Власть, могущество, мужество, отвага, жизненная стойкость

Число 1 соответствует Солнцу. Оно является началом, с помощью которого строятся остальные девять чисел. Основой всех чисел является единица, основой всей жизни является единица. Это число представляет все, что является творческим, индивидуальным и положительным.

Ольга Рейн Издалека долго

Мои мечты и чувства в сотый раз

Идут к тебе дорогой пилигримов

В. Шекспир

Восьмого апреля 1910 года ученик пятого класса Санкт-Петербургской 10-й казенной гимназии Коля Желтяков окончательно решил погубить свою бессмертную душу и начал приготовления к занятиям магией вуду.

Другого способа повлиять на учителя математики Виссариона Ивановича Степанова, за глаза называемого Вист, просто не оставалось.

– Вы, Желтяков, не только безнадежно тупы, но и весьма ленивы, – говорил Вист в начале года, хмурясь и разглядывая тетрадь с домашним заданием, будто в ней щенок нагадил, а не Коля задачи порешал, пусть и слегка неряшливо. – Я таких учеников страсть как не люблю, не думаю, что мы сработаемся.

И ведь как в воду глядел, подлец. Придирался, к доске вызывал на сложные задания, ответить не давал нормально, путал вопросами. Коля уже со счету сбился, сколько раз Вист на него нажаловался классному наставнику, сколько раз его оставляли на два часа после уроков с занесением наказания в дневник, а потом еще и дома попадало.

– Коленька, у тебя же стипендию отнимут, – говорила мама, чуть не плача. – А плата за учение – шестьдесят рублей в год, нам не поднять.

Отец неохотно, но больно порол.

– Рука отцов пороть устала, – говорил он, вешая ремень в шкаф. – Смешались в кучу кони, люди. Ну, горе луковое, садись, давай вместе решать алгебру твою…

Папа сочувствовал пешеходам, бредущим из пункта А в пункт Б – он служил почтальоном и каждый день проходил верст шесть или семь. Маленькая кухня полнилась запахами табака, усталости, сургуча, снега, чужих подъездов, бумаги, пеньки, холодного ветра с Невы и еще с десятком запахов папы и Петербурга.

Пешеходы шли, версту за верстой передвигая усталые ноги, трубы изливались в бассейны, а Коля все никак не мог победить ненавистного Виста. А на прошлой неделе еще и подрался с Мишкой Некрасовым, да так, что у форменной гимназической фуражки козырек скособочился. Мать увидит – заругается. А еще брюки опять стали коротки и выпускать внизу уже больше нечего, надо новые покупать…

В общем, когда Вист в очередной раз его выгнал из класса, назвав болваном и мерзавцем, да еще и вслед посулил полный провал на экзамене и посоветовал расспросить школьного сторожа Сильвестра о карьере дворника, потому что выше метить Коле не следовало – что ему оставалось делать? Или идти топиться, или в анархисты, или же заняться вуду, чтобы приструнить ненавистника.


Про вуду рассказывал Мишка Некрасов на той неделе – у него отец преподавал в институте Правоведения историю религий, и дома было полно книжек, в том числе и запрещенных. Нужно было сделать куклу врага, называемую «вольт», потом провести обряд, который установит симпатическую связь между куклой и объектом.

– В куклу заложить что-то, принадлежащее недругу, – говорил Мишка, сидя на подоконнике и разминая в пальцах папиросу. Как он курит, никто не видел, но папиросу он всегда держал на переменах, наверняка одну и ту же, у отца украденную, чтобы пыль в глаза пускать.

– Вещь какую-нибудь мелкую. И непременно плотское что-то – каплю крови там, или волосы.

– Ногти можно? – спросил маленький рыжеволосый Сенечка Генинг. Он с первого класса совсем не рос, такое у него было заболевание. Но веселый был, добрый, иногда Коле помогал с математикой.

– Можно, – разрешил Мишка. – И еще туда надо волшебный талисман зашить, гри-гри он называется в вуду.

– А что с куклой делать-то? – спросил Сеня.

– Управлять жертвой можно, – сказал Мишка, усмехаясь. – Или мучить по-всякому. Иголки втыкать, жечь, щипать. Но это надо силу иметь внутреннюю и храбрость, а ты же, Генинг, насквозь плюгавый, тебе зачем?

Тут-то Коля с ним и подрался – из-за того, какое у Сенечки лицо сделалось. Но про вуду запомнил.


Шить Коля умел очень плохо, куклу бы не смог.

Пришлось украсть у сестры пупса размером с ладонь, с целлулоидной головой и мягким тканевым телом. У Дашки их был целый выводок, штук пять, одного, небось, и не хватится.

Унося его в свою комнату, Коля воровато оглядывался и чувствовал себя ужасным преступником, похитителем младенцев. Собравшись с духом и стараясь не глядеть в распахнутые голубые глаза пупса, он подпорол боковой шов вдоль его тела, чтобы затолкать туда колдовские ингредиенты.

Когда Вист его оставил опять после уроков – долго ждать не пришлось – Коля выдернул страницу из его любимого задачника, который учитель оставил на столе, выходя покурить. Учебник был старый совсем, потрепанный, с надписью на форзаце «Висечке от любящего его дедушки Петра, Самара 1875». Коля растрогался, но отступать было некуда. Он выдрал лист из середины, стараясь почище, чтобы заметно не было.

В верхнем ящике стола нашелся гребешок, которым Вист приглаживал свои редеющие кудри, а на нем – несколько волосков. Коля их быстренько прибрал, все обратно задвинул и сел на место, как будто ничего ужасного не совершил. Трясся, чуть не плакал от того, каким плохим человеком его сделала магия вуду. Вист посмотрел на него странно, когда вернулся, и отпустил пораньше.

А дома Дашка рыдала по пропавшему пупсу Васечке. Пришлось побежать чрез улицу, купить ей леденцов на последние свои пять копеек, а назавтра в столовой бесплатный пустой чай дуть. Но сестренка успокоилась и у Коли на сердце чуть отлегло. Он поиграл с нею часок, заучил главу по истории, почитал физику, а после ужина пошел в свою комнату и приступил к черному колдовству.

– Ты теперь не Васечка, а Висечка, – сказал Коля пупсу. Тот светло и идиотически улыбался розовыми губами.

В целлулоидную голову Коля затолкал три Вистовых волоска – два русых и один седой совсем. В грудь – порванную на полоски страничку из задачника.

«Баржа прошла против течения реки сорок верст и вернулась в пункт отправления…»

«Из города А в город Б одновременно выехали два экипажа…»

«Поезд, двигаясь равномерно, проезжает мимо придорожного столба за 36 секунд…»

А потом Коля поднял дощечку под окном и достал волшебный талисман, что у него был припасен для куклы вуду. Темно-синюю стеклянную пирамидку размером с мизинец ноги, которую он нашел прошлым летом, когда гостил у бабушки в Царицынском уезде, в селе со смешным названием Песковатка.


Лето тогда стояло душное, тучи обложили небо серой ватой, но дождя не давали, погромыхивало только, да сквозь низкий облачный слой ночами виднелись яркие разноцветные вспышки.

– У бога чудес много, – пожимала плечами бабушка. – Разные явления бывают в атмосфере, свет по- разному преломляется. Пойдем спать, Коленька.

Бабушка выписывала «Вестник науки» и держала над кроватью портреты Ньютона и Фарадея.

А на третью ночь загрохотало неподалеку так, что земля дрогнула, будто великан с облака сверзился, обманутый коварным мальчишкой Джеком, не вернув себе ни золотой арфы, ни волшебной несушки.

Коля проснулся с бьющимся сердцем, по всей Песковатке дети закричали, а собаки завыли. Раздался страшный плеск, и тут же тихо опять стало, дождь хлынул, забарабанил по крышам, успокоил пробудившихся, потянул обратно в сон ровным своим, древним ритмом.

Наутро Коля проснулся от веселых возгласов на улице и удивленных разговоров. На берег ночью рыба выбросилась, снулая, но живая. Чехонь, жерех, лещ пудами, плотва сотнями, пара огромных икряных осетров и судаков без счету. Жители Песковатки радостно бежали к реке с ведрами, корытами, мешками. Всю соль в сельском магазине скупили в первый час после открытия, рыбный дух долго еще витал в воздухе, а у детишек бедняцких за ту неделю славно щеки округлились.

– Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам, – говорила бабушка, раскатывая тесто на пирог с осетриной. Эту цитату она приберегала для совсем особых случаев, когда сказать было нечего.

– Больше нигде такого феномена не было, – говорил кавалерист в отставке и заядлый песковатский рыбак Степан Антонович, частенько навещавший Колину бабушку – вдовела она десятый год и натуру имела приветливую. – Только нам подарок от Волги-матушки. А рыба-то какая! Половина – вообще проходная, те, что из Каспия заходят. Ты, Николай, помнишь, куда Волга впадает?

– В Каму, а та – в Каспийское море, – умничал Коля и бежал на речку, нырять с мальчишками. Там-то, на дне, рядом с сомовьим омутом, он и нашел синюю пирамидку. Вода в реке в тот день была прозрачная, он нырнул и сразу отблеск приметил. Боязно было, но он поплыл вниз за синим сиянием – сквозь холодные струи придонного течения, сквозь противные скользкие водоросли, сквозь воображаемые голодные взгляды сомов – ухватил блестяшку, всплыл с нею к солнышку.

– Стекло, – сказала бабушка, снимая очки. – Простое стекло, вроде бутылочного. Очень красиво граненое, интересно, зачем. И значки вырезаны на гранях странные. Еврейские, может?

– Экая забавная штукенция, – сказал папа, прищуриваясь и глядя сквозь пирамидку в окно поезда, увозившего их обратно в Санкт-Петербург. – И что она на дне делала? Давай, Коля, стелиться, дорога дальняя. Я когда маленький был, однажды нырнул и солдатика оловянного нашел, старого, с краской облупленной. Долго он моим любимцем был, не помню, куда потом делся. Ужинать будешь? Яички, помидоры, рыбки тебе бабушка пожарила. Ты стекляшку эту Дарье везешь подарить? Она по тебе скучала все лето.

