По моему богатому опыту наблюдений за плачущими, это хороший признак: в момент увеличения интенсивности рева человеку обычно становится гораздо легче.
Любовь – это сладкая западня, с которой никто не расстается без слез.
Тогда, сами понимаете, бардак страшный был. Сократили полштата, страна на куски распадалась… Я в этом «ящике», в отделе Урманяка, на тот момент отвечал за кадры. До пенсии – шесть месяцев… И вот пошел слух, что будет тестовый запуск… Вызвался сам. Ну а что мне? Пенсия эта, дача? Обеспечил уже вроде оглоедов этих… квартира на Ленинградском… «Волга» с гаражом. Дача там, яблони, смородина там, ежевика… а я-то кому нужен в этом раю? Старик. Обуза. Ох, и ладно. А тут… хоть какая-то польза… Ну, тогда так казалось, во всяком случае.
Готовили нас как первых космонавтов. Опыты сперва делали тоже на собаках, свои Белочка и Стрелочка у нас имелись. Звали иначе. Сказать? Вша и Блоха! Такой был юмор.
Когда уже выходили на ЦК, Урманяк собрал всех, мол, какое название официальное будем утверждать… «Вакула», я предлагал так назвать, помните у Гоголя? На черте верхом в Петербург. Ну, тут понятно куда целили – в Вашингтон, округ Колумбия. Одно дело жучок ему ввинтить в «паркер», а другое дело, когда ты сам в этом «паркере», как капитан Немо в своей подлодке. Обзервируешь, так сказать. В самом сердце буржуинского стана. Но Громеев предложил назвать «Цепочка». Это отвечало сути. Так и назвали. Громеев- то тогда был ого-го! Голова! Вот скажи пожалуйста, кто бы мог подумать…
Сложности? Вот помню, было тогда семнадцать годков мне. Я как-то в болоте по подбородок, вот посюда вот, просидел сутки. Патруль по бережку ходит, анекдоты рассказывают, кидают бычки… фельдфебель пьяный, пилотка набок: гебен зи эйнен лихт Иван… и очередями из «эм-пэ» так… поверх камышей… ради развлечения… конечно не знали, что я там… А я в тину… по уши… Ракета пошла сигнальная – по самые уши туда, в тину эту… Потом вынырнул – воздух хватаешь, плюешься. Главное – тише, тише… Затаился и ждешь, ждешь… На вторые сутки наши вытащили, еле говорить мог. Как сейчас помню – карандаш из пальцев выпадает, всего трясет… Надо рапорт писать. Расплакался, как девка… Спирту налили. Переоделся, подсел к печурке. Отошел кое-как. Стыдно потом даже, аж уши горят… Вот это было сложно. Волховский фронт, разведрота. Вот это было сложно, действительно… Остальное все потом уже херня просто-напросто. Не страшно.
Что смущало… Ну порнографии конечно много было. Особенно по-первости. Пошел вал. Собирались толпой, лица такие удивленные, глаза по пять копеек. Еще и накатят. Для храбрости. Помнят, как в восьмидесятые паковали за это. И смех и грех. Те, которые парами приходили, наверняка пытались повторить потом у себя дома… я воображаю!
Дальше уже баловство пошло, какой-нибудь мальчишка откопает у родителей в шкафу Смоковницу или эту Эммануэль блядскую. И давай смотреть. И страшно и сладко. И глаза вот такие же. Блюдца, а не глаза!
Трудно удержаться, конечно. Бывает, зажую, чтоб неповадно было. Она там только трусики потянула до коленок, этот, значит, зритель, только навострился себя за срамной уд ладошками… а тут я раз!! Опа! И помехи, машина пищит, скрежет, лязг… Надо видеть выражение лица!
