздору…»

Любопытно, что, сами того не замечая, многие русские гости непроизвольно начинают сравнивать неаполитанский берег с родной Россией. Гоголь любовно называет Неаполь Семереньками; Баратынский уподобляет нищих неаполитанских лаззарони русским блаженным… Но есть и совсем очевидные параллели: колоннаду неаполитанского собора San Francesco di Paolo редко кто из русских наблюдателей не сравнил с Казанским собором в Санкт-Петербурге. Ну а уж кони Клодта перед воротами Palazzo Reale – один к одному такие же, как и на Аничковом мосту…

Если даже повседневный Неаполь своим «неудержимым натиском жизни» (выражение П. Муратова) неумолимо вовлекал близких по духу русских в атмосферу всеобщего возбуждения, то что же говорить о самих неаполитанских праздниках! В «Письмах из Италии» Сильвестра Щедрина, педантично записывавшего свои неаполитанские впечатления, то и дело встречаются фразы такого типа: «Весь город как будто сошел с ума; везде стреляли из пистолетов, пускали разные фейерверки; везде народ прискакивал от шутих, пускаемых по земле…»

Очень схожи сделанные почти через столетие зарисовки Павла Муратова: «Живя в Неаполе, начинаешь понимать, какое непреодолимое отвращение от всего будничного, упорядоченного и правильного заложено в этом народе… Когда нет более значительных ресурсов веселья, он в воскресенье вечером раскладывает на перекрестке костер… Чтобы вышло как можно шумнее, туда бросают хлопушки… Зрелище получается действительно очень красивое, когда смотришь с какого-нибудь высокого места на огромный город и видишь вспыхивающие в синеве вечера бесчисленные костры, выбрасывающие высоко оранжевый дым и золотые искры». И далее – явная параллель с родным, отечественным отношением к жизни: «При такой врожденной любви к беспорядку естественно, что этот народ с трудом поддается основанной на законе гражданственности…»

Максим Горький, певец «русского босячества», искренно полюбил веселых и беззаботных неаполитанских лазарони. Он вообще ценил «живое творчество масс» и полагал умение сделать из жизни праздник одним из главных достоинств человека. В каком-то смысле понятия «революция», «социализм» были для Горького синонимами «праздника». Вот как он описывал одно из спонтанно родившихся, а потому особо для него ценных каприйских веселий: «Собственно говоря, праздника никакого не полагалось по святцам, но была хорошая погода, и люди сочли это достаточно серьезной причиной для безделья и радости. Какой они устроили фейерверк изумительный!.. На горе, темной ночью, огонь играл целые симфонии. Целый день гремела музыка, народишко шлялся по острову и орал, как пьяный…» И тут же делает абсолютно логичный для себя вывод: «Итальянцы будут хорошими социалистами, мне кажется».

Владислав Ходасевич, в середине 1920-х проживший несколько месяцев в Италии рядом с Горьким, стараясь проникнуть в психологию «первого пролетарского писателя», вспоминал, что Горький как-то по-особому ревниво относился к итальянским празднествам с их музыкой и трескотней фейерверков. По вечерам он выходил на обращенную в сторону Неаполя террасу соррентийской виллы «Сорито» и созывал всех смотреть, как вокруг залива, то там, то здесь, взлетают, разрываясь, ракеты и римские свечи: «Горький волновался, потирал руки, покрикивал: „Это в Торре Аннунциата! А это у Геркуланума! А это в Неаполе! Ух, ух, ух, как зажаривают!“»

Ходасевич обратил внимание, что Горькому нравились решительно все люди, «вносящие в мир элемент бунта или хоть озорства, – вплоть до маньяков-поджигателей, о которых он много писал и о которых готов был рассказывать целыми часами»: «Он и сам был немножечко поджигатель. Ни разу я не видал, чтобы, закуривая, он потушил спичку: он непременно бросал ее непотушенной. Любимой и повседневной его привычкой было – после обеда или за вечерним чаем, когда наберется в пепельнице довольно окурков, спичек, бумажек, – незаметно подсунуть туда зажженную спичку. Сделав это, он старался отвлечь внимание окружающих, а сам лукаво поглядывал через плечо на разгорающийся костер. Казалось, эти „семейные пожарники“ имели для него какое-то злое и радостное символическое значение…»

Буйная и непокорная природа, легендарная история Неаполитанского залива делали и для русских праздничное возбуждение непременным элементом повседневности, провоцировали на опасные приключения. Яркий пример – «экстремальные рыбалки», любимая забава русских на Капри. Недаром самыми большими их друзьями среди островитян были рыбаки из семьи Спадаро, об отчаянной смелости которых ходили легенды и чьи фотографии даже продавались в сувенирных лавках по всему побережью. Во время таких рыбалок считалось особой удачей и доблестью поймать на живца акулу, подтянуть ее к борту, оглушить веслом и втащить в лодку – в любви к этому спорту были замечены многие русские, но особо отличались, конечно, волжане: Горький, Шаляпин, Ленин. Писатель Михаил Коцюбинский описал одну из таких русско-каприйских рыбалок: «Поймано много рыбы, одних акул штук пятнадцать – двадцать (их тут едят)… Наконец, вытащили такую большую акулу, что даже страшно стало. Это зверь, а не рыба. Едва нас не перевернула, бьет хвостом, раскрывает огромную белую пасть с тремя рядами больших зубов, в которой поместились бы две человеческие головы, и светит, и светит зеленым дьявольским глазом, страшным и звериным…»

Или другой пример «русского экстрима» – рискованные походы на лодках в уже упомянутый каприйский Grotta Azzurra, проникнуть в который через маленький проем в скале можно лишь при полном штиле. Между тем тридцатилетний Александр Герцен, например, вместе с молодым генералом-декабристом Алексеем Тучковым рискнули плыть к гроту в непогоду, взяли к тому же с собой женщин (хотя и не из робких) – и боролись с волнами шесть часов!..