– Вот еще, – буркнул Коля, кокая сваренное вкрутую яйцо о раму окошка. – Моя пирамидка. Дашке вон кубики бабушка передала.

Он сказал папе, что стекло иногда светится в темноте, как маленький синий звездный осколок, а папа не поверил. Но Коля помнил о волшебстве, и сейчас синему стеклышку предстояло стать гри-гри для куклы вуду.

Он зашил мягкое тельце пупса через край суровой ниткой. Теперь надо было закончить ритуал, призвав Дьявола, но Коля боялся, да и устал уже, спать хотелось. Решил обойтись по-доброму, без сатаны.

– Теперь ты – Виссарион, – сказал он кукле прежде чем убрать ее под подушку. Пупс смотрел глупо, выпучив голубые глаза. – Виссарион Степанов. Ты в моей власти. Уколю иголкой в живот – тебя возьмет и поносом скрутит. А в голову уколю – будешь мигренью маяться!

Коля говорил строго, но уже знал, что не станет ни колоть, ни щипать Висечку – не было в нем колдунской черной жилки, добрый он был мальчик.

– Меня зовут Максим, – вдруг отчетливо произнес пупс вуду, но Коля уже совсем спал и подумал, что голос ему снится.


Наутро встал вопрос – как быть с вольтом? Спрятать в комнате было негде так, чтобы мать точно не нашла. В ранец тоже было боязно – залезет кто-нибудь за учебником, позора не оберешься. Поэтому сунул пупса Коля в карман своих коротковатых форменных брюк.

– Ты куда без попрощалки! – Дашка на лестницу выскочила, стояла маленькая, смешная, у Коли аж в сердце что-то заболело. Он ее чмокнул в щеку, покружил по площадке, она ему волосы взъерошила.

– У тебя хороший будет день, вот увидишь, – сказала она.

Много понимала, малявка шестилетняя. Ничто не предвещало.

– К доске, – сказал Вист, поморщившись, будто Колино имя у него кислило во рту. – Вот пример задачи, которые вам, балбесам, – он повернулся к классу, – предстоит завтра решать на контрольной. Извольте прочитать вслух, Желтяков.

Коля сжимал в кармане магического пупса, душил его за шею, а Виссарион Иванович даже не закашлялся.

– Каждый из портных может сшить костюм за 15 часов, – монотонно читал Коля. – Через три часа после того, как первый начал пошив, к нему присоединился второй портной, и работу они довели до конца уже вместе. Сколько часов потребовалось на пошив всего заказа?

– Так-так, интересная задачка. Давненько я не брал в руки шашек… – сказал пупс из кармана, громко и отчетливо. Коля уронил мел и подпрыгнул, ударившись спиной о доску. Обвел класс безумными глазами. Все сидели спокойно, будто ничего не слышали, но головы подняли посмотреть, как он у доски скачет.

– Вас что, Желтяков, блохи кусают? – удивился учитель. Он тоже не слышал, как говорила кукла вуду. – Почесаться всласть и попрыгать сможете на перемене. А сейчас расскажите нам, как вам видится решение данной простой задачи.

– Портной за час пошивает одну пятнадцатую часть костюма, правильно? – сказал пупс громко, но слышно только для одного Коли. – Значит за три часа, пока он работал один…

Коля так удивился, что у него даже паника прошла.

– За первые три часа портной успел пошить три пятнадцатых, или одну пятую заказа, – сказал он и написал на доске дробь. Вист поднял голову от журнала и смотрел с чуть удивленным интересом. – То есть осталось четыре пятых… Так… Значит…

– Производительность, – подсказал пупс. Он, кажется, был доволен Колей.

– Производительность, – сказал Коля, думая напряженно. – Если они вместе работают, то делают две пятнадцатых в час. То есть если мы разделим четыре пятых… на две пятнадцатых…

Мел стучал по доске. Портные кивали, склонившись над расчерченным меловыми линиями раскроем, иголки в их проворных руках так и сновали. Сенечка улыбнулся Коле со второй парты и показал большой палец. Вист смотрел на Колю со странным удовлетворением, словно вызвал его не для того, чтобы унизить, а и вправду хотел, чтобы он решил задачу.

– Девять! – сказал Коля победно. – Девять часов!

– Садитесь, Желтяков, – сказал Вист. Помолчал и добавил, словно нехотя. – Хорошо.

Весь остаток дня Коля пытался уединиться, чтобы хорошенько поговорить со пупсом Висечкой. Но никак не удавалось, а кукла молчала в его кармане, будто и не волшебная была.


Уже на выходе со двора, после уроков, Коля увидел группу шестиклассников – четверо, крупные все бугаи. Двое из них были сыновьями рабочих с Путиловского, остальных Коля не знал. Что-то будто толкнуло его, он подошел поближе и увидел, что перед мальчишками стоит Сенечка Генинг, надувшись, как котенок перед барбосами. Плечи подняты, грудь вперед, руки в кулаки сжаты.

– Ну что, гномик, озолотишь нас? – сказал один, по виду – зачинщик безобразия. – Мы тебя поймали.

– Он не гном, он лепрекон, – усмехнулся второй. – Но денежки мы с него стрясем, как ни называй.

Сеня поднял сжатые кулаки к груди.

– Оставьте меня в покое, – сказал он отчаянно. – Денег я вам не дам.

Коля вздохнул тяжело, поставил ранец у стены, фуражку снял, чтобы сильнее не поломалась. Пупса тиснул в кармане.

– Выручай, Висечка, – прошептал. Тут сзади – не было печали – Мишка Некрасов подошел. Коля только на него огрызнуться собрался, а он тоже ранец к стене поставил и рядом встал.

– А скажут – скажут! – что нас было трое, – усмехнулся он и поправил воображаемую шпагу.

– Ага, защитники? – протянул главный хулиган, когда пятиклассники встали против них плечо к плечу. – Вы считать умеете? Нас четверо, а вас – двое и гном.

Сенечка взвизгнул, прыгнул на него и вцепился в нос, засунув пальцы прямо в широкие ноздри.

– В покое меня оставьте! – крикнул он и дернул пальцы на себя. Хулиган заорал.

Коля только приготовился броситься на ближнего к нему врага, на голову выше, как из-за угла выбежал сторож гимназии Сильвестр, как две капли воды походивший на бюст Гомера в кабинете литературы, но распространявший обычно совсем не эллинские ароматы селедки, лука и перегара.

– А ну ишь! – рявкнул он. – Вздумали тут! Ну-ка вон! А то я вам!

Разбежались быстро, кто куда.

Домой мальчишки шли втроем, пока по пути было. Генинг все молчал, носом шмыгал, руки тер о шинель.

– Здорово ты его, – осторожно сказал Коля.

– И вправду три мушкетера, – рассмеялся Мишка. – Молодец, Сеня. Будешь у нас… ну, Портос.

– Мне Атос больше нравится, – вздохнул Сеня.

– Нет, Атос чур – я! – Мишка ударил себя в грудь.

С тех пор они все время вместе домой ходили.

И с математикой у Коли стало хорошо налаживаться – и Сенечка помогал, и пупс вуду.


– Что за имя – Висечка? – спросил как-то пупс. – Почему меня так зовешь?

– Ну, Виссарион же, – ответил Сеня. А когда пупс долго молчал, спросил, – А что, имя тебе не нравится?

– Имя… наверное, как имя, – сказал пупс. – Но уж очень от него отчество производится… памятное.

Пупс вообще много всего непонятного говорил. И произносил слова странно, вроде и чисто по-русски, а не так, гласные глотал, где не надо, согласными то пришепетывал, то щелкал. А голос у него был глубокий, спокойный, немного усталый только.

Говорил он не все время, а только когда Коля его в руках держал и сильно сжимал, чувствуя сквозь слои ваты жесткие грани своей волшебной пирамидки. Слышал пупс очень хорошо, даже шепот, а отвечал громко, но только для самого Коли. Когда он Мишку попросил ухо к пупсу приложить, тот вроде бы что-то услышал, но не слова, а треск непонятный.

Коля пупсу много всего рассказывал – про папу с мамой, про гимназию, про Дашку, про бабушку, про книжки. Пупс был очень умный и понимающий, никогда над Колей не смеялся, а всегда отвечал хорошее и умное.

– Нельзя детей бить, – например, говорил он Коле, когда тот ворчал, потирая седалище после отцовской порки. За драку, эх, те шестиклассники подстерегли их- таки в конце апреля, фуражку окончательно скособочили и тужурку порвали. – Вообще нельзя бить того, кто тебе ответить не может. Хотя это, конечно, доставляет удовольствие на каком-то низком уровне, но его стоит в себе давить, и чем раньше в жизни, тем лучше.

Когда у Коли был грипп, и он лежал в постели, чуть не плача от слабости и одиночества, потому что маме доктор строго-настрого наказал к нему не заходить – беременным опасно – пупс рассказывал ему сказки, истории интересные, стихи читал. Жалко только, что все их выжгло из памяти страшным болезненным жаром, через неделю Коля ничего вспомнить не смог, только что-то про огненную гору, кольцо и черного властелина, а еще строчка в голове засела про «свеча горела на столе, свеча горела».

Задач пупс за него не решал, но подсказывал, как именно думать, чтобы понятно стало, и слова и числа разложились в голове на формулы и дроби. А разобравшись, Коля внезапно так математику полюбил, что до конца мая весь задачник прошел, вечерами сам для себя задачи решал, как семечки их щелкал.

Было у него чувство, будто он всю жизнь сиднем сидел, а теперь вдруг бегать научился – и его ум мчался с холма, радостно разбивая ветер, и трава ложилась под ноги, и дроби не громоздились больше унылыми закорючками, а описывали мир не хуже слов.

