Вторник – отвратительный день недели. Сегодня все, что я вижу и слышу, совсем не такое родное и привычное, каким было вчера, сегодня все кажется уродливым и мерзким. Будильник тикает, как будто шлепает по ушам. В туалете не горит лампочка. А когда в прихожей я усаживаюсь на тумбочку и закидываю ногу за ногу, то в зеркале напротив отражается моя пятка. Она огромная, вроде подошвы слона. Я с горечью вспоминаю, что у меня тридцать девятый размер обуви. Если вдруг прибудут гонцы от сказочного короля и начнут примерять туфельку Золушки на мою ногу, она налезет только на большой палец.
А тут еще мама выходит из своей комнаты.
– Светка, где мой тональный крем? – спрашивает она.
У мамы под глазом свежий фингал. С таким на улицу выходить неприлично. Хотя этот фингал очень даже к лицу моей дорогой мамочке, он окончательно дорисовывает ее портрет. Худая, со свалявшимися волосами, с веселыми морщинками возле глаз, с отсутствующим передним зубом. Ну да, такой и должна быть техничка продовольственного магазина. А проще говоря, уборщица.
И мало кто знает, вернее, почти никто не знает, что мама окончила школу с золотой медалью, у нее высшее техническое образование по специальности промышленная электроника. Когда-то мама была начальником сборочного цеха на очень серьезном военном заводе, а потом, когда завод приказал долго жить, они с папой организовали успешный бизнес.
«Мы не просто жили, – иногда вспоминает мама, – мы купались как сыр в масле».
А потом?
Потом наша счастливая жизнь мигом куда-то исчезла. Я даже сомневаюсь, была ли она на самом деле. Может, мне сон приснился?
– Светка?
– Мам, ну не знаю, где твой тональный крем! – Я пожимаю плечами. – Не пользуюсь. Мне никто фингалов не ставит.
Мама наклоняется ко мне, дышит перегаром и водит указательным пальцем перед моим носом.
– А вот это – не твое собачье дело.
Голос у мамы строгий, а глаза как будто смеются. Веселый она человек.
– Кстати, ты почему не в школе? – вдруг говорит мама.
– Собираюсь. Пойду на второй урок.
– А что так?
– Да, – отмахиваюсь я. – Первой физра, мне там делать нечего с этими дохляками.
– Смотри! – предупреждает мама. – Школа – дело святое.
Не успеваю я натянуть кроссовки, как раздается стук в дверь. Звонок у нас давно не работает. Мама уверена, что звонок обезличивает неведомого гостя, а по стуку она определяет, кто за дверью – мужчина или женщина – и по какому вопросу стучит.
Вот и сейчас мама долго не открывает, стоит, сцепив ладони перед грудью, и скрипит пальцами.
– М-да… – вздыхает она наконец. – Зря я надеялась. Думала, пронесет… Ага, пронесет, как же.
Мама открывает дверь. Входят два дядечки.
Один молодой, с такой перекошенной фигурой, как будто его сложили из корявых деревяшек и каждая деревяшка дергается сама по себе. А второй пожилой, с огромным животом. Наверное, какой-нибудь полковник в отставке. Он разговаривает так, будто раздает команды под чиненным.
Оказывается, это коллекторы, пришли нас прессовать, чтобы мы кредит погасили, который мама взяла под залог квартиры.
– Даю вам четыре дня, – говорит «полковник», распространяя вокруг запах прокисшего чеснока. – Если до пятницы не вернете долг, судебные приставы вышвырнут ваше барахло на улицу. А эта квартира… – Он скользит взглядом по стенам и делает заключение: – Эта квартира уйдет с молотка.
– А нас куда? – спрашивает мама.
«Полковник» пожимает плечами:
– Засунут в какую-нибудь общагу.
– Не хочу в общагу! – противится мама.
– Кто тебя будет спрашивать, Анна Борисовна? – «Полковник» стучит кулаком по своему лбу: – Раньше надо было думать, когда в кабалу лезла.
– Сергеич, да что с ней разговаривать! – встревает перекошенный. – Ты же видишь, она буха́я.
– Я бухая? Я?! – Мама подпрыгивает, словно кошка, и бросается на молодого.
