По Невскому двигалась праздная, воскресная толпа. Зима стала рано, с первых чисел ноября, и снег держался, несмотря на два или три теплых дня, которые грозили распутицей.
Но сегодня опять слегка заморозило, даже выглянуло бледное, несмелое солнце, точно всегда предзакатное, бросало желтоватые лучи в просветы между домами, у Аничкова моста, по Садовой у Гостиного, около Думы, – и печальным светом обливало толпу, ленивую, уже успевшую привыкнуть к вечерним огням.
Даже и эти унылые лучи солнца были предательскими для лиц, еще свежих при лампах и электричестве. И дамы кутались в шубы, и отворачивались от красного, сверкающего шара, который ослеплял их.
Не было возможности двигаться быстрее плотной, монотонной и уродливой толпы. Говора почти не слышалось. Гуляли молча – и молчание придавало что-то зловещее этой темной массе народа.
Ходили студенты кучками, в холодных пальто, с красными носами. К дамам относились равнодушно, зная, что если хорошо одета и свежа, и гуляет не с кавалером, а с другой дамой – то наверно говорит «оттеда», «с трем рублям» и «пообедамши», а остальные – «учительницы», и шубки или кофточки на них такие, что смотреть стыдно.
У Пассажа, по направлению к Литейной, двигалась медленно целая кучка юнкеров. Их было человек шесть или пять, все почти одного роста и очень похожие друг на друга, с розовыми, как будто удивленными, лицами и неподвижными глазами. Один только, очень маленький, казался живее, смелее, вертлявее и, пожалуй, умнее.
Сразу было видно, что эти юнкера – не простые юнкера с молодцеватой походкой, со звенящими шпорами и понятным желанием лихо закрутить рождающийся ус и вообще показать так или иначе свою удаль. Они шли с перевалкой, некоторые даже слегка горбились, и когда мимо проходил офицер, они отдавали честь как бы нехотя, без всякого вкуса.
Это были юнкера-декаденты, а сделались они декадентами следующим образом.
Известно, что в училищах практикуется обычай иметь переписанные в тетрадку стихи, порою нецензурные, порою просто не совсем понятные и только имеющие славу нецензурных. Один из юнкеров, Ховецкий, был особенно пристрастен к списыванию стихов. Он списывал, собирал и увлекся до того, что сам к чужим стал прибавлять строчки своего сочинения, потом целые куплеты и, наконец, прямо начал писать свое. Один раз Ховецкий пошел в отпуск к товарищу, студенту, где его заставили читать свои произведения.
Ховецкий вернулся в училище задумчивый и рассеянный.
– Знаете, господа, – отвечал он на расспросы товарищей, – вот вам не нравились мои стихи, вы говорили, что самого-то перцу мало и все вообще так, что ничего не разберешь, а между тем оказывается, что эти стихи самые декадентные и символические.
– Как символические?
– Да самые новые, в самом модном духе. Такие стихи, говорят, теперь гораздо моднее писать, чем под мундир розовый муар подкладывать, как Черепенников делает. Самый шик теперь – декадентство и символизм.
– Ну, это уж давно что-то слышно… Кто тебе говорил?..
– Были там студенты, литератор, два поэта. Спрашивали, кричали на меня: вы не читали такого-то? Нет. И не слыхивал. А такого-то? Не думал. Удивительно! Поразительно! Самостоятельное проявление… И дали мне книжечку – перевод с французского. Действительно, там тоже непонятно и есть вроде моего.
Товарищи заинтересовались. Бросились на книжку и быстро ее усвоили. Многие просили Ховецкого свести их к тому студенту, что и было исполнено. Вскоре около Ховецкого образовалась целая группа декадентов, которые не только писали стихи, но и старались держаться взглядов и привычек, свойственных декадентам.
Маленький живой юнкер Чирко необычайно скоро понял все декадентские приемы и перегнал неповоротливых товарищей. Он проявлял большую энергию в смысле расширения деятельности. Он доказал необходимость познакомиться с журналистами, литераторами, даже адвокатами – и друзья стали делать иногда набеги на жилища людей с известными фамилиями. Если набег был удачен, они читали свои стихи и старались держаться непринужденно. У одного профессора, который принял их, впрочем, весьма холодно, они познакомились со Звягиным.
