Злосчастные собачки

Воскресный вечер. Печка как раз прогорела, когда к нам наверх с веселым шумом пришли Рейнир Ворланд и Адриан Мостерд. Они случайно встретились в сумерках на Лейденской площади. Я люблю, когда они приходят, потому что папа от них веселеет.

– В кармане ни цента, – сказал Ворланд. – Я и говорю Аду: у меня дома молоко скисло и хлеб заплесневел, пойдем-ка к Йоханнесу, пусть он накормит нас обедом!

– Глубокоуважаемые господа, – сказал папа, – печка прогорела, уголь закончился, а в буфете мышь повесилась.

Старый добрый Мостерд с гордостью показал папе какой-то грязный пакетик.

Ворланд прошелся по комнате, папа ударил его по руке при попытке раскрыть толстую тетрадь на столе. Ворланд – художник. Его картины никто не покупает. «Мое время еще не настало», – говорит он.

Папа освободил пепельницу, пересыпав из нее окурки в другую, еще не совсем полную.

Ворланд сел рядом с холодной печкой, протянул к ней руки и от блаженства закрыл глаза. Казалось, он наслаждается теплом.

Я заметил, что на ногах у него сандалии, и спросил:

– А у тебя не замерзают пальцы на ногах?

– Если это произойдет, – сказал он, не открывая глаз, – я их отрублю и заспиртую.

Я покатился со смеху.

Мостерд показал папе пару копченых селедок. Они лежали на прожиренной газете. Папа осмотрел их с недоверием. Мостерд понюхал и сказал:

– Все в порядке, я купил их три дня назад у разносчика, они свежи, как девичьи щечки.

– Смотрите, – показал я пальцем на Ворланда, – смотрите, он думает, что печка греет, вот чудак.

– Горящая печка – друг любого человека, – сказал Ворланд, – а ваша холодная печка – это же яркая личность, вот это меня и согревает!



Мостерд все еще не отдышался после подъема по лестнице.

– С вашего позволения, господа, я не буду снимать пальто, – сказал он. – Я должен защищать свое старое тело от мороза и влажности. Расскажите мне о скорби, и страдании, и горе, это меня утешит.

Я обожаю Мостерда. Он не говорит, а поет. Артист на заслуженном отдыхе. Так говорит папа. Я не знаю, что значит «на заслуженном отдыхе». Но я знаю, что Мостерд совершенно ничего не может запомнить и носит по две пары носков, одну поверх другой, у него длинные седые волосы до плеч и большие, как блюдца, уши. А когда у него на лице горестное выражение, мне становится безумно смешно.

За столом папа поделил селедку на всех поровну. Ворланд снял сандалии и носки, а потом подстриг нашими огромными ножницами ногти на ногах. Мне совсем не было противно смотреть, потому что ноги у него чистые. Каждый состриженный ноготь он какое-то время держал между большим и указательным пальцем над пустой угольницей и только потом бросал в нее.

– А почему ты не выкидываешь ногти сразу? – спросил я.

– Мне тяжело расставаться с частицами моего «я», – сказал он.

– Как у тебя дела в школе, малыш? – спросил Мостерд.

– Решаю задачи, – сказал я, – а потом еще задачи. Занудство.

– Ты прав, – сказал Мостерд, – от арифметики нормальному человеку мало проку, считать люди учатся на практике, но этой практики лучше избегать. А про Вондела[2] вам учитель рассказывает?

– Кто такой Вондел? – спросил я.

– Твой вопрос ранит меня в самое сердце. Йост ван ден Вондел три века назад сочинял стихи и торговал чулками в лавке на Вармусстрат; мечты его были величественны, а язык – грандиозен. Я ошибаюсь, или ты правда подрос на несколько сантиметров?

– Не знаю, – сказал я.

Мостерд сочувственно покачал головой. И произнес торжественно:

– Родитель не жалея сил

Растит детей своих.

От малышей не счесть хлопот

И горя – от больших.

– Чего-чего? – спросил я.