Но «полковник» успевает схватить ее за плечи:
– Тихо, тихо!
– Я тебе покажу – бухая! – орет мама, пытаясь вырваться из крепких рук.
– Анна Борисовна, сбавь обороты, – успокаивает ее «полковник».
– А чего он хамит?! – возмущается мама.
– Ты еще не видела, как мы хамим, – замечает тот.
Уходя, коллекторы оставляют нам письменное предписание и обещают, что в следующий раз нам не поздоровится.
Я прохожу в свою комнату, падаю на кровать и зарываюсь головой в подушку. Лежу и не могу ни о чем думать. Внутри у меня пусто и темно, как в подвале. Не знаю, сколько времени проходит, может, минута, а может быть, два часа, когда в голове начинает кое-что появляться. Лучше бы не появлялось – одно расстройство.
Передо мной вдруг всплывает картина нашего загородного дома. Он большой и белый. На втором этаже овальный балкон с коваными перилами. Я сижу с папиным биноклем в руках и навожу резкость, чтобы рассмотреть улиток в траве нашего сада. Внизу стоит красная машина. Это мамина. У папы черная и большая, на ней мы ездим проведывать старую бабушку в некрасивый дом возле вокзала. Папа называет этот дом «хрущевкой». Там живет много людей и плохо пахнет на лестницах, по которым приходится подниматься в бабушкину квартиру. Папа уговаривает бабушку переехать к нам, но она – ни в какую.
– Меня отсюда бульдозером не вытащишь, – смеется бабушка.
А в лицей меня отвозит мама на своей красной машине. Всякий раз, когда я выбираюсь из кабины, сразу попадаю в объятия Ольги Алексеевны, своей учительницы. Ольга Алексеевна принимает от меня коробку конфет и, пригнувшись, машет в окошко машины белыми пальчиками, словно докладывает маме: всё в порядке, ваша доченька в надежных руках. Меня все любят.
Любят не только дома, не только в лицее – меня любят и в секции АРБ (это армейский рукопашный бой). Тренер не скрывает, что ему повезло с такой воспитанницей, как я, – перспективная, реакция, как у мангуста, а удар молниеносный, особенно с левой руки. Меня ставят в спарринг с мальчиками. И еще одно качество отмечает тренер: я никогда не пла́чу, даже если делают больно. И действительно, я не помню, когда плакала в последний раз. Счастливые не плачут.
Но вдруг – бац! Наша прекрасная жизнь ломается с треском. Как палка через колено. Причину я до сих пор не знаю. Когда начинаю расспрашивать маму, она темнит, переводит разговор на другую тему. Но факт остается фактом – наш бизнес исчезает, а папу закатывают в тюрьму на восемь лет. Мы с мамой переезжаем из роскошного особняка в бабушкину «хрущевку». А спустя три месяца бабушка умирает. Соседи шепчутся – она, дескать, не выдержала позора, которым сын запятнал ее честное имя.
На маму теперь жутко смотреть.
– Я каждый день разрываюсь на куски, чтобы найти достойную работу, – говорит она.
Ну еще бы! Мама – умница, практик, талантливый организатор. Но везде ее ждет облом. Ей отказывают даже вчерашние друзья.
Однажды она признается:
– Светка, у меня «волчий билет».
Еще одна проблема. За мой лицей нужно платить. А нечем. Тогда мама берет кредит под залог квартиры. Но поздно: меня исключают за неуспеваемость, хотя до этого я ходила в отличницах, половина класса списывала у меня контрольные по математике.
Тут мама не выдерживает. Начинает пробовать вино, потом водку, а затем пьет по-черному все, что удается раздобыть. Дальше – хуже, в нашей квартире появляется Денис, постоянный мамин собутыльник.
Однажды, будучи подшофе, мама признается:
– Светка, я слетела с катушек.
Она задумывается на минуту, потом спрашивает:
– Как ты считаешь, доченька, может, лучше за вести петлю под горло и слететь с табуретки, а?
Мои мысли прерывает звук осторожных шагов. Я догадываюсь, что в комнату крадучись входит мама. На несколько секунд она замирает, стоит молча, даже не дышит. Вдруг как хлопнет ладонью по стене.