Вист качал головой и с каждой неделей все меньше к Коле придирался, к доске вызывал уважительно, а не как щенка, чтобы тыкать носом в лужу в прихожей.

Экзамен Коля сдал на «блестяще».

– Желтяков, – Виссарион Иванович его позвал в коридоре, когда Коля, в купленном наконец родителями парадном мундире из синего сукна, с серебряными галунами по воротнику, уже спешил на улицу, в июньскую петербургскую морось, в каникулы и свободу на целых два месяца.

Коля остановился, подошел к учителю. Тот смотрел исподлобья, чуть смущенно.

– Вы отлично справились, – сказал Вист. – Не ожидал от вас. Так держать, Желтяков.

И сунул ему небольшой пакет, завернутый в коричневую бумагу.

– Вам на лето пригодится, – сказал он. – Хороших каникул. Увидимся в августе.

Повернулся и пошел по гулкому коридору, отражаясь в натертом мастикой до блеска паркете – высокий, чуть сутулый, с намечающейся лысиной, на которую были зачесаны полуседые волнистые волосы.

Коля открыл пакет – там был задачник, тот самый, с которым Вист не расставался, из которого Коля в свое время украл страницу для черной магии.

«Задачи повышенной сложности».

Коля сглотнул и сжал в кармане мундира своего волшебного пупса.

– Я плохой человек, да? – спросил он.

– Нет, Коля, ты очень хороший мальчик, – ответил пупс, но голос у него был какой-то надтреснутый, больной, и Коля ему не очень поверил.


– Брат или сестра вам родится в августе, – сказал папа, усадив Колю с Дашей за стол. – Маме нездоровится, поэтому в этом году вы оба поедете к бабушке на все лето. Коля, ты можешь с собой кого-нибудь из класса пригласить, если у них нет других планов – Мишу или Сеню, чтобы не скучно вам было. Дарья, а ты должна пообещать бабушку слушать все время.

Дашка пищала от восторга и обещала слушаться, и суп есть весь, даже гущу, и бабушке помогать по дому всячески, например пыль вытирать.

Коля долго мучился, кого же позвать из друзей, но решилось все само собой – Сенечка сказал, что его родители в Вену увозят, вроде бы там профессор нашелся, который болезни роста лечит.

Они сидели втроем на бортике большой купальни против памятника Петру, день был жаркий, а Генинг, бледный от волнения, им мокрым пальцем на досках рисовал мозг в разрезе, и где может корениться проблема. Проведет доктор процедуру – и станет Сеня как все, догонит ростом Колю с Мишкой. Потом перегонит. И будет его ждать нормальное будущее, взрослое, а не вечная ловушка субтильного детского тела. И мамка будет причитать, что брюк и ботинок не напасешься.

– Не будет, – сказал Коля.

– Конечно, не будет, – признал Сенечка. – Это я так, для красного словца.

Купальня была большим плотом на Неве с кабинками по периметру и огромным решетчатым ящиком в вырезанной середине. Сеня с Колей в нем плавали, а Мишка считался хорошим пловцом, его выпускали через маленькую дверь наружу, он бросался в воду, оплывал купальню широким кругом, возвращался, потягивался.

– Хороша водичка! – важно говорил он.

Родители его были заняты в столице, очень обрадовались, что Мишку можно отправить в деревню на лето. Он с собой в новом чемодане вез настольную игру «Синопское сражение», пузель на сто кусочков с Медным всадником и грампластинку в подарок Колиной бабушке.

– Что вы головы повесили, соколики, что-то ход теперь ваш стал уж не быстрехоне-е-ек, – мальчишки на весь вагон распевали популярную песню, а Дашка танцевала, а когда поезд притормаживал, падала то на Колю, то на папу и хохотала.

– Слушай, – спросил пупс из кармана, когда Коля ждал очереди в уборную, глядя в окно, за которым леса и холмы уже сменялись бесконечными царицынскими степями. – Коля… а какой сейчас год?

Коля не очень удивился, пупс часто спрашивал странное.

– Одна тысяча девятьсот десятый от рождества Христова, – сказал он.

Пупс надолго замолчал.


Лето было очень хорошее, жаркое. Дети отъедались клубникой, малиной, огурцами – бабушка слыла передовой огородницей, выписывала из Саратова новейшие удобрения. В конце июля помидоры пошли – огромные, сладкие, назывались «бычье сердце». Жара стояла такая, что все косточки плавились, расплывались в прогретой, забывшей сумрачную петербургскую промозглость плоти горячим воском. Бабушка и ее кавалер, Степан Антонович, сидели на веранде, обмахивались бумажными китайскими веерами, пили пиво со льдом.

Вечерами, когда жара чуть спадала, Степан Антонович водил мальчишек рыбачить, учил удить, подсекать, костер разводить. Темнело поздно, звездное небо над степью казалось огромным, больше, чем в городе. Бабушка доставала из футляра телескоп, они смотрели с веранды на лунные моря и долины, на полоски на Марсе, на почти живое, влажное мерцание звезд. Дашка не выдерживала, засыпала в кресле в обнимку с медведем Иннокентием. Бабушка ее потом уносила в кровать, укладывала, пела колыбельную.

Коля с Мишей на чердаке тоже слушали, а потом долго шепотом болтали про все-все – про японскую кампанию, про волшебство у разных народов, про будущий год в гимназии, про Шерлока Холмса и капитана Немо. Потом засыпали крепким мальчишеским сном, не слыша, как шурудят в потолочных балках наглые мыши, как идет за ними черный бабушкин кот.

Да и кот ли – или само их детство неслышно кралось на мягких лапах, останавливалось посмотреть в спящие лица, чуть коснуться сомкнутых ресниц, выйти по трубе на крышу и щуриться там сквозь темноту космоса на далекие загадочные звезды?


В тот день Коля чудом не забыл пупса своего на чердаке. Уже на речку убегали – и Дашка с ними увязалась. Коля подумал-подумал, но все же вскарабкался по скрипучей лестнице, выхватил Висечку из-под своей подушки со смешной детской наволочкой в зайчиках, сунул под ремень.

– Глаз не спускать с Даши! – крикнула бабушка с веранды. – Дарья, а ты в воду не смей лезть! Не зная броду – дальше что?

– Знаю я броду, знаю, – бормотала Дашка. – И пословицы все знаю. Сами с усами. Коль, а на закорках прокатишь?

На пляже не было никого, дети собрали сухой травы, запалили костерок в тени небольшого вяза, без удовольствия выживавшего здесь, на скудном волжском песке. Пожарили на палочках колбасок, которые бабушка с собой дала, помидорок, кривой кабачок, цапнутый с краю огорода.

– Вкуснота! – сказала Дашка, вытирая рот об медведя. Уселась в теньке, велела Коле себя развлекать, читая по памяти «Конька-горбунка» – он хорошо стихи запоминал. Мишка поплавать пошел, а Коля лег рядом с малявкой на песок.

– За горами, за лесами, за широкими морями, не на небе – на земле, – начал он и широко зевнул. – Жил… старик в одном… селе…

Проснулся он от нереального, оглушительного ужаса. Вскочил с бьющимся сердцем, не зная, где он и что ему послышалось сквозь сон такое страшное. Огляделся безумными глазами. Мишка еще не вернулся – наверное на тот берег заплыл да валяется, там песок лучше. Под деревом было аккуратно сложено Дашкино платье, а сверху сидел медведь Иннокентий, смотрел стеклянными глазами, черными и тусклыми, как бездна, в которую ухнуло Колино сердце.

– Дашка! – Коля заорал, побежал к воде, увидел, как что-то мелькнуло под поверхностью в паре саженей от берега. – Дашка в воде!

– Не стой столбом, прыгай же, Коля! – крикнул пупс, прижатый его поясом. – Греби быстрее!

Коля увидел, как с другого берега в воду сиганул Мишка, перепуганный его криком – и сам прыгнул с берега уточкой, сразу ушел на глубину, мучительно пуча глаза, сжимая и разжимая веки, чтобы видеть получше. Вынырнул, когда воздух закончился – дыхание вырвалось с рыданием, спину сводило от страха.

– Не паникуй, – сказал пупс громко и твердо. – Ныряй. Чувствуй течение и туда греби. Пузыри ищи глазами – их солнце подсветит, видно будет.

Коля увидел, увидел пузыри, не стал за воздухом подниматься, хоть уже грудь теснило, поплыл вниз, в темноту, сквозь холодную струю течения к самому сомовьему омуту. Ничего не видно было, но он, молясь, зашарил руками по дну.

«Боже, – думал он, – боже, боже, боже!»

И было в этих словах огромное, испепеляющее обещание – всего себя он бы сжег, по кусочку сам разрезал и скормил всемогущему, все свое будущее счастье, жизнь, все чаяния свои отдал бы, не раздумывая, скопом, прямо сейчас – за одну только возможность надежды.

И когда он почувствовал под рукой шелковые, плывущие в воде волосы, то взорвался одним огромным «спасибо», ухватил, потянул, намотал их на запястье быстрым движением и из последних сил рванулся наверх, к свету. Не выплыл бы, если б не Мишка – в глазах потемнело, грудь огнем жечь начало, когда тот его ухватил и к берегу потянул. Вдвоем Дашку вытащили – маленькую, обмякшую, мертвую.

Мишка за волосы свои схватился, стал их тянуть, будто вырвать хотел.

– Она мертвая, мертвая, не дышит! – закричал Коля в отчаянии.

– Глубоко вдохни и выдохни, – сказал пупс. – Соберись. Дай себе по морде, что ли. Быстро!

Коля ударил себя по щеке так сильно, что язык закровил о зубы. Сглонул соленое.

– Переверни ее, – скомандовал пупс. – Представь, что это – чужая девочка, которую надо спасти. Так, два пальца в рот, нажми на корень языка ей. Еще раз. Пошла вода?