– Это Вондел, малыш. У меня нет детей. Жизнь избавила меня от многих страданий.

– По тебе этого не скажешь, – съязвил Ворланд.

Мостерд подмигнул мне.

– Этот субъект – мерзавец, – сказал он. – Но картины он пишет прекрасные.

Оттого что в комнате было много народу, я согрелся. Папа, Ворланд и Мостерд не смолкали ни на миг. Что они делали – ссорились или веселились?

Ворланд умеет ругаться еще крепче, чем папа, я иногда краснею от стыда.

Мостерд говорил очень громко и брызгал слюной, как верблюд. Папа держался за живот от смеха. Может быть, они забыли, что я тут же, в комнате?

Я подошел к Ворланду и попросил:

– Можно я затянусь твоей сигаретой? Ну пожалуйста, всего один разок.

Ворланд дал мне свою зажженную сигарету, я вдохнул дым, втягивая щеки, и засмотрелся на огонек. Сигарета на глазах уменьшалась в размере. Здорово! Я засмеялся и закашлялся. Мостерд постучал меня своей гигантской лапищей по спине. И тут же папа подавился куском селедки. Ему нельзя есть рыбу, он вечно давится. Наконец-то они обратили на меня внимание! Я ловко вскочил на сундук с нафталином и старой одеждой, развел руки в стороны и сказал:

– Я самый способный в классе. Я читаю лучше всех.

Их это совершенно не волновало.

Значит, надо сделать что-нибудь другое. Рассказать про собачку – да-да, про собачку. Когда я рассказал эту историю тете Фи, она долго шмыгала носом, хотя вовсе не была простужена.

– Однажды я увидел на льду собачку, – закричал я. – Она так замерзла, что даже перестала дрожать. Она только смотрела – вот так вот – большими влажными глазами, вот посмотрите!

Указательными пальцами я сдвинул кожу под глазами вниз.

Невероятно – они все замолчали. И смотрели на меня с таким выражением, будто говорили: «Не переборщи, мы и так уже вот-вот зальемся слезами». Но самое интересное было впереди – об этом они еще не знали.

Я продолжал рассказывать:

– Я хотел взять эту собачку на руки, бедняжечку, но оказалось, что задница у нее вмерзла в лед. В зимний лед. Который иногда достигает толщины в двадцать сантиметров. Почти как полярный лед, может лежать вечно, а в один прекрасный день растаять. – Я с пылом мотал головой.

Они явно не ожидали услышать от меня таких научных сведений о льде (почерпнутых от Пита Звана).

– Люди с баржи дали мне миску с теплой водой и тряпку. Миска была с трещинкой и текла.

Тот, кто помнит подробности насчет мисочки, не врет.

Я посмотрел на слушателей. Они сидели словно воды в рот набрав. Я был горд как никогда.

– А потом я растопил лед под собачкой, – рассказывал я со слезами в голосе. – Песик стал меня лизать, облизал все лицо, его язык чуть не примерз к моему носу, – это была совсем паршивая беспородная собачонка, но паршивые беспородные собачонки тоже хотят жить.

Я смолк и скрестил руки на груди в ожидании аплодисментов.

– И всё? – спросил папа.

– Всё, – ответил я.

Ворланд сказал:

– А потом Фикки рассказал тебе, где он живет, и ты вернул его счастливому хозяину.

Я ничего не ответил.

– Ах, малыш, – сказал Мостерд своим гулким, как из колодца, голосом, – в правде нет никакой радости, в этом ты прав. Ты поэт, но для высокого полета у тебя еще слабоваты крылышки.

Папа усмехнулся.

– Всё это – чистая правда, – воскликнул я и поднял два пальца, – клянусь!

Они молча смотрели на меня. С ними шутки плохи, с этими друзьями. Я спрыгнул с сундука, забрался за кресло и уткнулся головой в колени. Я вам покажу, думал я, старые хрычи, крылышки, говорите, слабоваты, – идите вы в болото, чтоб вам пусто было, черт бы вас побрал, никогда ни за что я вам ничего больше не расскажу.

Загрузка...