– Светка! – выкрикивает она веселым голосом. – Не боись, дочка! Прорвемся! Я родилась под счастливой звездой.
Не знаю, под какой звездой она родилась, но у меня такое предчувствие, что вот-вот случится беда. Я каждый день возвращаюсь из школы и долго топчусь перед обшарпанной дверью нашей «хрущевки». Боюсь, что войду и увижу какую-нибудь жуткую картину. А что? Это вполне возможно после маминых пьяных ссор со своим собутыльником.
На этот раз они отрываются аж с прошлой среды, а сегодня уже вторник. Мама на работу не ходит. Только утречком наберет номер заведующей магазином и предупредит, что болеет, а сама тут же натягивает джинсы и летит за пивом для себя и для Дениса. Я не представляю, как она будет предъявлять больничный лист. Кто ей даст? Скорее всего, из «Лидера» ее выгонят. Как раньше выставили из «Пуда», а до этого из «Купеческого».
Я даже заглянула в церковную лавку и переписала молитву от маминого пьянства: «…О, милостивая Матерь Божия, коснись сердец их и скоро восстави от падений греховных, ко спасительному воздержанию приведи их». Каждый вечер читаю эту молитву перед сном, хотя я никакая не верующая, но все равно думаю: а вдруг поможет.
Наверное, я плохая помощница для мамы. Только хожу следом и ною:
– Брось ты этого Дениса. Гони его к чертовой бабушке. Он погубит тебя.
– Светка, не болтай глупостей, – отвечает мама. – Дениска ручной. Он, как болонка, трется у моих ног и заглядывает мне в глаза.
А я не могу набраться храбрости и рассказать ей, как этот «ручной Дениска» пристает ко мне. Он молодой, лет двадцать пять, а маме за сорок. Ему со старухой только выпивать хорошо, а для прочего подавай пятнадцатилетнюю, как я. И сильный, гад. На прошлой неделе возвращаюсь я из школы, мама спит бухая, а Денис в коридоре. Прижимает меня к стене и лезет своими лапами, куда не положено, а вонючими губами закрывает мне рот. Я выкручиваюсь, но куда там. У него руки железные. Никакой рукопашный бой мне не помощник.
– Я все маме расскажу, – цежу я сквозь зубы.
– Только попробуй, – ухмыляется Денис. – Я тебе пальцы переломаю.
Изо всех мужчин я люблю только папу. Когда пишу ему в тюрьму, стараюсь не жаловаться, чтобы он не огорчался. Ему там без нас не сладко. А про маму вообще помалкиваю. Поэтому письма получаются короткие. Между первой строчкой «Здравствуй, дорогой папочка» и последней строчкой «Милый папочка, я тебя крепко обнимаю и целую сто раз» и писать-то нечего.
А вот остальных мужчин я презираю и ненавижу. И молодых и старых. Чем бы они там ни занимались, хоть по телику выступали, хоть подметали улицу. У всех на уме похоть и похоть. Только некоторые скрывают это скотское желание, а у других оно написано на морде. За километр видно.
Хотя нет, вспомнила. Кроме папы есть еще один хороший мужчина. Это Зин Зиныч – вернее, Зиновий Зиновьевич. Когда мама работала начальником цеха, он был у нее каким-то наладчиком, что ли. Мы с ним иногда видимся. Он вместо приветствия всегда произносит:
– Ну что, Светлана Анатольевна, поговорим за жизнь?
Но Зин Зиныч – исключение. Он уже старый. И знает меня с пеленок.
Что касается мамы, то здесь все непросто. Да, я люблю ее. Вернее, любила. А теперь во мне поселился маленький вредный наблюдатель, у которого одна задача – пристально всматриваться в маму и каждый день отыскивать в ней все новые и новые недостатки. Это легко делать, потому что мама разрушается на глазах. Из красивой, веселой, элегантной женщины она превратилась в неряшливую пьяницу в грязном халате, застегнутом на одну пуговицу. Иногда я стараюсь придумать ей оправдание. Отыскать причины, которые завели нас в это болото. Но мама причины скрывает, молчит, над этой темой у нее висит табличка с надписью: «Табу».