– Нннет, – промычал Коля, чувствуя, как стучат зубы.

– Быстро ее на спину. Мишку за помощью. Голову ей запрокинь. Рот открой. Нос зажми и два вдоха ей в рот, губы к губам. Сильно воздух вдувай. А теперь руки на грудину, нависни над нею на прямых руках и качай тридцать раз. Всем весом, Коля. Два вдоха…

Коля зажимал Дашкин нос-пуговку, вдувал ей в грудь воздух и пытался закачать его в кровь быстрыми движениями. Малая, слабая часть его орала и билась о стекло в панике и ужасе оттого, что губы у нее были совсем ледяными и синими, что глаза закатились, только чуть белков виднелось, что ничего не менялось, жизнь не возвращалась. Но этого себя он запер крепко, заставил не слышать, а слушал только счет в голове, будто превратился в другое существо, неподвластное отчаянию, устремленное к одной только цели и неспособное от нее отвлекаться.

«Боже, – говорил он мысленно, отсчитывая тридцать качков над маленьким телом, – божебожебоже…»

Через пять кругов, на «боже» номер двадцать четыре, Дашка всхрапнула и изо рта у нее полилась вода.

– Вода! – взвизгнул Коля, чуть-чуть отмирая, – Живая!

– Быстро переверни ее! – сказал пупс. – На бок. Дышит? Дашка вроде дышала – с хрипом, с клекотом, но дышала.

– Укутай во что-нибудь и неси, – скомандовал пупс. – А мне что-то… Коля… Неси ее к врачу, все объясни. До трех суток потом возможно вторичное… Ох…

– Висечка? – спрашивал Коля, оборачивая Дашу своей рубашкой. – Висечка, или как там тебя по-настоящему… Ты чего?

Но пупс замолк, а Дашка прохрипела, чтобы ей дали в руки Иннокентия, и потом Коле было совсем ни до чего больше, когда он бежал по палящей жаре вверх по склону с полуживой шестилеткой на руках, ноги скользили на горячем песке, а он все старался ее не тряхнуть, не потревожить.


И так он бежал, как стальной, со скоростью шесть миль в час, равномерно, а из деревни навстречу ему со скоростью пять миль в час бежала толпа народу – Мишка Некрасов, и бабушка, и врач, и соседи, и рыбаки, и почтальон – и найдите точку дороги, в которой они встретятся, и боже мой, когда же этот бесконечный день кончится, нет, не хочу есть, спасибо, баб, и Мишка тоже молодец, ну прости, прости, не усмотрел, мия кульпа, давай сам пойду утоплюсь, нет не плачу, не маленький, Дашунь, ну ты как тут, сильно больно, серьезно? эх, ну ладно, слушай – Горбунок-конек проснулся, встал на лапки, отряхнулся, на Иванушку взглянул…

Нет, не плачу я…


Бабушка сидела за столом на веранде, лампу не зажигала. Коля подошел поближе и увидел, что она курит папиросу, и огонек дрожит.

– Баб… – начал он.

Она ухватила его за руку, притянула к себе, расцеловала в обе щеки, обдавая сладковатым табачным дымом.

– Телеграмму принесли, пока ты с Дашей сидел, – сказала она. – Две сестренки у тебя со вчерашнего дня. Даша и Катюша. Танечка поправляется, скучает за вами, привет передает. Тринадцатого обратно поедем, двадцатого уже учебный год начинается. Я с вами поживу пару месяцев, тут Степа за домом присмотрит.

Коля опять разревелся, будто ему три года было, а не тринадцать.

– Поешь иди, – сказала бабушка, откидываясь в плетеном кресле и глядя в темноту сада. – Мишка там на кухне уже оладьи жмет.

С Мишкой они решили быть друзьями навсегда, и завтра побрататься, порезав руки и смешав кровь – на ночь не хотелось возиться.

– Тебе, Коля, надо быть врачом, – сказал пупс, когда Коля уже засыпал, привычно сжимая его под подушкой. – Побеждать смерть, забирать у нее намеченное – лучше нет в мире власти.

И были эти слова как свет, осветивший Колины мечты и устремления. Засыпал он еще обычным мальчишкой, а проснулся – будущим врачом, победителем над смертью.


Доехали обратно весело, играли в «Сражение», Мишка Колю все время заставлял за Турцию играть, а сам, хитрец, за Россию кубики бросал. Дашка еще была бледновата, а уже хотела бегать и беситься. Но Коля ей с важным видом пульс щупал и язык показывать заставлял.

– Нет, – говорил, – лежи пока, Дарья Вячеславовна, тебе еще отдых предписан.

Она вздыхала и покорно ложилась, а он ей покрывало поправлял и насмотреться на нее не мог.

Пупс вот только все время молчал.

На вокзале встречали их папа с мамой с запеленутой колбасой младенца на руках, и Мишкины родители, а лица у них были радостные, но и тревожные. Мама сразу к Дашке бросилась, на колени упала, целовала ее со слезами, потом Колю, потом Мишку. Все переобнимались, но по лицам было видно – не все еще сказано.

– Пойдемте… – Мишкин папа откашлялся. – Пойдемте-ка в сквер через дорогу, присядем.

– Таня, вы езжайте с девочками, – велел папа. – Извозчика возьмите, а мы потом на конке.

Мишка с Колей сидели на скамейке и, волнуясь, друг на друга поглядывали. Что за напасть?

– На прошлой неделе, – начал папа, – у Казанского было покушение анархистов на обер-полицмейстера, фон Гредера… Праздник был кондитерский там же… Конфеты раздавали…

Папа потемнел лицом и замолчал.

– Бомбу кинули, но она не сразу взорвалась, – монотонно сказал Мишин отец. – Полицмейстер успел за колонну кинуться. А народу много пострадало – шестьдесят человек ранило, пятерых убило.

Он потер виски.

– Ребята, среди них был ваш товарищ Сеня Генинг и ваш преподаватель математики, Степанов. Его друг пригласил на гуляние… Газеты писали – он Сеню и другого мальчишку собою закрыл. Сразу погиб, на месте. Сеня вчера в больнице умер. А второй мальчик поправляется. Вот так.


Коля долго сидел в своей комнате, сжимая в руках пупса Висечку. Если пупс вуду был вольтом Степанова, то со смертью Виссариона Ивановича и магия ушла? Следовало ли похоронить вольта? На следующей неделе Сеню будут хоронить. Так он и не вырос, даже если профессор в Вене ему в мозгах все поправил…

Коля разревелся прямо в пупса, прижимая к лицу потрепанное, грязное сатиновое тело, чувствуя внутри клочья бумаги и острые грани пирамидки.

– Не хочу, чтобы так было, – плакал он. – Не хочу такой мир, не хочу!

– А давай-ка его попробуем поправить? – вдруг предложил пупс и невесело рассмеялся. – Что случилось, то уже случилось, Коля. Но мы можем попытаться изменить то, что будет. Я не историк, но кое-что читал и в сети искал в последнее время. Первым делом, думаю, надо попытаться войны не допустить. Твой отец на почте с письмами работает? Ты по-немецки пишешь? А почерк у тебя хороший? Не боишься? Записывай с моих слов, потом набело перепишешь, у отца на работе проштампуешь так, чтобы они через проверяющих охранки не проходили… Черновики сожги сразу, как отправишь. Готов? Ну, пиши…

«Любезный государь Василий Николаевич. Вы вряд ли поверите мне сейчас – но довольно будет и возможности, что вы это письмо запомните или сохраните, и когда через четыре года начнут разворачиваться следующие события, вы поступите…»

Коля писал до полуночи, пока глаза не стали закрываться. Когда мама зашла и лампу забрала – достал свечку и спички, припрятанные за шкафом. Писал по-русски, писал по-английски и немецки, трети слов не понимая.

– Я отправлю все письма, – пообещал он пупсу, уже лежа в кровати и сжимая его в руке.

Не знал, что пупс с ним больше не заговорит никогда, останется молчаливым свидетелем последнего года его детства, а через пять лет Висечку и вовсе утащит из его комнаты сестричка Катюша, назовет Жоржем и назначит наездником плюшевого медведя Иннокентия. Потом подарит подружке во дворе. А самому Коле станет не до того – он сдаст экзамены в Императорскую медикохирургическую академию, будет заказывать форменную шинель, волноваться об учебе, вздыхать по хорошенькой племяннице Мишки Некрасова, с которой познакомится на выпускном балу гимназии…

– Очень плохое будущее в этих письмах, – зевая, говорил Коля пупсу вуду. – Ужас просто. А если никто не поверит письмам, ничего не поменяется, так и будет? Мне придется все это прожить?

– Да, – сказал пупс тихо. – Придется прожить, уж как получится, Коленька. Оставаясь собой, таким, каким ты хочешь быть и можешь гордиться. Вот я тебе почитаю свое любимое, а ты спи, спи, дорогой мой мальчик…


…и хрипло кричат им птицы, что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным…


Максим Ильич откинулся на подушки, сжимая в руке маленькую синюю пирамидку.

В коробке, что Галя тогда принесла, было много хлама, он его перетряхивал и умилялся. Многих вещей он не помнил – откуда эта ржавая машинка? Автобусный билет? Треснутый мумифицированный каштан?

Другие предметы били его током, память вспыхивала картинкой, запахом, чувством – и он снова заворачивал стерку в бумажку от конфеты «Тузик», чтобы надурить Витальку Сидорова и хихикал в кулак, представляя его разочарованное лицо. Опять стоял на пляже Артека, выиграв областную математическую олимпиаду, подбирал гладкий красный камушек, чтобы кинуть в море, но, передумав, прятал в карман, а перед отъездом в Ленинград, поступать в медицинскую академию – клал в эту самую коробку.