Теперь, увидав его вдали, в толпе, Ховецкий, немного мямля и заикаясь, произнес:
– А вон Звягин идет…
– Где, где Звягин? – хлопотливо заболтал маленький Чирко. – Да, Звягин. Господа, подойдемте. Со Звягиным нам необходимо поддерживать сношения. Сам по себе он не важен, но у него есть знакомства.
– А с кем это он разговаривает?
– В высокой шапке грешником и в шубе? Не знаю. По шубе судя – москвич…
– Да их трое… Нет, третий уходит. Подойдемте, господа, к Звягину. Ну что там стесняться!
И кучка юнкеров смело двинулась вперед.
– Лев Львович! – решительно окликнул его Чирко. Звягин обернулся. Вид у него был веселый, глаза блестели, мороз вызвал румянец на всегда бледное, смуглое лицо.
– А, это вы! Мое почтение. Геннадий Васильевич, позвольте мне познакомить вас с молодыми поэтами.
– Кириллов, – произнес господин в шубе, приподнимая свою остроконечную шапку над прямыми, очень белокурыми, волосами и с некоторым изумлением подавая по очереди руку всем юнкерам.
Его светло-голубые глаза смотрели слегка застенчиво. Бледное, узкое лицо, обрамленное тоже белокурой, не вьющейся, бородкой, с негустыми усами около розового рта – казалось немного болезненным.
– Я очень, очень рад, что, благодаря нашему общему приятелю, познакомился с вами, – продолжал Звягин, обращаясь снова к Кириллову. – Тогда, после моего злосчастного реферата, вы слишком быстро исчезли. Дело, о котором мы сейчас толковали, очень интересует меня. Я почти уверен, что достану вам нужные справки. Не угодно ли зайти сейчас ко мне? Кстати, вы мне запишете адрес того московского профессора, о котором говорили. Прошу вас, зайдемте! Господа, – обратился он к безмолвным юнкерам, которые без определенных мыслей следили за его речью. – Не зайдете ли и вы? Вы нам прочтете что-нибудь свое… Геннадий Васильевич, я уверен, прослушает вас с удовольствием. Он скоро уезжает назад, в Москву – вряд ли еще представится случай-Звягин говорил весело и звонко. К своему новому знакомому, Кириллову, он, казалось, чувствовал особое расположение, даже влечение. Он пошел с ним рядом, юнкера серою, немою толпой поплелись сзади. Они именно плелись, стараясь твердое шаганье, которому обучали их в училище, заменить походкой развалистой и припадающей.
Кириллов, в своем распахнутом еноте, высокий, слегка покачивающийся на ходу, чуть-чуть ленивый, казался еще выше рядом с широкой и плотной фигурой Звягина, подвижного, крепкого, закутанного в черную шубу некрасивого покроя, с громадным воротником.
Квартира Звягина оказалась недалеко, на Николаевской улице, во дворе.
Комнаты были довольно большие, пустоватые, с белыми обоями. На столе валялись бумаги, книги, письма. Книг, впрочем, было не особенно много. Громадное, глубокое кресло, обитое ярко-зеленым трипом, гравюры на стенах, старенькая фисгармония в углу – все придавало комнате своеобразный, но неуютный характер. Застарелого и затхлого беспорядка, говорящего об отсутствии женщины и одиночестве – не замечалось. Звягину были далеко не чужды эстетические, порою женственно-капризные склонности: несколько вычурных флаконов с духами, пушистый белый коврик у кресла, затейливый и дорогой альбом с заграничными фотографиями.
Но квартира Звягина имела досадное свойство, противное эстетике. Кухня была устроена таким образом, что комнаты квартиры, мебель, вещи, одежда, порою подушки на постели – все принимало в себя тупой и назойливей запах масляного чада. Ни форточки, ни куренья не помогали. Впрочем, всякий входящий через минуту привыкал к запаху и уже не замечал его, как не замечал сам Звягин. Он даже ласкал себя мыслью, что запаха, в сущности, более нет. Звягин любил думать то, что ему было приятно – и позволял себе это.
Кириллов снял шубу в передней, не обратив внимания на кухонный чад – подобные вещи казались ему пустяками, – и в сером кашне, высокий и неуклюжий, вошел в комнату. Он тотчас же сел на стул у окна и молча глядел на юнкеров.