Тогда я затеваю собственное расследование. Хотя какое, к чертовой бабушке, расследование? Домысливание. Я беру факты с потолка, и у меня получается очень несимпатичная картина: выходит, что во всех наших бедах виновата сама мама. Это она где-то прокололась, допустила роковую ошибку, и наш бизнес пошел ко дну, как большой и красивый пароход «Титаник». А папа отправился в тюрьму. Да, это виновата мама. Потому она и пьет.
В последнее время я физически ощущаю, как любовь к маме, еще недавно заполнявшая мое сердце, – эта любовь вытесняется неприязнью к ней и злом на нее. Каждый день зло и неприязнь занимают все больше и больше места. А любви скоро не останется ни капельки…
После лицея мама устраивает меня в школу № 18. Это рядом с домом, тут идти вразвалочку всего пять минут. Преимущество в том, что никакой машины не надо. Тем более что теперь машины у нас нет. Никакой. Но расстояние – это единственное преимущество. Все остальное – мрак.
Сама школа, как строительная конструкция, она нормальная, не хуже других. А вот атмосфера или, как принято называть в лицее, среда обитания – она никудышная, напоминает подъезд нашей «хрущевки», дышать невозможно. Те ребята, которые здесь с первого класса, они ничего не замечают, эта атмосфера для них родная. А для меня здешний воздух – яд.
Первое время на меня никто не обращал внимания, как будто я человек-невидимка. Может быть, в этом была доля моей вины, я не делала попыток с кем-то сойтись, не интересовалась, чем живут мои одноклассники. Мне по-прежнему казалось, что все подруги остались там, в лицее. Я им названивала почти каждый день, пока не поняла, что превратилась в попрошайку, которая пристает к занятым людям из высшего общества.
Зато в школе № 18 на меня наконец обратили внимание. Лучше бы не замечали, как раньше. Я пришлась не по вкусу местному бомонду.
Вот и сейчас, на большой перемене, я сижу в столовой, в самом уголочке, доедаю бутерброд с сыром. В огромном зале висит запах гречневой каши. Малыши за столиками стучат ложками и орут так, что у меня вибрируют перепонки.
Я выхожу в коридор. Тут надо быть очень внимательной. Чуть зазеваешься – и тебя снесут, как сносят кегли в боулинге. Ладно бы второклассники, но здесь и мои ровесники, битюги килограмм под семьдесят, толкают друг друга и носятся как сумасшедшие. Хорошо, у меня реакция, как у мангуста. Я успеваю отскочить, уклониться, да еще дать хорошего пинка.
Переменка заканчивается. В классе наши девушки стоят кружком и разговаривают, пере бивая друг друга. Я прохожу на свое место, и в это время Ирка, с которой мы сидим за одной партой, взмахивает рукой, словно дает подругам команду: молчать! А сама набирает в грудь побольше воздуха и произносит громко, чтоб я слышала:
– Эта Артемьева ходит в рваных кедах, а телефон у нее как у Ольги Бузовой. Стырила у кого-то. Девочки, мой вам совет, чаще проверяйте свои карманы.
От ее слов у меня во рту становится мерзко, как будто я надкусила румяное яблоко, а внутри вонючая гниль с червяками. Я даже икать начинаю. Тут же выскакиваю из класса, стрелой мчусь в туалет. Там стою, согнувшись над грязной раковиной, открываю кран на полную мощность и хватаю губами воду из толстой струи. Потом поднимаю голову, смотрюсь в зеркало. Да, видок у меня еще тот. Лицо покрылось малиновыми пятнами и опухло, как будто я поправилась на десять кило. А глаза как у психа – вытаращенные и застывшие. У нас на АРБ такие глаза обычно бывают, когда тебя ставят в спарринг с очень сильным противником.
Урок уже начался. Надо бы вернуться в класс, сесть как ни в чем не бывало на свое место, рядышком с Иркой, и сложить руки на столе. Показать, какая я прилежная, необидчивая. Но я боюсь возвращаться. Если Ирка что-нибудь ляпнет, я не сдержусь. И тогда – вперед по проторенной дорожке – класс, коридор, кабинет директора. А мне сейчас нельзя к директору, ну никак нельзя. Еще недели не прошло, как Ольга Николаевна, директриса наша, вызывала маму и строго-настрого предупредила: еще один мой прокол – и я вылечу из школы как пробка.