Максим перебирал высохшими костлявыми руками свое детство – клеенчатую бирку из роддома, где ручкой было написано, что Смирнов Максим Ильич родился 16 сентября 1951 года, октябрятскую звездочку, крохотную пенопластовую Снегурочку, самолетик, два билета в кино на «Гиперболоид инженера Гарина» – он еще приглашал эту… как ее… зеленые глаза, светлые косы, родинка на шее. Трофейный термометр с рейховским орлом – дед вернулся живым-здоровым. Странного выцветшего пупса, древнего и облезлого – Максим нашел его на чердаке в Вышнем Волочке, когда прабабушка Рита умерла, деревянный дом собрались сносить, а он, десятилетний, искал в завалах хлама старинные сокровища.



Максим поднял пупса и почувствовал в его тканевом теле что-то твердое, правильной формы, с жесткими гранями.

– Галя, – позвал он, но голос сорвался, – Галя!

Дочка не услышала, тогда он сам поднялся, толкая перед собой капельницу и держась за нее, дошел до комода, взял ножницы. Подпорол боковой шов. Пупс смотрел в пространство и улыбался. Максим пошарил в кукле, достал пожелтевшие полоски бумаги – старые, с ятями и твердыми знаками. А потом выпала маленькая синяя пирамидка, вроде бы из стекла, с едва заметными значками на гранях. Легла в ладонь и засветилась в полумраке вечерней комнаты, где занавески уже пару месяцев не открывались – после операции головные боли чуть отступили, но свет глаза резал.

Из пирамидки послышался четкий мальчишеский голос.

– Ты в моей власти, – сказал он. – Уколю иголкой в живот – тебя возьмет и поносом скрутит. А в голову уколю – будешь мигренью маяться!

Максим маялся мигренью уже три года, так ему опухоль и продиагностировали.

– Меня зовут Максим, – осторожно сказал он в пирамидку, как в микрофон.

Но тут она погасла, а в комнату вошла Галя.

– Ой, пап, ну ты чего вскочил? – вскинулась она. – Как голова? Ты голодный? Я сейчас поеду Марину и Петю забирать из музыкальной школы, могу салатиков купить. Хочешь?

Максим отказался от еды, попросил подать ему ноутбук – с капельницей самому было неудобно. Галя обложила его подушками, поцеловала, побежала вниз.

– Хотя вообще-то хочу салатик, – передумал Максим ей вслед. – С кальмарами.

Галя рассмеялась, дверь хлопнула, во дворе зафырчала машина.

Максим держал на ладони пирамидку и искал символы с ее граней в интернете. Не нашел.


Так он познакомился с Колей и очень его полюбил – как любил того мальчика, которым был когда-то сам, которого хотелось уберечь и спасти от грядущих испытаний и сердечной боли, понимая в то же время, что без них он не станет тем человеком, которым должен.

– Пап, ну мы волнуемся, – говорила Галя. – Ты сам с собой все время разговариваешь. Тебе одиноко? С нами невесело?

Максим гладил ее по голове и улыбался – потому что видел сквозь ее нынешнее, тридцатилетнее лицо все ее лица, и то первое, толстощекое, с заплывшим веком и пятном зеленки, когда ее вынесли ему из роддома.

– Мне весело, Галя, – говорил он. – Позови Петю с Маришкой, я им «Конька-горбунка» почитаю.

Он сжимал в руке синюю пирамидку и читал стихи сразу всем – и своим внукам, и мальчику Коле.

– Пап… – говорила Галя. – Ну а вот ты разговариваешь… Доктор говорил – возможны галлюцинации…

– Доча, отстань, – отмахивался Максим. – Я умираю, дай мне спокойно погаллюцинировать. Беспокоишься обо мне? Хочешь скрасить?

– Ага, – всхлипывала Галя.

– Тогда иди мне блинчиков напеки. У тебя же еще куча времени до совещания по скайпу?

Галя ворчала и шла печь блины.

Закончив диктовать, Максим поднял к глазам руку с пирамидкой. Она все еще чуть-чуть светилась, ярче на значках, которые ему идентифицировать так и не удалось.

Страшная мысль вдруг пронзила Максима – а что, если, отправив письма, Коля действительно изменит будущее? Ведь если хотя бы два адресата из десятка поверят…

Франц Фердинанд не поедет в Сараево, полиция арестует членов «Молодой Боснии», Россия не объявит мобилизацию, Ленина не освободят из тюрьмы в Поронине… Не погибнут миллионы, не восстанет из горького жирного пепла Первой мировой Гитлер и не начнет Вторую… Революция в России случится по-другому, или не случится вообще…

Все будет иначе – а в этой новой, другой реальности родится ли в медобъединении завода «Свободный сокол» он, Смирнов Максим Ильич, встретит ли в Ленинграде Людочку, будут ли у них Галя и Андрей?

Максим был плохим историком, плохим предсказателем. Но знал наверняка, крепче любой веры – будут!

Голову проткнула раскаленная спица, в глазах потемнело, пирамидка упала из руки.

– Галя, – позвал он из последних сил, – Галочка!

Умирая, ждал – прозвучат ли в коридоре шаги, откроется ли дверь, успеет ли он посмотреть в последний раз на ее лицо, убедиться, что после него останутся те, кого он любил?

Тимур Максютов Осколок синевы

– Битков! Сергей!

Визгливый голос воспидрылы носится над участком дурной вороной, бьется об игрушечные фанерные домики, путается в мокрых кустах.

– Куда опять этот урод запропастился, а? Найду – ухи пообдираю. Битко-о-ов!

Сережка сидит в любимом углу, скрытый от воспитательницы ободранной сиренью. Обхватив красными от холода ладошками колени, отчаянно шмыгает носом – веснушки так и подпрыгивают, словно мошки, стремящиеся улететь в низкое осеннее небо.

– Нет, ну надо же. Ведь два раза группу пересчитала, все были на месте – девятнадцать голов. А как на обед сажать – нету Биткова. Вот скотина малолетняя. Битков!

– Вера, ты в группе-то смотрела? Под кроватями в спальне?

– Да везде я смотрела. Вон, колготки порвала, пока лазила-то на карачках. Ну, сука, он мне ответит за колготки.

– А в шкафчиках? В раздевалке? В прошлый раз он там.

– Точно! Вот, зараза.

Воспидрыла, пыхтя прокуренно, убегает. Заскрипела дверная пружина, грохнула.

– Не пойду, – бормочет Сережка, – суп ваш есть, а Петька плеваться опять. И тихий час этот.

Битков рыжий, поэтому дразнят. И не хотят водиться. Он давно привык молчать с одногруппниками, а разговаривает обычно сам с собой.

Сыро, неуютно; облака ползут грязно-серыми бегемотами, давят брюхом.

Сережка начал смотреть на улицу, сквозь забор из рабицы: там тоже – скукота. Ни пожарной машины, ни завалящего солдата. Только тополя машут тощими руками – будто соседки ругаются, швыряют друг в друга умершими листьями. Какая-то старуха прошаркала галошами, бормоча себе под нос. А на носу – бородавка!

– Баба яга, – прошептал Битков и начал пятиться прочь от ставшего вдруг ненадежным сетчатого забора. Опять сел на корточки, чтобы быть меньше, незаметнее.

И – увидел вдруг.

Вдавленный в грязную землю, между редкой щетиной жухлой травы – неровный треугольник, размером со спичечный коробок.

Пыхтя, выковырял с трудом: кто-то будто вдавил каблуком, хотел разбить – а мягкая земля не дала.

Осколок синего стекла. Настолько синего, что сразу вспоминалось деревенское лето, оранжевый смеющийся шар в зените, запах полыни и нагретых солнцем помидоров. Сухие ласковые руки бабушки Фени, тарелка шанежек, похожих на подсолнухи. И кружка теплого молока, которое от щедрой горсти малины становилось синеваторозовым.

Сережа осторожно поднял осколок и посмотрел сквозь него в небо. В серое, сонное небо, в котором не угадывалось даже пятна от скрытого грязной ватой светила.

И ахнул…

…тополя прекратили вихляться, по команде «смирно» вытянулись ввысь и выбросили тугие белоснежные паруса. Волны едва успевали уворачиваться от стремительного форштевня – отпрыгивали, плюясь пеной и сердито шипя. И до самого горизонта, так далеко, что заломило глаза – синее, синее, безбрежное…

– Вот ты где, подонок!

Стальные пальцы с облупленным маникюром вгрызлись в веснушчатое ухо, закрутили – аж слезы брызнули из глаз. Воспидрыла потащила Сережку в здание – в запах мочи, хлорки и пригорелой каши, в крашенные мрачно-зеленым стены.

А в кармашке штанов притаился синий осколок – мальчик нащупал его сквозь ткань. Шмыгнул носом и улыбнулся.

* * *

– Ма-а-ам!

– Отстань. Семнадцать, восемнадцать. Отстань, собьюсь – опять перевязывать.

Мама вяжет, и спицы качаются, словно весла резвого ялика. Заглядывает в заграничный журнал со схемой вязки – подруга дала только на один день.

У мамы морщинки возле глаз. Щурится близоруко, но очки не носит, чтобы быть красивой. Когда она смеется – морщинки превращаются в лучики. Сережа так солнце рисовал в раннем детстве: кружок и тонкие штрихи.

А когда плачет, бороздки становятся сетью, ловящей слезы.

Плачет чаще.

– Ну ма-а-ам!

– … тридцать два. Запомни: тридцать два! Не ребенок, а наказание. Ну, чего тебе надо?

– А вот папа. Он же моряком был, да?

Хмурится. Откладывает вязание, идет на кухню. Мальчик бежит за ней, как хвостик.

– Ведь был?

Мама мнет сигарету. Пальцы ее дрожат, поэтому спички ломаются – и только третья вспыхивает. Битков втягивает воздух веснушчатым носом – этот запах ему очень нравится.

Когда мама злится, она называет Биткова не «сынулькой» и не «Сереженькой». И говорит – будто отрезает по куску.

– Сергей. Почему. Ты. Это. Спрашиваешь?