Ладно там еще когда единоборства… Сигал, или вот Чак Норрис… Видно, что мужики стоящие. Ногой ему в морду, прямо вот как засветит. Но там видно, что за дело. Так ему гаду и надо… Сразу понятно. Может ребята вот посмотрят, в секцию запишутся, хоть городки кидать, или баскет, или я не знаю что…
А тогда вот ужастики эти пошли… Какой-то в шляпе обгорелый там ходит, у него перчатка с лезвиями… Ну как сказать? Какой-то мудак в шляпе, и больше ничего. И ходит он, убивает он. Мудак… Да чтоб я, советский офицер, с таким мирился. Тоже помех пускал, зажевывал как мог. Один раз даже взял вот просто и взорвал, не удержался. Никто не пострадал, конечно. Кроме обоев. Списали на тайваньского производителя… Нет, ну сами посудите, детям голову забивать таким говном, извините за выражение? Что же вырастет из них, если… Ох… Да что теперь вспоминать это все, дело прошлое. Глупости.
Громеева жалко. Хороший парень. Нервный очень. С самого начала видно было – не сдюжит. Другое поколение совсем.
Арсик… Царбумян… Как живого вижу перед собой – всегда был такой веселый, глаза горят. Но ему тяжелее всех пришлось. Одно дело работать с предметом, другое – с предметом культурной значимости, с объектом, так сказать, творчества, духовным символом… Никто не верил, что получится. Ну-у… вот и не получилось нихрена… Он один и верил в это… На рок-музыке его заклинило, кажется… Тоже вот, навезли из-за кордона, как будто своих «песняров» мало было… Жалко парня. Очень жалко.
Кольбец? Ничего не могу сказать. Даже не спрашивайте. Бог ему судья. И все тут. Нечего говорить.
А Соньку тоже помню, конечно, хорошая девчонка, бедовая. Она работает еще? Ну… дай Бог ей. Она не пропадет. Огонь-девка!
Про шефа? Пусть сам вам все расскажет, если не засох еще, сукин шалфей.
Да нет, куда мне? Годы не те. Только ночью, конечно, глаза закроешь – и поехало… Вот недавно четыре сезона «Прослушки» посмотрел. За неделю-две. Хороший сериал. Показано, как они работают. На совесть. Мы такие же были, идеалисты. Особенно та сцена, где они преступление раскрывают в течение пятнадцати минут, используя только мат. Фак-фак-фак… фак ю, фак ми, мазафака, воттафак… Ну, вы знаете… Мы так примерно и работали тоже в наши лучшие годы, только вместо фака этого по-нашему выражались… по-советски. Так заворачивали, бывало…
Конечно, еще смотрят, пользуются. Некоторые из ностальгии, некоторые так… Не все же в интернете еще можно найти.
Еще, заметили, сохраняется какая-то тяга к предметному миру. Кассету… ее, понимаешь, в руках подержать можно. С дэвэде этим хренеде я не пробовал работать, не знаю. Но кассета… Лента эта, понимаете, корпус… Что-то вещественное… Настоящее.
Устаю, бывает… Что тогда? Корвалол плюс валокордин…
Да ну, глупости это все… Какие там сомнения? У нас был приказ. Мы его исполняли. А там хоть в топор, хоть в резиновую утку, хоть в портрет Маркса. Без разницы. Приказ есть приказ. Такая работа. Вот и все.
Поймите, я тут начну объяснять… это все будет звучать лайк э джоук, шутка, ю ноу.
Ну что рассказать про работу: скачешь-скачешь весь день как угорелый, хе-хе-хе… Зато к вечеру все про всех понимаешь. И про эту страну, с позволения, сказать. И про тех, кто ей управляет.
Сбежал? Я не сбежал, я переместил активы на другой депозит. Более выгодный… во всех отношениях. Только бизнес, ничего личного. Помните это кино? Спросите у ветерана нашего, у Ворсотеева… он наверняка и его тоже смотрел. Он их все смотрел, даже порнуху! Он жив еще? Ну и гуд. Хороший дедушка. Ю мей хэв и ю мэй хэв нот, да? Спросите у Громеева, его в честь старика Хэма назвали. Эрни, хе-хе.