А я, между прочим, в тот раз не была виновата. Ну, может, чуть-чуть, на треть мизинчика. Почему-то мне захотелось повыпендриваться. Я решила показать моим одноклассникам, какая я умная и крутая. Какое приличное образование получила в лицее. И теперь в этой дохленькой школе могу подловить любого учителя на неточности или оговорке.
А произошло вот что. Наша училка по литературе Вера Матвеевна рассказывала о поэтах-имажинистах и решила почитать Сергея Есенина, ну вроде как для иллюстрации. Она хотела показать, что Есенин никакой не имажинист и зря его приписывают к этому литературному течению.
Вера Матвеевна – женщина-тяжеловес, она с трудом поднимается с учительского стула, огибает стол и принимает надменную позу. Стоит перед нами, задрав подбородок. Правое плечо чуть вперед, руки медленно всплывают до уровня плеч и застывают в этом положении. Выдержка десять секунд – и понеслась. Сергей Есенин, «Письмо к женщине».
Некоторые слова Вера Матвеевна растягивает, будто поет песню, другие комкает. Ее голос то взлетает под самый потолок и дрожит, как струна гавайской гитары, то вообще стихает, становится шепотом, даже не слышно, чего она там бормочет. Понятно, что ей самой нравится этот спектакль. И все в классе притихли, сидят, слушают, ушки на макушке. Надо же, такая артистка пропадает. А ведь могла блистать на эстраде. Аплодисменты, цветы и все такое. А вместо этого ей, бедняжке, приходится нам, баранам, втюхивать русскую литературу.
Любимая! —
восклицает Вера Матвеевна. —
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
Вера Матвеевна прижимает левую руку к сердцу, а правую вскидывает над головой и дирижирует ею в такт есенинской музыке:
Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В разворочённом бурей быте
Того и мучаюсь, что не пойму —
Куда несет нас рок событий.
И тут черт дергает меня за язык. Я приподнимаюсь со своего стула и заявляю:
– «С того».
Произношу это громко и выразительно, цежу сквозь зубы звук «с»:
– «С-с-с того и мучаюсь, что не пойму».
Вера Матвеевна прерывает чтение, стоит, приоткрыв рот, и не может понять, что случилось. Наконец она выходит из образа великой артистки и спрашивает:
– Что?
– «С того», – повторяю я. – Есенин написал не «Того и мучаюсь», а «С того и мучаюсь, что не пойму». Вы пропустили предлог «эс».
До Веры Матвеевны постепенно доходит смысл моего глупого перфоманса. Ее лицо быстро меняется. Только что оно было светлое и одухотворенное, но тут лицевые мышцы начинают перестраиваться, и уже, как в мультике, происходит перетекание из одной формы в другую. Вера Матвеевна становится похожей на разъяренную мегеру.
– Ты что себе позволяешь?! – шипит она, приближаясь к моему столу. – Ты откуда взялась, такая умная?
Вера Матвеевна заводится все больше и больше. Она повышает голос, кричит, не выбирая слов. Ее руки мельтешат перед моими глазами.
Мне бы заткнуться. Я понимаю, что я последняя скотина, но какая-то наглая удаль несет меня вниз, под откос.
– Вера Матвеевна, утритесь. – Я протягиваю ей свой носовой платок. – У вас слюни на губах.
Бедная учительница приходит в бешенство, она уже не контролирует себя, она хватает меня за блузку своими толстыми руками и начинает трясти, как грушу. Я девушка не из мелких, но Вера Матвеевна тучная, в четыре раза крупнее. Моя голова болтается, как у тряпичной куклы, а Вера Матвеевна орет на всю школу:
– Гадина! Сволочь! Мерзавка!
Она выкрикивает словечки и покруче. Потом вытаскивает меня из-за стола и волочет прямиком в директорский кабинет.
