Он и после смерти не вернулся
В старую Флоренцию свою.
Есть города, в которые нет возврата.
«Неверну вшимся…»
«Лорентийский изгнанник Данте – родоначальник и покровитель всей литературно-политической эмиграции», – сказал как-то русский писатель и философ Дмитрий Мережковский. Трудно назвать иную страну и культуру, для которых это утверждение было бы более значимым и верным, чем в отношении России и русской культуры.
Александр Герцен, Александр Блок, Осип Мандельштам, Николай Бердяев, Анна Ахматова, Николай Гумилев, Лев Карсавин, Борис Зайцев, Павел Муратов, Владимир Вейдле, Иосиф Бродский – вот лишь краткий перечень имен великих русских, чье творчество неразрывно связано с именем и судьбой великого флорентийского поэта-скитальца.
…По пути в ссылку Герцен перечитывал «Божественную комедию» и находил, что стихи Данте «равно хорошо идут к преддверию ада и к сибирскому тракту». Там же, в ссылке, Герцен ставил домашние спектакли – «живые картины» по мотивам Данте, где, разумеется, сам исполнял заглавную роль…
Анна Ахматова, будучи в эвакуации в Ташкенте, любила декламировать наизусть терцины «Божественной комедии» по-итальянски. Близкие вспоминали, какой подъем охватил ташкентскую литературно-художественную колонию, когда в разгар войны Ахматова зачитала телеграмму от своего друга Михаила Лозинского об окончании им перевода дантовского «Рая»…
Один из лучших знатоков флорентийской культуры, Леонид Баткин, вспоминает, как во время войны его с матерью эвакуировали в глубь Казахстана. Все, что удалось увезти с собой самого необходимого, уместилось в трех чемоданах, один из которых был набит книгами: «Мне было девять, затем десять, одиннадцать лет… Я бессчетно перечитывал содержимое чемодана, часто неподходящее или недоступное в настоящем смысловом объеме для подростка, но все равно каким-то образом неотразимо формировавшее, насыщавшее сознание: так нитроглицерин из наклеек сквозь кожу проникает в кровь. Был среди прочего маленький томик Данте в изящном издании «Academia»… В ту казахскую зиму стояли злые бесснежные морозы, ветер гнал по улицам нищую пыль; но мерное движение сонетов и канцон, вздохи и слезы мистической юной любви были гораздо реальней, чем глинобитная Кзыл-Орда за окном…»
В оккупированном немцами Париже русский писатель-эмигрант Борис Зайцев спускался во время налетов союзной авиации в бомбоубежище с рукописями перевода дантовского «Ада»: «Когда вдали гулко бухали взрывы, не хотелось его <Данте> оставлять наверху на разгром – и увидел он адские коридоры внизу… Мы поистине были похожи на отряд грешников из какой-нибудь его песни…»
Если Рим – Вечный город, Венеция – город предельно искусственный, то Флоренция – город природно-естественный. Возможно, именно это имел в виду Д. Мережковский, когда писал: «Я ни о чем думать не могу, как о Флоренции… Она – серая, темная и очень простая и необходимая. Венеция могла бы и не быть. А что с нами было бы, если бы не было Флоренции!»