Русский журналист-эмигрант Михаил Осоргин, впоследствии один из классиков русского литературного зарубежья, вообще чудом не погиб, выбираясь из грота при сильной волне. А вот легендарному революционеру-народнику Герману Лопатину, несколько раз бежавшему с русской каторги, побывавшему в жизни во всех мыслимых и немыслимых переделках, увы, не повезло. Всякий раз, бывая на Капри, он стремился попасть в Лазурный грот, однако безуспешно, и эти неудачи, судя по позднейшим письмам, очень долго бередили его гордость и самолюбие.

IV

В первой трети хх в. берега неаполитанского залива дважды сыграли исключительную роль в российской культурно-политической жизни. В самом начале столетия небольшой островок Капри стал подлинным интеллектуальным центром русского большевизма во главе с Александром Богдановым. Этот по-своему замечательный человек, философ и социальный мыслитель, долгое время конкурировал с Лениным за лидерство в партии – многие современные исследователи не без оснований называют его одним из основоположников современной теории управления. Группой Богданова вынашивались на Капри планы не верхушечно-заговорщицкого, а всеобъемлющего, тектонического по масштабу социального переворота, освященного не сектантской верой в вождя и в прямое насилие, а новой «революционной религией». Увлеченные идеями социальной евгеники о выведении «новой породы человека», Богданов и близкие к нему Луначарский и Горький организовали в 1909 г. на Капри «партийную школу», призванную готовить кадры для будущего переворота. Всю жизнь склонный к социальному экспериментаторству, Богданов и погиб в 1928 г. во время неудачного медицинского опыта на самом себе.


Второй раз неаполитанский берег стал одним из культурных центров уже ранней советской социальности – речь, разумеется, идет о «горьковском Сорренто». Горький уехал из Советской России в Италию не как оппонент Сталина (в середине 20-х годов только набирающего силу), а как личный неприятель пока еще всемогущего Зиновьева. Впоследствии Сталин и Горький станут ближайшими, хотя и негласными, союзниками: некоторые проницательные аналитики режима будут даже говорить о «дуумвирате Сталина – Горького» – двоевластии политика и литератора. Романтик рабочего активизма, Горький по сути дела стал «теневым идеологом» и форсированной индустриализации, и насильственного раскрестьянивания.

В победившем в России большевистском строе было как бы несколько символических центров. Кремль, как воплощенный символ абсолютной власти… ГУЛАГ, как оборотная сторона режима, черная дыра, куда, как в воронку, засасывались истинные и мнимые враги коммунистической стройки… Но был и еще один, третий центр раннего советизма – «горьковский Сорренто».

Кто только из советской литературно-художественной элиты не перебывал у Горького на вилле «Сорито»! Мейерхольд, Прокофьев, Коненков, А. Н. Толстой, Катаев, Леонов, Асеев, Форш, Коган, Уткин, Жаров, Безыменский, Вс. Иванов, Бабель, Гладков, Маршак… Это были люди разной степени таланта, личной порядочности и политического конформизма. Но всех их советский режим без особых проволочек выпускал в Италию, «к Горькому», хорошо зная, что при всем показном фрондерстве для интеллигента нет ничего слаще, чем доверие власти. Сталин умел быть по-кавказски щедрым («других писателей у нас нет…») и был достаточно умен, чтобы в годы своего восхождения к высшей власти создать богемно-интеллектуальную «отдушину», вполне безопасную и крайне полезную для себя. Побывать в Сорренто у Горького означало пройти обряд инициации, посвящения в клан адептов «соцреализма», получить официальный сертификат «инженера человеческих душ». Горьковский Сорренто в течение нескольких лет оставался «положительным полюсом» раннего советизма, символическим оппонентом уже набиравшего силу ГУЛАГа. Он был своеобразным «раем у подножия вулкана» – уже не природного, а социального Везувия, в котором копилась огненная лава репрессий, извергшаяся затем на головы граждан страны-полигона.

Берега Неаполитанского залива оказались в целом счастливым местом для русских. Здесь испытали любовь Сильвестр Щедрин, Иван Тургенев, Владимир Соловьев. Сюда приезжали врачевать душевные раны Василий Жуковский, Петр Вяземский, Борис Чичерин. Чудесами Неаполя и Капри – пока воображаемыми – спасался в ссылках Александр Герцен. А Николай Чернышевский из своей ссылки столь ярко расписывал в письмах жене так никогда и не увиденные им красоты Сорренто, что итальянцы по ошибке внесли его имя на мемориальную доску «русских путешественников»…

«Увидеть Неаполь и умереть» – звучит печально, но возвышенно-романтично. Куда печальней звучит: «Он никогда не видел Неаполя…»

Загрузка...