А дальше всё по схеме. Вызывают маму, и нас на пару с ней размазывают по стенкам директорского кабинета. Потом мама приходит домой и размазывает меня по стенкам нашей «хрущевки». Потом я снова в директорском кабинете. Стою, потупив глаза. Я раскаиваюсь в содеянном, приношу кучу извинений, клянусь, что никогда, нигде, ничего подобного…
Это было неделю назад. А что теперь? До начала каникул остаются считаные деньки, и мне надо продержаться во что бы то ни стало. Значит, так – рот на замок, руки за спину, глаза долу. А там будет видно – может, я вообще завяжу с этой проклятой школой. Поступлю, допустим, в колледж. Допустим, на банковское дело. А что? Буду сидеть в чистеньком помещении, пол кафельный, свет приглушенный, кондиционер освежает холеную мордочку, сиди себе и считай денежки. Принял рублики через маленькое окошко – потом выдал через маленькое окошко. Принял – выдал, принял – выдал. И так всю жизнь, до пенсии. Если, конечно, не сойду с ума от такого счастья.
Я заворачиваю в закуток, где стоят декоративные пальмы в кадках и две живые китайские розы. И еще что-то лохматое и развесистое. Фамилию этого растения я не знаю, но оно очень симпатичное, особенно когда появляются крохотные цветочки, похожие на серпантин. Хорошее здесь место, вроде как зимний сад. Здесь даже аквариум есть. Стоит эта колба на железной треноге в рощице всяких там орхидей и гераней, наполовину заполненная зеленой водой. Красота. Жалко, рыбок нет. Не живут они в школьных коридорах. Да и сам аквариум непонятно как до сих пор остается целым и невредимым.
Широкое окно смотрит на школьный двор, его створки распахнуты. Я ложусь животом на подоконник. Здесь невысоко, второй этаж. Совсем рядом висит ветка клена. Я протягиваю руку и срываю зеленый лист.
– Артемьева, – слышу я знакомый голос, – ты почему не на уроке?
Оборачиваюсь: так и есть – Ольга Николаевна, директриса.
– Так я это… – Я начинаю судорожно придумывать причину.
– Живо в класс! – командует Ольга Николаевна. И добавляет: – Пошли. Я проведу тебя.
Она заталкивает меня в дверь и бросает вслед:
– Принимайте заблудшую овцу.
Я прохожу на свое место, усаживаюсь рядом с Иркой. Она уже расположилась, как будто всю жизнь сидит одна за этим столом. На моей половине лежит ее учебник биологии, планшет и целая россыпь цветных карандашей. Ирка демонстративно отодвигает свой стул подальше от меня и громко произносит, на весь класс:
– Явилась, воровка.
Удар у меня как молния, особенно с левой руки. Ирке везет, что мой кулак обрушивается только на планшет. Он, бедолага, хрякает и покрывается паутиной трещин. А Ирка сидит с разинутым ртом, застыла, ни бе ни ме.
Наша молоденькая биологичка до этого рисовала на доске таблицу функции белков. От резкого звука ее спина вздрагивает, биологичка поворачивается лицом к классу и робко спрашивает:
– Ребята, что происходит?
– Всё в порядке, – раздается голос с последнего ряда. Это уже вступает красавчик Ильяс, наш негласный лидер. – Мы сами разберемся, – усмехается он.
После уроков начинается. Ко мне подходит Ильяс и заводит такую песню:
– Ну что, Артемьева, как будем возмещать материальный ущерб? Деньгами или натурой?
За его спиной радостно посмеиваются мои одноклассники, предвкушают нехилое представление. Кто-то выкрикивает писклявым голосом:
– У нашей умницы проблема. Денежки не водятся, а согрешить – мама не велит.
– Ошибаешься, – улыбается Ильяс. – У Артемье вой мать шлюха. А дети наследуют качества родителей. Значит, доченька вся в маму.
От волнения у меня начинает дергаться под лопаткой и хочется в туалет по-маленькому.
– Ребята, не надо, – прошу я. – Я больше не буду. Хотите, я перед Иркой извинюсь. Ира! – кричу я, отыскивая ее глазами в толпе за спиной Ильяса.
– Не отвлекайся, – командует Ильяс.
Он делает шаг вперед и обхватывает мои плечи. Я не пойму, что делать, в голове сплошная каша. Да еще этот проклятый страх. Он превращает человека в бессильную амебу.