Собор Санта-Мария дель Фьоре
Флоренция – редкий город среди городов подобного масштаба и значимости, который можно весь охватить взглядом с одной точки. Пейзаж Флоренции, увиденный с Сан-Миниато или с высот Фьезоле, создает уникальную картину: город предстает не рукотворным, а, скорее, природным явлением. Поразительно часто, описывая этот город, передают ощущение его ландшафта, даже его воздуха. Писатель Павел Муратов говорил, что в облике Флоренции чувствуется «стройность великолепного дерева», а камни Флоренции – так кажется, легче, чем камни, из которых сложены другие города. Вот лишь два из характерных описаний Флоренции: «Голубоватые вуали воздуха, голубовато-фиолетовые горы, Арно серебряное, светлый туман да с гор благоухание фиалок. Вольный ветер, музыка и благовоние» (Борис Зайцев); или: «Холмы дышат, знаменитые цветущие холмы. Прохлада, тончайшие краски земли и неба и веянье крыльев духа Тосканы. Божественный город!» (Михаил Осоргин). В описании – ничего рукотворного, только естественно-природное, но любой, кто знаком с Флоренцией, не сможет не согласиться, что речь идет именно о Флоренции. Трудно также представить себе иной город, чьи зарисовки столь же органично включали бы темы «города цветов», «города летучих мышей», описания «тысяч и тысяч белых как снег бабочек», криков городских осликов или попарно нежащихся на песчаных берегах Арно речных выдр…
Писатель Петр Вайль в одном из своих итальянских эссе вообще усомнился в «человеческом участии в облике Флоренции» – по его мнению, это, скорее, явление, естественно вырастающее из окружающего тосканского ландшафта: «Если башни – деревья, то соборы – горы. Особенно кафедрал Санта-Мария дель Фьоре, и особенно когда смотришь из-за баптистерия, перед глазами пять уровней горной гряды – сам баптистерий, кампанила Джотто, фасад собора, купола абсид, большой купол Брунеллески. Бело-зеленый флорентийский мрамор – снег, мох, мел, лес?»
А Иосиф Бродский, лауреат высшей флорентийской литературной премии «Золотой флорин» (которой он был горд не меньше, чем Нобелевской, и которая была ему торжественно вручена в Палаццо Веккьо), в своем «Декабре во Флоренции» (1976) написал о Флоренции как о заповедном городе, где возникает особый тип человеческого существования:
Что-то вправду от леса имеется в атмосфере этого города. Это – красивый город, где в известном возрасте просто отводишь взор от человека и поднимаешь ворот.
В воспоминаниях многих русских о Флоренции часто воспроизводится один и тот же сюжет: некто (Достоевский, Бенуа, Розанов, Зайцев, Муратов, Добужинский…) сидит на ступеньках собора Санта-Мария дель Фьоре и в задумчивости смотрит на бронзовые двери расположенного прямо впереди флорентийского Баптистерия. Это «Врата рая» работы Гиберти – шедевр, о котором Иван Гревс написал как о квинтэссенции волшебной природы флорентийского искусства: «Надо было действительно много жить среди полей, часто вдыхать полной грудью живительные струи предрассветного воздуха, напоенного ароматами весны, приветствовать взорами появление зари, слушать и слушать песнь соловья, чтобы приобрести способность так творить и так толковать внешний мир…»
Достоевский уверял жену, что если ему вдруг случится разбогатеть, то он непременно купит фотографии «Porta del Paradiso» (если возможно, то в натуральную величину) и повесит у себя в рабочем кабинете, чтобы всегда иметь перед глазами этот эталон вечной красоты. Разгадку притяжения русских душ к «райским вратам» Гиберти предложил тот же Гревс: «Русский, не привыкший среди своей бедной родной обстановки встречать такие чудеса, чувствует себя увлеченным…»
Многие наши соотечественники сходились в том, что Флоренция, как никакой другой город в мире, заставляет задуматься не только о смене, но и преемственности человеческих поколений. Флоренция – воплощенная непрерывность истории, символ общеродового человеческого бессмертия. Борис Зайцев считал, что тлен не может коснуться этого города, ибо «какая-то нетленная, объединяющая идея воплотилась в нем и несет жизнь». А другой знаток и поклонник Флоренции, Владимир Вейдле, позднее добавил, что и самую смерть нельзя помыслить во Флоренции старухой: «Если и встретишь ее, бродя среди жизнерадостно-многоречивых могильных плит, то не в образе скелета с разящей косой, а в виде отрока, опрокинувшего факел, – такой, как после греков, в первые века христианства видели ее: знамением, преддверием бессмертия…»
Разгадку этой «нетленности» и «вечной красоты» Флоренции филолог и искусствовед Федор Буслаев находил не только в естественности и органичности самого ее облика, но и в том, что все художественное великолепие этого города-музея является своим, родным, «доморощенным» в лучшем смысле, а не занесено извне, как в петербургском Эрмитаже или в парижском Лувре: «Все эти великие художники тут родились, тут жили и исподволь украшали свой родной город…» И о том же – о непрерывности и солидарности человеческой истории – пронзительные слова одного из самых верных русских обожателей Флоренции, Бориса Зайцева: «Да, там жили, думали, творили, пламенели и сгорали тысячи душ; длинными рядами шествуют они со времен Данте. Все навсегда ушли отсюда. Но всегда живы и, как в дивную корону, вставили сюда свои алмазы».