Мальчик скукоживается, опускает глаза. Шепчет:

– Я же помню. Черное такое пальто, только оно по- другому называется. И якоря. И еще…

– Ты ошибаешься, – резко обрывает мать, – твой отец – не моряк.

– А кто тогда? – совсем уже тихо.

– Твой отец – сволочь! И больше, Сергей, изволь не задавать мне вопросов о нем.

Мама с силой вдавливает окурок и крутит его в пепельнице, убивая алый огонек. Выходит из кухни и автоматически выключает свет.

Сережка сидит в темноте. Гладит синий осколок.

И вспоминает – ярко, будто было час назад: черная шинель («шинель», а не «пальто»!), якорь на шапке, ночное небо погон – золотые звездочки и длинный метеоритный след желтой полоски…

Авоська с мандаринами, елочные иголки на ковре, смеющаяся мама – еще без морщинок у глаз.

И тот непонятный ночной разговор:

– Куда мы поедем, в Заполярье?! В бараке жить?

– Родная, будет квартира. Ну, не сразу.

– Торчать на берегу, психовать за тебя? По полгода! Без работы, без друзей!

Сережка зажмуривается еще крепче.

Хочет увидеть играющую солнечными зайчиками лазурь, но вместо нее – тяжелые свинцовые брызги, оседающие льдом на стальных поручнях, и простуженный крик бакланов…

* * *

– Свистать всех наверх!

Черные грозовые тучи мчатся, словно вражеское войско, грозно стреляя молниями. Рангоут шхуны стонет, едва выдерживая ураган. Лопаются шкоты и хлещут палубу, будто гигантские кнуты. Неубранный стаксель рвется в лохмотья…

Многотонная волна набрасывается злобным хищником, хватает рулевого – и утаскивает за борт… Бешено вращается осиротевший штурвал, растерянно крутится обреченное судно.

Но кто это? Фигура в промокшем насквозь плаще, в высоких ботфортах, бросается и хватает рукоятки рулевого колеса, разворачивая шхуну носом к волне.

– Молодец, юнга! – кричит пятнадцатилетний капитан Дик Сенд, – ты спас всех нас. Тебе всего восемь лет, но в храбрости и умении дашь сто очков вперед даже такому морскому волку, как Негоро!

Юнга отбрасывает капюшон, обнажая благородный профиль, и говорит:

– Мы идем неверным курсом, шкипер! Кок засунул топор под нактоуз, и перед нами Африка, а не Америка.

Паршивец Негоро выхватывает огромный двуствольный пистолет и стреляет, но юнга успевает закрыть капитана своим телом.

Дик Сенд склоняется над храбрецом:

– Как зовут тебя, герой?

Юноша смертельно бледнеет и успевает прошептать:

– Серж. Серж Биток…

По накренившейся палубе с грохотом катится пушечное ядро.


– Биток! Ты заснул, что ли? Мячик подай.

Сережка хватает мяч, неуклюже пинает – мимо. Просит:

– Ну, возьмите хоть на ворота. Пожалуйста.

– Иди, иди отсюда. Без сопливых скользко.

* * *

– Рыба!

Егорыч грохочет по дощатому столу так, что остальные костяшки подпрыгивают и сбиваются.

– Везет тебе сегодня, – качают головой игроки.

– Нам, флотским, всегда везет.

У тщедушного Егорыча – штопаная тельняшка, руки в наколках: полустертые якоря, буквы «ТОФ», сисястая русалка.

– Еще партию?

– Не, там же закрытие Олимпиады по телику.

Партнеры встают, идут по своим подъездам. Сергею тоже хочется смотреть закрытие из Москвы, но он остается. Смотрит, как Егорыч тихо матерится, копаясь в сморщенной картонной пачке «Беломора». Наконец, находит невысыпавшуюся папиросину, чиркает самодельной зажигалкой из гильзы, прищуривается от едкого дыма. Фальшиво затягивает:

– Когда усталая подлодка из глубины… кхе-кхе-кхе.

Кашляет так, что ходят ходуном тощие плечи. Подмигивает Биткову, обкусывает картонный мундштук, протягивает беломорину:

– Добьешь, комсомолец?

– Не, – крутит головой Серега, – мне нельзя.

– Ну да, ну да, – хихикает Егорыч, – боксер, понимаю. Какой уже разряд?

– Второй юношеский.

– Ништяк.

Битков деликатно шмыгает. Решается:

– Дядя Егорыч, а океан – это ведь красиво?

– Да нунах. Лучше три года орать «ура», чем пять лет – «полундра». Хотя сейчас два и три служат. Я ж на железе, в подплаве. Чего я там видел? Мазут, отсек да учебные тревоги. Аварийная, – начал загибать прокуренные пальцы с желтыми ногтями, – пожарная, химическая… Уже и не помню толком. «Человек за бортом», во! Для подплава очень актуально, хе-хе-хе. Зато пайка на флоте – это песня. Железная пайка. Сгущенку давали. И кок не жмотился, добавку – всегда пожалуйста.

– Ну как, а небо, волны? Синева.

Егорыч кивает:

– Когда всплываем аккумуляторы подзарядить – да. Разрешают на мостик по двое подняться, покурить. После отсека-то! Воздух – пить можно, такой вкусный. И небо… Да.

Егорыч зажмуривается, его сморщенное загорелое лицо вдруг озаряется щербатой детской улыбкой.

Видит и аквамариновую воду, и такое же небо. Снежно-чистые комки облаков отражаются белыми барашками на гребнях.

Без всякого волшебного осколка – видит.

* * *

– Товарищ подполковник, ну пожалуйста!

– Странный ты какой-то, призывник Битков. Какого хрена тебя во флот потянуло? Опять же, три года служить. А так – два.

Подполковник отдувается, трет несвежим платком багровую лысину. На столе – тарелка с надкусанной домашней котлетой, чай в стакане прикрыт от мух бумажкой. Как такому объяснишь?

– Я с раннего детства… Мечта у меня.

– Странная экая мечта, – военком крутит толстой шеей, отстегивает галстук – тот повисает на заколке.

– Городок наш сибирский, тут до любого океана – тысячи верст. Я тебе так скажу, Битков. Спортсмен, школу закончил отлично. Характеристики хорошие. Кстати, а чего не поступил в институт-то?

– Я хотел в военно-морское или торгового флота, во Владивосток. А мама категорически… Болеет она у меня.

– Ну, и чего? Не поехал во Владик, правильно, нахер он нужен. У нас же – и сельскохозяйственный, и политех. О! Педагогический, опять же. Одни девки учатся, был бы там, как султан в гареме.

Военком подмигивает и противно хихикает.

– Я… Я настаиваю, товарищ подполковник.

– Ну ты, сопляк, – повышает голос офицер, – настаивает он. Настаивалка еще не выросла. Пойдешь в ВДВ, в Ферганскую учебку. Про атмосферу Земли слышал? Пятый океан, голубой. Будешь прыгать с парашютом – считай, в синеве купаться, хе-хе.

* * *

Злой воздух хлещет, давит стеной. Десантники прячутся за рубкой катера, кутаясь в бушлаты. Старлей кричит, перебивая ветер:

– И чтобы без самодеятельности! Без пижонства этого вашего, никаких бескозырок. Каски не снимать! Высаживаемся, сразу цепью рассыпаемся. Первая группа прикрывает, вторая – с саперами к доту. Закладываем заряды и уходим. Все понятно, товарищи краснофлотцы?

Сосед Биткову шепчет на ухо:

– Ага, уходим. А если ждут, самураи чертовы? Берлин вон три месяца, как взяли. Обидно так-то. Считай, после войны.

Серега молчит. Проверяет сумку с дисками, поближе подтаскивает пулемет Дегтярева.

Катер сбрасывает ход до самого малого, чтобы не реветь дизелем – сразу начинает качать так, что ноги задирает выше головы.

– Пошли, – командует старлей шепотом.

Можно подумать, это поможет. Катер – как на ладони. Светило хлещет очередями веселых зайчиков, скачущих по лазури.

Почему все-таки не ночью, тля?!

Кто-то украдкой крестится. Переваливается через борт, ухает в воду – по грудь. Подняв над головой ППШ, идет к берегу, как танцует – один локоть вперед, потом – другой.

Битков расстегивает промокший ремешок, снимает каску, бросает на палубу. Достает из-за пазухи беску, натягивает поглубже, ленточки – в зубы. Зажмурившись, кивает солнцу. Прыгает в зеленую волну.

Бредет к мокрым камням – они сейчас похожи на ленивых тюленей, развалившихся под жарким небом августа.

Когда остается двадцать метров – оживает японский дот. Бьет прямо в лицо ослепительными вспышками.

Серега, опрокинувшись на спину, тонет – вода смыкается над головой, плещется, рвется в продырявленные легкие.

Нечем дышать.

Битков пытается нащупать в кармане треугольный стеклянный осколок.

* * *

– Харе орать, Биток.

Сергей распахивает глаза. Пытается втянуть раскаленный воздух – и корчится от боли. Розовая пена пузырится на губах.

Над головой – не синее курильское небо и не зеленая тихоокеанская волна.

Над головой – потолок кабульского госпиталя. В желтых потеках и трещинах, напоминающих бронхи на медицинском плакате.

– Осколок! Осколок мой где? – хрипит Битков.

– Во, видали? Хирурга спрашивай. Там из тебя всякого повынимали – и пуль, и осколков.

– Нет, – кашляет Серега. Сплевывает в полотенце, добавляя бурых пятен, – стеклянный такой. Синий.

– Тьфу, вот чокнутый, а? Его когда в вертолет тащили – тоже все свою стекляшку искал. Кто маму зовет, а Битков – кусок бутылки.

– Где?!

– В манде. В тумбочке твоей, придурок.

Рыча, садится на койке. Ощупывает перебинтованную грудь. Скрипит верхним ящиком тумбочки.