Потом чувствую, что хватка Ильяса ослабевает, одна его рука сползает вниз вдоль спины. Ниже, ниже и вот уже сжимает половинку моей попы.
В голове что-то щелкает, я дергаюсь в объятиях Ильяса, делаю пол-оборота и перехватываю его кисть. Мой тренер называет это болевым приемом – рычаг кисти наружу.
Мы оба, Ильяс и я, оказываемся на полу. Ильяс подвывает от боли, а я удерживаю его кисть и цежу сквозь зубы:
– Еще раз прикоснешься ко мне – я тебе пальцы выломаю.
Я даже не соображаю, что повторила угрозу маминого Дениса.
Да и соображать некогда. Я тут же получаю удар в голову.
Лежу на полу в позе эмбриона и едва успеваю прикрывать голову. Но бьют ногами. По ребрам. После каждого удара из горла вылетают хриплые звуки. Потом что-то тяжелое обрушивается на мою спину – ха! Наверное, прыгает крупная девица. Из меня вылетает душа. Меня уже нет.
Ан нет, оказывается, я еще здесь, только подняться не могу. Вижу, как Ильяс оттаскивает озверевших одноклассников, что-то кричит им.
Кое-как он доводит меня до нашей «хрущевки», стучит в нашу дверь и исчезает.
У меня отвратительная привычка. Когда напрягаю мозг, чтобы, например, решить задачку на контрольной, то непроизвольно начинаю грызть шариковую ручку. Сама не замечаю, как это получается. А к концу урока колпачок ручки превращается в кашу.
Вот и сейчас я сижу и придумываю, как заработать денежки на погашение кредита. Потому что школа школой, но каникулы уже на носу. Можно будет забыть проклятую школу, а долг по кредиту не забудешь: коллекторы постоянно напоминают. Надо что-то предпринимать. Я уже весь Интернет перекопала, ничего подходящего нет. Зато две ручки сжевала.
Наконец принимаю решение позвонить Зин Зинычу. Он человек мудрый и добрый, а значит, поможет не только советом, но и делом. Звоню:
– Зиновий Зиновьевич, это я.
– Ну что, Светлана Анатольевна, поговорим за жизнь? – отвечает он.
Излагаю свою проблему. Хочу рассказать коротко и ясно, но у меня одно цепляется за другое и получается бесконечная сага. Я уже сама запуталась и начинаю повторяться. А Зин Зиныч слушает и молчит. Потом вежливо перебивает меня.
– Светик, – произносит он прокуренным голосом, – я все понял. Есть у меня одна идея. Если ты согласишься, можем попробовать.
Оказывается, Зин Зиныч несколько раз ходил в свой цех, где они когда-то работали с мамой. Его, как он сказал, влекла не ностальгия, а простой стяжательский интерес. В том цеху давно всё разбомбили и растащили, остались голые стены и какие-то покореженные верстаки. Но Зин Зиныч знает потайные места, куда таскунам было не добраться. В этих потайных местах проложены кабельные трассы.
– Кабель еще тот, старый, чистая медь, по пятьсот рублей за килограмм, – продолжает Зин Зиныч. – Транспортное средство я организую.
– А как будем делить прибыль? – интересуюсь я.
– По-честному, – отвечает Зин Зиныч. – Мне на водку с селедкой, остальное тебе.
И вот мы отправляется на добычу кабеля. Это уже пятая ходка. У меня идет рабочий стаж. Полным ходом.
Я сижу за рулем трехколесного мотороллера «Муравей». Это такой «старичок» с прямоугольным кузовом. Его использует наша жилищная контора, чтобы возить газовые баллоны и шланги для слесарей. Мои пальцы изо всех сил сжимают резиновые рукоятки руля, а ветер бьет в лицо. Мотор тарахтит на всю округу. Я еду без шлема и чувствую, как горячий воздух треплет мои волосы. Хорошо, что недавно подстриглась, иначе бы защекотала Зин Зиныча. Он сидит за моей спиной, его высохшие руки обвивают мою талию, а пальцы смыкаются на моем животе в тугой замок. Сто лет назад Зиновий Зиновьевич работал с мамой, был наладчиком сборочного цеха, а потом, когда заводу пришел кирдык, сделался слесарем в ЖЭКе и превратился в Зин Зиныча.