Может быть, именно это чувство приобщенности к Флоренции давало и вдали от нее ощущение истории и культуры, надежно укрывающих и сберегающих каждую достойную человеческую личность. Возможно, именно это ощущение спасло Мстислава Добужинского, который в годы большевистского террора, теряя близких людей, вспоминал в разоренной Москве обычный флорентийский закатный вечер: «Сколько людей скольких поколений именно тут, в этом месте, где стою, глядели, быть может, на такие же закаты, на те же самые мосты, дома и Арно, очаровывались тем же, как и я теперь, тем же очарованием…»
На Ponte Vecchio (фото конца хіх в.) Слева – галерея Uffizi; прямо вдали – Ponte alle Grazie.
Окружающие не раз поражались, как Борис Зайцев, один из безусловных литературных, нравственных и политических авторитетов русской эмиграции, настаивал на том, что «его город – Флоренция», и был готов поверить в перевоплощение душ и в то, что когда-то флорентиец Данте был его соседом. Дожив в парижской эмиграции до девяноста лет и сохранив до последних дней работоспособность и ясность ума, Зайцев лишь в последние минуты жизни впал в полузабытье и умер, как говорили близкие, что-то напевая…
Еще более поразительна человеческая стойкость другого «русского флорентийца» – историка, философа и богослова Льва Карсавина. В лагере Абезь (Коми), куда он в 1950 г. был отправлен по приговору Особого совещания «за антисоветскую деятельность», быстро распространилась молва о нем как о христианском мудреце и духовном учителе. Продолжая работать, Карсавин записывал свои мысли ритмическими периодами, подражая Петрарке и Данте. Сосед по лагерному бараку оставил воспоминания о последних неделях умирающего учителя: «После завтрака он устраивался полусидя в кровати. Согнутые в коленях ноги и кусок фанеры на них служили ему как бы пюпитром. Осколком стекла он оттачивал карандаш, неторопливо расчерчивал линиями лист бумаги и писал – прямым, тонким, слегка проявлявшим дрожание руки почерком. Писал он почти без поправок, прерывая работу лишь для того, чтобы подточить карандаш или разлиновать очередной лист. Прежде всего был записан венок сонетов, сочиненный на память в следственной тюрьме… Закончив работу над сонетами, Карсавин продолжил стихотворное выражение своих идей в терцинах…»
Наверное, прав был автор знаменитых «Образов Италии» Павел Муратов, когда еще в начале века, предчувствуя великие испытания, которые выпадут на долю новых поколений русских, написал о тех «уроках Флоренции», которые должны вынести соотечественники из своего пребывания в «городе цветов»: «Данте не суждено было дожить до такого счастья – счастья, которое стало слишком легким достоянием каждого из нас. Мысль об этом должна всегда сопутствовать, как тень великой печали… Кто полную свою душу несет сюда, – не один только интерес ума или глаза, но все свои чувства и силы, все, что было в жизни, ее правду, ее обманы, ее радости, ее боль и ее сны, – тот не уйдет отсюда без внутренних наитий… Счастье любви здесь благороднее, страдание прекраснее, разлука сладостнее…»