Застрелился? Глупо.
Глупо… Щ-щ-щит… Соу стьюпид, реалли. Хи воз э найс гай, ю ноу.
Не жалею? Себя? Я? Нет, абсолютно.
Понятно было сразу… что совок обречен. Мы пытались там что-то менять. Фиксинг финьгз… Я решал вопросы. Наводил движения. Что мог – сделал. Нет, не жалею, что переехал.
Вот внуки сейчас уже заправляют целой франшизой. Работаем с крупными инвесторами. Сенаторы, судьи, шеф полиции, мэр… Есть куда расти. Я даю советы как могу. Вы понимаете, что у меня есть чем помочь, хе-хе-хе…
Не я выбрал эту игру. Но игра есть игра. Гейм из а гейм, йен?
Вот об играх. Я теперь живу как, знаете, в «Симс». Лужайка, барбекю, камин, ложки для смешивания салата, кленовый сироп, специальная дверца для кошки в нижнем отделе двери. Френдли нейборхуд.
Меня туда, в отдел Урманяка, перевели с Внешторга, в Союзоборонстрой, в его отдел. Как сейчас сказали бы, ай воз… это… эффектив кризис менеджмент. Надо было решать вопрос. Прикрыть, как это говорят у вас там, лавочку…
Но меня проект заинтересовал. Увидел в нем перспективы.
С экс-президентом? Не могу рассказывать, секретность. Конечно. Много раз. Подача хорошая у него. Если бы еще закручивал кисть, э литтл-бит, ю ноу, чуть-чуть.
Сам? Нет-нет, я играю только в гольф. С мэром и шефом полиции, вы угадали.
Голова побаливает. Стук-стук-стук-стук всю ночь. Но ничего, можно потерпеть… Барбитал. Флунитразепам. Прозак. Это того стоило, эм ай райт?
По морде ракеткой? Больно? Не сгущайте краски. Во-первых, можно привыкнуть. Надо мыслить более… абстракт, фри майнд. Это часть работы. Во-вторых тут, как я уже говорил, важна не сила удара, а поворот кисти. В-третьих, что значит «по морде»? Даже наши совки сформулировали: субагент. Временный представитель. Если кто-то плюнет на автобус, в котором я еду, значит ли это, что он плюнул в меня? Ю тара би киддинг ми, мэн, хе-хе-хе.
Вот фор? Ага. Это все ради будущего. Мы делали это ради будущего. Фор зе бьютифул фьючер. Энд венчур инвестишинз, хе-хе. Стране нужны были перемены. Но кто-то должен был регулировать их. Контора с этим не справилась. Как она не справилась с Сахаровым и Бродским. Как она не справилась с бардами. С джинсами. С желанием людей дышать свободно… Невозможно задушить в людях стремление к гу-у-уд лайф.
Но я не жалею. Не жалею, нет. Они хорошие люди, конечно. Мы очень дружили, ездили пару раз на шашлыки вместе. Где-то под Барвихой, чья-то дача. Там теперь наверняка везде заборы под два метра и колючая проволока в три ряда, йен?
Хорошие ребята. Но кого я обманываю? Они, как это сказать по-русски… они, сори май френч, лузерс… Неудачники.
Каждый сам держит свою судьбу в руках. Знаете, вот как мячик. Скок-скок-скок. Тут важно не ошибиться в подаче. Сделай умную подачу – и сет за тобой.
Не надо так смотреть на меня. Кроме шуток. Мы старались. Мы делали все, что могли. Лично я делал. Я не виноват, что вышло то, что вышло. Я просто хочу, я всегда хотел, чтобы мои внуки жили вот как… вот как в игре «Симс».