Юнкера освободились от шинелей и сразу наполнили комнату дыханьем шести здоровых молодцов, топотом и запахом не то скипидара, не то какого-то жгучего масла и кожи – от высоких форменных сапог.
Они молчали и толкались в замешательстве. Но юркий Чирко, легкий и маленький, как обезьяна, взобрался на письменный стол и, сидя на нем, болтал свешенными ногами.
Звягин предложил чаю, от которого все отказались. Кириллову очень хотелось разговориться с загадочными юнкерами, но он не знал, с чего начать. Тем более что рассевшиеся полукругом молодые люди казались ничуть не расположенными к разговору. На розовых лицах, очень схожих, было одинаковое выражение некоторого испуга, а более тупости и сонливости.
– Вы пишете стихи? – обратился, наконец, Кириллов к маленькому Чирко, который был все-таки живее других.
– Да, стихи, – бойко ответил Чирко. – Но, знаете, в новом духе… Вам известны некоторые французские сочинения новых… Так вот мы в этом направлении. Мы вообще за новые веяния.
– Вот как! – с интересом проговорил Кириллов. – И что же, это очень распространено среди военной молодежи?
– Нет, знаете, мало. Только нас шестеро в училище. Конечно, это все расширится… А пока вот мы. Я даже, собственно, прозой пишу, но тоже в этом стиле, конечно, а вот Ховецкий стихами.
Ховецкий мрачно взглянул на товарища и покраснел. Он, очевидно, по натуре был скромен, и декадентская развязность в обществе ему редко удавалась.
– А вы московский профессор? – продолжал Чирко бойко. Он закурил папиросу, за ним, как по команде, все другие закурили, и комната наполнилась серыми волнами.
– Да, я профессор.
– Вы что же, либерал или эстет? Кириллов улыбнулся.
– И то и другое… – ответил он уклончиво. – А вот мне очень бы интересно было прослушать стихотворения господина Ховецкого. Я знаком немножко с теми французскими книгами, о которых вы упомянули. И в Москве случалось встречаться с молодежью… Если бы господин Ховецкий прочел…
– Он прочтет, прочтет непременно! – весело воскликнул Звягин, который в эту минуту входил в комнату. – Прочтите, Ховецкий, ваш «Синий гроб» или «Тени неистовства». Не ломайтесь, пожалуйста, ведь уж читали при мне.
Ховецкий опять густо вспыхнул, посмотрел на Чирко, прокашлялся басом и начал:
Лежу я в синем гробе
На самом краю земли.
На самом краю земли
Я лежу в синем гробе.
Читал Ховецкий стихи так, как будто на кожаном барабане отбивал вечернюю зорю. Отбив зорю – он умолк.
– Ну что, каково? – спросил Звягин, улыбаясь в сторону Кириллова. – Неопытно, конечно, но, по-моему, есть какая-то нежность.
Кириллов не знал, смеется Звягин или говорит серьезно. Подумав, он решил, что в душе Звягин смеется, но не хочет огорчить юношей.
– По одному стихотворению трудно судить, – сказал Кириллов. – Если бы молодые люди были добры прочесть нам еще что-нибудь…
Юнкера, с почина Ховецкого, вдруг разошлись. Стихи стали читаться наперерыв. Стихи были все так похожи, что казалось – их писал один и тот же человек. И читались они одинаково. В конце Чирко прочел отрывок прозы – и проза была похожа на стихи, разве что заключала в себе несколько больше пикантности, которую Звягин тотчас же назвал смелостью – и Чирко кивнул одобрительно головой.
– А вы какие же, собственно, книжки читали, из французских – вы говорили? – поинтересовался Кириллов.
– Мы читали «В теплице», потом еще три – нам делали переводы. И еще одну, прозой.
– И чьи, вы не помните?
– Нет, я не запомнил.
– А больше ничего не читали?
– Нет, кроме этого – мало… Да вы знаете, мы еще ни о каких французах и не слышали – а уж писали стихи, совершенно подобные же… Это уж в воздухе, веяние. Вот Ховецкий…
И услужливый Чирко откровенно рассказал Кириллову обстоятельства возникновения их «кружка».
Кириллов внимательно слушал и только что хотел возразить, как в передней позвонили.
Звягин выскочил к двери, там раздался шепот и шорох женского платья.