Тощая пачка писем. Картонная коробочка с орденом Красной Звезды. Мыльница. Бурый огрызок яблока. Вот!

Берет осколок синевы. Прижимает к повязке, осторожно ложится на спину.

Улыбается растрескавшимися губами.

* * *

– Ну, все! Кабздец тебе, барыга.

Кожаных – четверо. Мелькают набитые кулаки, белые полоски «адидасов».

Мужик держится секунд десять, потом бритые его заваливают, начинают пинать лежащего – с хеканьем, выдающим удовольствие от процесса.

– А ну, стоять!

Битков ставит на скамейку ободранный чемодан с металлическими наугольниками, бросается в драку.

Первый даже не успевает развернуться – хрюкнув, падает мордой в асфальт. Второй успевает – и совершенно зря. Прямой левой приходится точно в челюсть.

Третий издает мяукающие звуки, начинает махать ногами. Балерун, тля. Кто же ноги выше пояса задирает в реальном-то бою?

Битков ловит каратиста под колено, бьет лбом в харю. Добавляет уже по упавшему.

Последний шипит что-то матерное, выбрасывает тонкий луч ножа. Вот это – зря. За такое не прощают.

Серега выбивает нож. Руку ломает вполне осознанно и намеренно.

Помогает мужику подняться.

«Барыга» смотрит на свой пиджак в кровавых пятнах. Качает головой:

– Надо же, суки. Двести баксов платил за шкурку-то.

Подходит к каратисту, пинает узким туфлем. Нагибается и орет:

– Вы, бычары, всем кагалом не стоите, сколько пиджак! Так своему старшему и передай: должен теперь.

Поворачивается. Протягивает Биткову бумажный прямоугольник:

– Будем знакомы. Павел Петрович.

Удивленный Серега крутит картонку, чешет лоб:

– А это чего это?

– Визитная карточка, – хмыкает Павел Петрович, – ты откуда такой взялся? Вписываешься ни с того ни с сего, визитки пугаешься.

– Я-то местный. Просто четыре года за речкой. Сверхсрочную еще.

– А! Афганец, значит? Это хорошо. Пошли. С меня поляна за спасение.

– Да как-то…

– Пошли-пошли. За все платить надо. А про Пашу- Металлурга любой скажет – я долги отдаю.

* * *

Четыре огромные трубы, будто наклоненные назад встречным ветром, нещадно дымят, пачкая ослепительную лазурь. Нож форштевня режет бирюзу, как грубый плуг – английский газон.

По верхней палубе прогуливаются пассажиры первого класса: сияют цилиндры, топорщатся нафабренные усы. Дамы сверкают драгоценностями: один гарнитур стоит столько же, сколько новейший миноносец.

Смех, словно звон серебряных колокольчиков. Улыбка – нить жемчуга в перламутровом обрамлении.

– Вы так милы, Серж. А китель великолепно облегает вашу фигуру. Ах, моряки – моя слабость.

В полутьме – шуршание сползающего шелка. Алебастр кожи. Неземной аромат.

– Это – Флер д' Амур, запах любви. Идите ко мне, мон капитэн.

– Кхм. Пока – только вахтенный начальник.

– Ах, смешной! Разве это важно? Вы же приведете бригантину нашей любви в лагуну истинной страсти, не так ли?

Звон пружин.

Жар скользящих тел, влага и дурман.

Скрип пружин.

Скрежет измученных пружин.

Вздох.

Стон.

Стон и скрежет рвущегося железа.

Бешеный стук вестового в дверь каюты:

– Всех офицеров – на мостик! Катастрофа, мы столкнулись с айсбергом.

Крики наполняют тесные пространства палуб.

– Ах, вы же не бросите меня, Серж?!

Прижимается горячим телом, умоляя.

* * *

Битков открыл глаза.

Кто-то уткнулся в плечо, прижался горячим телом.

Серега скосил взгляд, увидел пышную пергидрольную волну. Отодвинулся осторожно. Потрогал:

– Эй, девушка! Вы кто? Гражданка…

Блондинка проснулась. Хихикнула:

– Ты че, ты ж не мент вроде. Какая я тебе гражданка?

Перекатилась на спину, потянулась – даже не пытаясь прикрыть роскошные формы.

Битков отвернулся. Начал собирать по полу одежду – вперемешку свою и женскую.

Блондинка мяукнула:

– А ты чего торопишься, милый? Я не против продолжения.

– Можно и продолжить. Только я ни хрена не помню. Где мы? И ты откуда тут?

– Ну как же. У Павла Петровича на даче. А ты меня сам выбрал. И можешь не спешить – еще два часа оплачено.

Битков выпучил глаза:

– Ты что, эта? Э-э-э. Проститутка?

– Фи. Какая проза. Я – ночная бабочка, ну кто же виноват?

В дверь стукнул и сразу вошел Павел Петрович. Рассмеялся:

– Что, уже поете? Так, Серега, пошли вниз, опохмелю и поговорим. А ты, подруга, давай, собирайся. Премию у водителя получишь.

* * *

– Для начала – пятьсот баксов в месяц. Ну, и десять процентов в бизнесе.

Битков крякнул.

– Да, я со своими щедрый. А ты – свой. Ну что, еще «абсолюта»? Простого или черносмородинового?

Сергей прикрыл стопку ладонью.

– Погоди, Пал Петрович. Очень заманчиво, конечно. Только я не собирался дома оставаться. Хотел во Владик ехать, поступать в училище Невельского. Переживаю только за экзамены, со школы не помню ни фига.

– Тю! И на хрена тебе оно надо? Ты ж четыре года лямку тянул, а там первокурсники в казармах. И закончишь – кем будешь-то?

– Я на судоводительский. Штурманом буду. Потом – и капитаном, если повезет.

– Вот смотрю я на тебя, Биток, и охреневаю. Точно как блаженный. Пароходов-то не осталось уже, моряки без работы. Это они при совке были крутые, дефицит возили и инвалютные копейки получали. А сейчас – нищета, кто под флагом не ходит.

– Я не из-за денег. У меня мечта. Я океан мечтаю с детства увидеть.

– Дурак ты, ей-Богу! Да заработаешь денег и поедешь на свой океан. В круиз. С мулатками.

Серега потрогал неровные края треугольника в кармане. Помотал головой:

– Нет.

– Ну, хорошо. Давай так: годик у меня поработаешь. Квартиру купишь, мать подлечишь. И на будущий год поступишь. Я там-сям подмажу, связи подниму – проскочишь в свое училище, как по маслу.

Битков сказал, только чтобы не обижать хорошего дядьку:

– Я подумаю.

– Это как раз хорошо. Никому не возбраняется. Подумать – оно полезно.

* * *

– Итак, «Кореец» вернулся, атакованный японскими миноносцами. Блокада Чемульпо полная. По старой флотской традиции, господа, первое слово – самому младшему по званию и годам службы. Сергей Иванович, прошу вас.

Мичман вскочил, волнуясь. Огладил тужурку. Прочистил горло.

– Господа, я подумал…

Командир подождал. Улыбнулся ободряюще:

– Ну что же вы, голубчик? Продолжайте. Подумать иногда даже штафиркам не возбраняется, а уж вам и сам Бог велел.

– Всеволод Федорович, надобно принимать бой. Я полагаю, необходимо идти на прорыв, пытаться уйти в Порт-Артур.

Сел, краснея.

Офицеры поднимались один за другим, говорили о том же.

Командир помолчал. Перекрестился.

– Ну что же, так тому и быть. Офицеров по механической части, прошу сделать все возможное, чтобы обеспечить полный ход хотя бы в девятнадцать узлов. Поговорите с кочегарами, с машинной командой. От всех господ офицеров и экипажа жду, что исполните свой долг до конца. Выход назначаю в одиннадцать часов. С Богом.


В ушах еще гремели оркестры английского и французского стационеров, провожавшие крейсер на безнадежную схватку.

Море было спокойным и безмятежным; ластилось к крейсеру, поглаживая борта зелеными лапами. Фок- мачта царапала синеву, словно пытаясь оставить последний автограф.

Мичман приник к визиру. Нащупал хищный силуэт японского флагмана. Прокричал:

– Дистанция сорок пять кабельтовых!

Это было в 11 часов 45 минут.

В 11.48 в верхний мостик угодил восьмидюймовый снаряд с «Асамы».

После боя моряки обнаружили оторванную руку мичмана, сжимающую стеклянный осколок – видимо, от оптической трубы.

Все, что осталось от дальномерного офицера.

* * *

Битков вскрикнул. Разжал ладонь – синий осколок врезался в пальцы. Поднял ко рту, высосал капельку крови.

– Ты когда-нибудь себе пальцы отрежешь, дарлинг.

Жена сидит у итальянского авторского зеркала. Правит ноготки пилкой: «вжик-вжик». Будто крохотные мирные раковины превращает в хищников.

Ручка пилки облеплена стразами.

– Это вообще-то ненормально, дарлинг. В пятьдесят лет спать со стекляшкой в руке.

– Не твое дело.

– Фи. Хамишь, май хани.

Битков морщится. Задолбали англицизмы к месту и нет.

Вжик-вжик.

– Чего ты их трешь? Сточишь же до мяса. Позавчера делала маникюр.

– И сегодня буду, на двенадцать вызвала мастера на дом.

Сергей Иванович смотрит на бутылку из-под двадцатипятилетнего «чиваса». Наклоняет над стаканом. Остатки едва покрывают дно.

Вжик-вжик.

– Прекрати, достала. Будто мясник нож точит.

– А меня достало, что ты бухаешь с самого утра…

– Хлебало завали.

– … и до поздней ночи. Ходишь потом с опухшей рожей.

– Заткнись, тварь. Своего тренера по фитнесу учи. Если он, конечно, обучаем.

Жена сладко тянется, изгибая спинку:

– О-о-х! И еще как обучаем. Способный мальчик.

– Он тебе в сыновья годится.