Лужайка, дверь для кошки, барбекю, блять, ложки для смешивания кленового сиропа… Кевин любит динозавров, а у Рози отличные успехи в математике. Я читал ее сочинение по «Ватершип Даун» Адамса, и нашел там шутку про СССР, и ведь она просто не представляет себе… Не представляет себе ничего… Нихера они не могут себе вообразить даже…
Ну и что я хочу сказать? Ради этого, пожалуй, стоит угребываться мордой о корт двадцать четыре часа в сутки в течение двадцати пяти лет, разве нет?
Если вы считаете, что нет, я ударю вас клюшкой- драйвером прямо в лицо, как бы пытаясь выбить на триста метров.
Фак ю, энд фак йо факинг рашен патриотизм, энд йо совок кантри, дорогие мои, энд фак зе факинг ворлд, коз ю ноу… Пипл из пипл. Ворлд из ворлд. Ничего никогда не меняется. Как бы мы не старались.
Кстати… Я так и не сжег свой партийный билет. Вотэвер…
У меня никогда не было личной жизни. Симпатичная девушка за 30, успешная карьера, вера в завтрашний день. В отделе одни мужики. Все заигрывали, но никто всерьез.
Потом я стала Барби.
Барби всегда хорошо выглядит. Всегда улыбается. У нее длинные загорелые ноги и розовый пеньюар с опушкой из страусовых перьев.
У нее есть свой Дом с розовыми обоями, у нее есть своя розовая машинка. У нее осиная талия, свой парикмахер и у нее есть свой Кен.
Я – Золушка-златовласка, мечта целого поколения. Даже мальчики не гнушались таким подарком, надеясь рассмотреть что-то, затаив дыхание, раздвинув безупречные пластмассовые конечности.
Что они там нашли? Очередную ложь мировой закулисы. У Барби есть парень, он купил ей дом и тачку, но ей нечем с ним епстись, оплачивая кредит.
Добро пожаловать в реальный мир, мальчики.
Идите лучше купите сотки с порнозвездами в нижнем белье. Если полижешь их языком, белье у них растворяется и можно посмотреть на сиськи.
Субагент может находиться в предмете не более суток, иначе – гарантированное сумасшествие. Никто не учитывал побочный эффект.
Мы закрываем глаза, мы ложимся спать. И мы снова в предмете. Как спастись? Дормиплант. Донормил. Пустырник.
Говорят, именно это сгубило Арсика и Эрни. Работа догоняла их во сне. Для меня работа и сон давно стали неотделимы. Я не хочу отделять их. Мне так уютней.
С Эрнестом у нас был роман, это правда… Но был. Непростой человек, мягко говоря. Много пил. А после назначения. Это его и сгубило. Я не хочу говорить об этом. Еще он всегда слишком все драматизировал. С ним было трудно.
Я не люблю когда трудно. Я устала от трудностей.
Теперь я нашла себя. Я пишу для детей. Странные сказки. Говорящие фонари, куклы в цветных шапках, пряный ветер приключений, шепот сосен и скрип качелей, манекены с нарисованными улыбками и говорящие птицы, поцарапанные коленки и дробь веснушек на щеках. Романтика фэнтези, которую мы потеряли. Федя Завятский помогает пристроить в редакции. Критики даже хвалили пару раз. Иногда думаю о том, что Федя проплатил и им. И сразу стараюсь переключиться.
Я хочу, чтобы так и было. Чтобы так оставалось всегда. Чтобы просто. Как сейчас. Кажется, я, наконец, счастлива.