Я поворачиваю с основной дороги налево и въезжаю на территорию заброшенного завода. Возле будки сторожа замедляю ход, всматриваюсь в темное окно.
– Светик, ну что там? – спрашивает Зин Зиныч. У него со зрением проблема – глаукома, что ли. На работе он как-то скрывает эту беду, чтобы не выгнали. А водить мотороллер уже боится, поручает мне. Хотя это тоже опасно: в любой момент могут тормознуть «дэпээсники». Правда, ехать по основной дороге всего ничего, от силы пару километров. И еще у нас такой принцип: кто не рискует, тот не пьет. А пьем мы после успешной работы, Зин Зиныч – пиво, я – пепси.
Я притормаживаю возле будки сторожа и всматриваюсь в темное окно:
– Кажется, сегодня никого нет.
– Отлично! – радуется он. – Ставим первую «галочку» в графе удача.
Он прав. Если бы сторож сидел на месте, нам пришлось бы отстегивать ему на «чекушку». А это двести рублей.
Мотороллер выкатывается на бетонные плиты, и мы едем мимо огромных каменных сараев. Их тут целая улица, стоят, прислонившись один к другому.
– В этих пакгаузах, – кричит мне в ухо Зин Зиныч, – мы хранили готовую продукцию, по сути, всю электронику для Черноморского флота.
Потом наш мотороллер пересекает двор бывшего гаража. Несколько машин, наполовину разобранных, с развороченными моторами, стоят, покосившись набок. Мне кажется, что их колеса вросли в землю.
– А это – гальванический цех, – объясняет Зин Зиныч, когда дорогу нам перегораживают невысокие сизые холмы.
– Что за горы, откуда они здесь? – спрашиваю я.
– Спекшиеся химикаты. Щелочи, соли.
– Это они так воняют? – удивляюсь я, втягивая ноздрями кислый воздух.
– Я не чувствую, – признается Зин Зиныч. – Но скорее всего, это каустическая сода. Сочится, подлюка, через выбитые окна.
Всякий раз, когда мы сюда приезжаем, Зин Зиныч твердит одно и то же. А я подыгрываю, делаю вид, что впервые слышу рассказы моего замечательного экскурсовода.
В какой-то момент впереди открывается ровная полоса. Я разгоняю мотороллер километров до сорока, он летит как птица. Мы выскакиваем на площадку перед зданием конторы.
– Осторожно! – кричит Зин Зиныч. – Бери левей.
Я выворачиваю руль и объезжаю широкую россыпь битого стекла, укрытого пылью.
Спустя пару минут мы останавливаемся перед входом в сборочный цех. Я легко спрыгиваю на землю, от напряжения немного дрожат руки, но мне весело, хочется поскакать на одной ножке, как раньше, в «классики». Я сдерживаюсь, чтобы не выглядеть дурой в глазах Зин Зиныча. Он тоже выбирается из своей сидушки; но делает это неловко и, качнувшись, машет руками, как будто хватается за воздух. Едва успеваю его поддержать.
Зин Зиныч стоит неподвижно, рассматривает облупленные стены здания. Потом начинает понимать:
– Когда-то этот цех выглядел, как пасхальное яичко. На белых стенах красовались яркие транспаранты. А вот здесь… – Он вытягивает правую руку. – Здесь были металлические ворота. Анна Борисовна, твоя матушка, велела покрасить их в голубой цвет, как она считала, в цвет бездонного неба. Две огромные створки плавно раздвигались в стороны под действием электрического привода.
Я поворачиваю голову и смотрю, куда направлена рука Зин Зиныча. Никаких ворот нет и в помине. Сейчас на их месте зияет пустота.
– Ну что, – спрашивает Зин Зиныч, – вперед, за работу?
Я достаю айфон из заднего кармана джинсов, смотрю время. Семнадцать сорок девять. В восемь мне надо быть дома.
– За час управимся? – спрашиваю я.
– Попробуем, – отвечает Зин Зиныч.
Он вытаскивает из кузова небольшой рюкзак, встряхивает его, словно проверяет содержимое на слух, потом разворачивается и шагает в мрачный проем цеха.