– Бред.

– Нет, не бред. Если бы не чистки твои бесконечные… Как раз родила бы в девяностом, и было бы мальчику двадцать пять сейчас.

– Слушай, лучше пей.

Маслянистый виски жжет распухший язык.

– Ты не забыл, дарлинг? Сегодня пати у Васильчиковых.

Битков взрывается:

– Во-первых, у твоих Васильчиковых может быть только пьянка под гармошку по поводу смерти соседской коровы, а никак не «пати». Во-вторых, ты прекрасно помнишь: сегодня мамина годовщина. Я поеду на кладбище.

Вжик-вжик. Точеная ножка качает туфелькой.

Жена никогда не ходит в тапочках. «Фи, это моветон».

Мама ходила в тапочках. Старых, без задников. И с помпоном на левом. А с правого тапка помпон потерялся.

Звякнул «верту».

– Сергей Иванович, это Леня. Я подъехал, стою внизу.

Чертыхаясь, начал подбирать галстук. Плюнул.

– Ты бы хоть в душ сходил. Воняешь, как козел. Не комильфо, дарлинг.

– А ты не нюхай. На работе помоюсь.

– Да-да. И ведь найдется, кому спинку потереть, не так ли? Дай, угадаю. Сегодня у тебя Света? Или эта, черненькая. Галя, да?

– Обе сразу, – пыхтит Битков, натягивая ботинки. Пузо мешает, а ложка для обуви завалилась куда-то.

– Это вряд ли. Обе сразу не поместятся в кабинке. Света слишком жопаста.

– Да уж, тебе до Светочки далеко. Одни мослы. Сточилась об тренера, мать.

Вжик-вжик.

* * *

Охранник вытянулся, отдал честь:

– Здравия желаю, Сергей Иванович!

Битков мрачно зыркнул:

– Ты чего, клоун? У нас что, армия тут?

Охранник побагровел. Содрал бейсболку, начал протирать лысину несвежим платком. На столе – тарелка с надкушенной котлетой и стакан с чаем, прикрытый бумажкой. Проблеял:

– Виноват…

– А чего жрем на рабочем месте?

Блеяние перешло в визг:

– Ви-и-иноват. Исправлюсь.

Битков поднялся на пролет. Вспомнил что-то, вернулся:

– Слышь, служивый. Ты подполковником был? В военкомате?

– Никак нет. Я капитаном третьего ранга. Северный флот.

– Да-а? Подплав? Надводник? – живо заинтересовался Битков.

– Я, это. Извините. Замполитом на базе снабжения. В морях не бывал-с.

– Тьфу ты.

* * *

– Сережа, ну чего ты кислый?

– Петрович, договаривались же. Я на Тихий океан на две недели. Без отпуска пятый год. А тут в кои веки – без жены, она с подружками своими малахольными в Париж на неделю высокой моды. Не могу я ехать в Тюмень.

– Тю! На Тихий океан, ага. В Тайланд, что ли? Смотри, там транссексуалов море. Не перепутай, ха-ха-ха!

– Да какие… В Находку. Я же теплоход купил. Старенький, но еще фурычит. Ребята ремонт сделали, фотки прислали. Ты же помнишь, у меня мечта.

– Биток, кончай тут мне. Тьфу, то есть не мне и не кончай. Говорю – надо в Тюмень. Они там совсем оборзели, два лярда уже торчат. А ты разрулишь, ты могешь. Давай, а?

– Ну как ты не понимаешь, Петрович! Мы до Камчатки своим ходом, а там уже все заряжено. Вертолет, инструктор. У меня график по часам расписан. Экипаж со всей Находки собирали. Не могу я!

Павел Петрович шарахнул волосатым кулаком по столу – звякнула печатка с бриллиантом о столешницу.

– Все, на хрен. Пропил совсем мозги уже? Русским языком говорю: «два лярда». Закроем контракт – нормальную яхту себе купишь, у меня приятель продает на Канарах. По божеской цене отдаст. А то будешь позориться на пердящем корыте, белых медведей до икоты доводить. Не обсуждается.

– Мне не надо Канары. Мне надо Тихий океан.

– А мне пох, что тебе надо!!! Будешь делать то, что надо мне. Иди, готовься. Билеты на самолет у Светочки своей сисястой заберешь. Свободен.

– Да. Я свободен.

Грохнул дверью так, что со стены слетел бесценный картон в разноцветных пятнах какого-то французского концептуалиста.

* * *

– Может, все-таки в ресторан, Сергей Иванович? А лучше – домой.

Водитель Леня доставал из пакета бутылки, складывал на сидении. Понюхал пирожки, поморщился:

– Отравитесь еще, Сергей Иванович. А у вас поджелудочная. И печень.

– Простату забыл. И камни в почках. Наливай.

– Водка, вроде, не паленая. Хотя все равно, вы же отвыкши. Может, в центр мотанемся, в «Азбуку»? Виски куплю вам, закусь нормальную…

– Харе трындеть. Наливай, говорю.

Ухнуло горячим комком, желудок растерялся и присел.

– Ы-ы-ть. Забыл уже, чем родной народ живет. Наливай.

– Вы бы хоть пирожком-то…

– Сам их жри. Я кошек не люблю. Ни так, ни в пирожках.

– Скажете, тоже…

Отпустило, вроде.

– Понимаешь, Леня. У меня мечта. Про океан. Я в детстве стекляшку нашел, синюю. Вот эту.

– Да я в курсе. Вы уж в десятый раз рассказываете.

– Заткнись! Наливай. И слушай. Я ведь через нее посмотрю – и вижу… Волны! Небо! Альбатрос – высоко-высоко. И я! То у Колумба – первым землю замечаю. То с Одиссеем гребу. То Магеллан на моих руках умирает, отравленной стрелой в горло ему… Ярко так вижу – ни в каком кино… А в последнее время – хрень. Сломалась штуковина. Все какие-то яхты, шлюхи крашеные, губернатор белую дорожку строит. Рожи – свинские! Ни пиратов, ни марсовых. Капитанов нет – одни холуи. В золотых мундирах, что твой Киркоров, тьфу. Понимаешь ты меня?! Все. Кончилась мечта. Протрахал я мечту. На говно поменял, в купюрах. На стерве этой женился, по расчету. Детей нет, друзей нет. Думал – на теплоходе, две недели, восстановится все – хрен там! ПэПэ меня в Тюмень загоняет. Все, не могу я больше. Наливай. Пошевеливайся давай, тормоз. Чего зеньки вылупил?

– Не надо так, Сергей Иванович. Я не тормоз. И вам не официант.

– А кто ты? Шестерка.

– Да иди ты, алкаш.

– Что-о?! Что ты сказал? Вернись! Вернись, козлина.

Битков вылез из «бентли», сел на поребрик. Глотнул из горла. Вытащил осколок, посмотрел сквозь него – увидел серое небо, неряшливые тополя.

Завыл, задрав лысеющую голову.

Зазвонил телефон. Встревоженный голос Светочки:

– Сергей Иванович, где вы? Из Тюмени звонят – вас в самолете не было. Павел Петрович тут, как Везувий. Извергнется сейчас.

– В манду.

– Что? Я не расслышала.

– Светочка, у тебя есть ручка и бумага?

– Конечно, я же в офисе.

– Записывай. Пункт первый. Павел Петрович. Хотя нет, какой он первый? Исправь на «нулевой». Записала?

– Да-да.

– Пункты остальные. Света жопастая.

– Что? Плохо слышно.

– Конечно. Где же тут расслышишь, когда жопа уши затыкает. Дальше. Галочка-брюнетка. Этот, как его. Глозман, начфин. Ой, как же я забыл! Ольга Сергеевна из мэрии. И все остальные. Записала?



– Да, только последний пункт не поняла.

– Чего ты не поняла, дура? Вообще все-все-все. Как в книжке про Винни-Пуха. Ну?

– Про Винни-Пуха. Записала да.

– Стой! Вычеркни медведя, он тут точно ни при чем. Вот. А всех остальных обведи кружком. Стрелочку нарисуй. И напиши: В МАНДУ!

– Куда?

– Туда, тля. Откуда мы все взялись – вот туда.

Нажал отбой. Хотел разбить «верту» – не успел. Чертыхнулся, принял звонок.

– Дарлинг, где ты?! Я у Васильчиковых, тут весь бомонд, ждем тебя.

– Вот, блин, чуть главного-то не забыл! У тебя моей Светочки есть номер? Позвони сейчас ей и попроси, чтобы тебя включили в список. И Васильчиковых, и бомонд.

– Какой список, хани?

– Она знает. Конец связи.

Размахнулся телефоном.

Спохватился, набрал зама по безопасности.

– Да, Сергей Иванович? – испуганно.

– Там у тебя утром на вахте стояло мурло одно. Косит под моряка, а сам… Короче, уволь его на хрен. Только сначала сорви перед строем морские погоны.

– Ка… Какие погоны?!

Вот теперь – все.

С наслаждением грохнул телефон об асфальт. Вытащил из замка ключи, закинул в кусты.

Шел вдоль обочины, разбрасывая – паспорт, визитки, кредитки. Швырял купюры, ключи от кондоминиума, от гаража, от загородного дома.

Обручальное кольцо долго не поддавалось.

Достал конверт с документами на теплоход. Подумал. Порвал и разбросал обрывки – ветер унес их в ночь, как мотыльков.

Последним был синий осколок. Сжал, крича прямо в треугольный глаз:

– Ты! Если бы не ты – я бы давно сам на океан уехал! Понимаешь? Сам! А ты мне все картинки показывал, вместо настоящего океана. Скотина ты, врун!

Бросил, пытался раздавить каблуком – мягкая земля приняла. Не дала расколоть.

И пошел вдоль трассы.

На восток.

Навстречу солнцу, которое в тысячах километров отсюда проснулось, сладко потянулось и сбросило сапфировое одеяло Тихого океана.

Загрузка...