что такое осень это осень это мы идем рассыпая под ногами вихрь желтых листьев и в лужах разлетаются в дребезги все наши надежды и мечты и серп и молот тонут как груз на шее гришки распутина или кукурузника Хрущева в плетеном кресле погружающимся в прорубь туда же куда спустили стеньку разина или колчака хуйчака или крейсера варяг или подлодки курск уходящего ко дну там за туманами вечно молодым вечном пьяным где в море тонет печаль и ели мясо мужики там уходят круизы в страну зонтиков в коктейлях и красивых пальм баунти райское наслаждение спросите у завятского спросите как ему это нравится осень вновь напомнила нам и себе и главное себе самой чтобы разбежавшись прыгнуть со скалы о самом главном напоминает нам всегда что это академики чешут плеши и погоны свистят в свисток и это песни осеннего рода это нам бы прочь от земли туда где утонуло все утонула наша страна знаете это как цепь действительно громеев сука все правильно придумал мы цепь мы оцепление цепь она огораживает не пропускает но еще на нее мы звенья звено первое отдать честь флагу так точно звено второе отдать честь флагу трубит горн шею стягивает красная тряпица флаг медленно ползет вверх в голубому крымскому небу на губах пузырится теплая пепсикола это цепь на первый второй рассчитайся мы звенья цепи и можно посадить нас самих на эту цепь особенно вспоминаешь об этом ночью особенно ночью когда шуршит над головой как вампира черный плащ цепь порвалась звенья остались и ветер вновь играет рваными нашими мечтами а ответ на вопрос что же будет с родиной знает вероятно только товарищ ворсотеев старый дурак звенящий своими медалями или товарищ урманяк который придумал весь этот бред твои холодные пальцы пухлые груди сильные губы видно дьявол тебя целовал ведь я умираю когда меня кто-то лечит галоперидолом вся задница исколота шотами и эти рукава смирительного пеньюара длинные как у пьеро давай вечером с тобой встретимся на китайском говорить но в очереди к дежурной медсестре я успеваю посмотреть в окно и то что я вижу МКАД и все в нем говорит мне о том что ничего не изменилось что никогда ничего не меняется громеев был прав да только поздно поздно дети мои все дело в том что наша страна живет музыкой которая пишется кровью для того чтобы понравится нашей стране надо пролить эту кровь это знали Пушкин Гумилев и цой и хой и летов и хуермонтов и хуяковский и хуерький ты можешь скакать клоуном на проволоке или рычать медведем на цыганской цепи все будут хлопать и смеяться но запомнят тебя только тогда когда ты ляжешь поперек площадной брусчатки с простреленной головой или уйдешь в вечность под горной лавиной поправляя свитер крупной вязки и насмешливо адресуя потомкам так в чем сила брат и между прочим вчера ночью я летал в рай и все что я смог вынести оттуда что знаете там красивые облака
я следовал инструкции зпт я попробовал все зпт попробовал рояля зпт попробовал распутина зпт и он даже подмигивал мне вскл я попробовал все коньяки зпт текилы зпт текели-ли зпт водки зпт спирты зпт наливки зпт пастисы зпт пастиши зпт гиннесы зпт хуйгардены зпт но тут ничего не изменить тчк делайте с этим зпт что хотите тчк счастливо оставаться зпт дорогие товарищи псы вша и блоха тчк вы справились с заданием тчк мы нет тчк я наслушался и насмотрелся тчк теперь я видел все тчк я видел кубу и дальний восток зпт я мыл сапоги в индийском океане и метал решетом золотой бисер на лене зпт и на свете зпт и на марине тчк и что достигнуто впрсзн что удалось использовать впрсзн ничего тчк я бухал со всей страной зпт с каждым зпт я знаю что вам надо тчк мечтали в космосе зпт а полетели в хургаду тчк мечтали о счастье для всех разом зпт а лучше колбасу без очередей тчк у меня еще полбутылки буржуазного джони уокера и ждет старина Макаров в ящике стола тчк успехов в труде вскл соня пламенный комсомольский привет вскл
Ну так-то конечно, гребу даться. Если вспоминать.
У меня высшее юридическое образование, отец – замминистра… Какой-то другой человек вообще был. Но чего делать-то, была такая постанова. Раз я самый малой там в отделе. Только что с академии, уе-мое. Поэтому ставку делали что типа буду по-молодежной линии. Ну хэзэ, на самом деле, как получилось.
Что-то получилось. У меня своих три магазина. Ночной клуб. Бани.
Смекните сами, когда типа по триста раз за ночь кусают и жуют… Это не может не повлиять на это… как сказать… на социальное, сука, восприятие жизни. Хочется взять, на самом деле, и угребать. Каждому. Лично. С разворота с ноги по щщам. За страну, за поколение и чисто так… для разрядки.
Вот каждый раз то есть, приколи, он хомячит меня жвалами своими, урчит аж, как сытно, а я читаю что у него в голове.
А там че? Там пусто, епт. Там ничего нет. Взрыв вкуса нахрен… Съел и порядок.
Подувлекся марочками. Не-не, я не про лизергиновое барокко наше лядское отечественное. Я про, натурально, марки. Знаете, какие ценятся? Типа вот ей сто лет в обед, там какой-нибудь кайзер или император на лицевой морде. А у нее зубцы обломанные если, и клеевой слой с обратной стороны поврежден – то че тогда? То стоимость приравнивается к стоимости пересылки. Типа дешевка. Я вот думаю мы все такие. В том смысле, что нибуя не дешевка, за это готов ответить строго. Но зубцы пообломали нам конкретно. И клеевой слой. Что типа держало, да? Типа связывало нас с чем-то нашим исконно-сука-посконным. Это все потеряли. Через это и страдаем.
Так-то пох… Че мне? Бывал на терках, разборках, бывал на сходах и расходах. Многажды, братка. Кожанки, треники, балаклавы, акашки сорок седьмые, тэтэшки, после уже хеклеркохии всякие ингремы, импорт наладился… Моя стихия, бля. Знаю все это изнутри типа. Ну че, покуролесили нормалец. Никто даже и не заметил какбы. Снова живем и дышим. Страна наша непобедима, оттого что стойка. Не знаю, что еще сказать вам. Наверно, у Урманюка нашего был какой- то свой план. Типа как знаете у индейцев этих гребучих в штатах, или там, бля, у пигмеев в Африке. Такие тотемы… Вот мы эти тотемы стали потипу. Он думал мы ухватим суть, поможем типа… снизить ущерб. Не знаю… Хотя бы на время.
Каждую ночь жуют и пережевывают. Что помогает? Белый, спиды, шмаль… Ладно… Люди, бля… Хуль с них взять?
«Цепочка»… Выдающийся, ептваю, проект был. Сблизил меня с моим народом. Если увидите Урманяка – нассыте на него. Впрочем… Ему это наверное понравится. Все. Валите отсюда.
Убили меня под Ханкалой, в 95-м. Вертолет уже пошел на снижение… И тут прямо в топливный бак прилетело. Полыхнуло, как на масленицу… Работали зрк «Игла».
Ничего не почувствовал. В Бурденко в реанимации неделю пролежал, как потом рассказали. Когда стало понятно – что все, писец, загрузили – куда подвернулось. В Знаменске-четвертом оставался еще прототип. Подвезли его в Москву.
Надо было выбрать предмет для загрузки субагента. Подвернулся фикус в кабинете зама. До сих пор кажется, что это чья-то злая шутка. Но я их не виню. Я многим стал поперек горла.
Слишком много мечтал.
С кем общаюсь? Не с кем. Жена, Зина – покойница. Дочка Настя, у самой скоро внуки будут. Эмигрировала по месту жительства мужа. Черногория… Русское Средиземноморье. Скучаю? Конечно. Но что поделаешь…
Как общаемся с сотрудниками? Ну, я им веточками машу. Как моряк флажками.
Иногда смеюсь про себя: вот мол, кассетные видаки ушли в прошлое, сникерсы не выдерживают конкуренции на рынке, вместо барби какие-то фарби- хуярби, всякие энгри бердс на планшете. Смартфоны… Предметный мир подменяет себя цифровым. Вместо бумажных книжек какая-то электронная херня. Все с монитора. Жизнь с монитора. Можно скачать приложение на смартфон чтобы ты когда нажимаешь на клавиши, набирая текст, он звучал, как работающая пишущая машинка. Разве не кабздец, товарищи? Не туда нас загрузили.
Что-то мы не докрутили… Что-то мы самое важное про себя не успели понять.
Федька пошел по кривой тропинке. Моя вина. Сонька витает в своих мечтах, говорят стала успешная писательница детской литературы. Эрнест… Арсен… на моей совести. Про Валерку ничего не скажу. Не могу осуждать. Ворсотеев заходил недавно проведать. Постоял-помолчал, лысину промокнул платком… Старенький совсем, с палочкой. Ничего не сказал. Вышел.
Даже он… Даже он…
Фикусы у нас в каждом госучреждении. По-прежнему. Разлапистые, пыльные и молчаливые. Что со мной сделается при такой расстановке? Неважно. Не пропаду.
Ребят жалко. Надеюсь, у них все будет хорошо. Надеюсь, у них все наладится. Мне-то самому что. Я-то справлюсь. Единственный в стране фикус в звании генерал-майора госбезопасности. Главное, чтобы секретарша не забывала поливать.
Если на пяти языках повторить «никогда», то можно отменить что-то плохое.
Уна не помнит, кто и когда объяснил ей это; кажется, она просто родилась с предустановленным знанием, как некоторые появляются на свет с обострённым чувством справедливости или непереносимостью глютена. Только последствия в десять раз хуже, а видно их далеко не сразу.
…Уна хорошо помнит август девяносто шестого. Перекрученный каштан облюбовала стая голубей. Марево дрожит над серым щербатым асфальтом, небо точно побелкой натёрто; пятипалые листья скрючились и помертвело, бумажно шелестят. В доме через дорогу землистая старуха пожёвывает раскуренную кубинскую сигару, и дым повисает на акациях, стелется по земле.
Жарко.
Задохнувшийся в полиэтилене сэндвич не лезет в горло. Вдалеке нарастает рёв мотора. Уна садится на корточки, лениво крошит хлеб: курлы-курлы-курлы, и в ушах уже стучит, когда с нижней ветки наконец спархивает белая птица.
Прямо перед фургоном.
Голубь впечатывается в лобовое стекло с тем же звуком, что и футбольный мяч. Под натужный скрип автомобиль сворачивает на обочину; тормозной след растягивается на добрую сотню шагов. Водитель чертыхается, хлопает дверцей, перегибается через капот. Уна в это время пялится на голубя: он то пытается растопырить крылья, то странно выворачивает шею, словно купается в невидимой луже. Крови нет, но присутствие смерти ощущается настолько ясно, что в горле пересыхает.
Старуха отводит руку с сигарой и смотрит из полумрака террасы.
Ниже по улице водитель, вытирая взмокший лоб, возвращается за руль, и фургон трогается с места. Едет медленно, опасливо – даже вниз, с холма.
Вообще-то Уне голуби не нравятся. Но у этого кудрявый, ажурный хвост и стеклянные красные глаза – такого жалко. Она перетаскивает его на обочину, ныряет в дом, в сырую каменную прохладу, в отцовский кабинет. Словари тяжёлые, выворачиваются из пальцев; к счастью, ей нужно всего два. Строгая, гладкая латынь и шершавый греческий.
Голова немного кружится от предвкушения; менять мир – всё равно что держать в ладошке крошечного копошащегося птенца.
– Нэвер, нунквам, потэ, нимальс, най, – шепчет Уна, как заклинание, простирая руку над голубем с вывернутой шеей. – Нэвер, нунквам, потэ, нимальс, най.
Чуда не происходит.
Что-то не так.
Она мысленно перебирает лица одноклассников, голоса и слова – и цепляется за одного смуглого черноглазого мальчишку. Улыбчивый и угловатый, гневливый и быстрый – горе учителей, друг всех бездомных котов. Живой… живой.
– Нунка, – говорит Уна, пробуя слово на язык – и оно отзывается звоном. Старуха на террасе приподнимается настороженно. – Нэвер, нунквам, потэ, нунка, най!
Улица выворачивается лентой Мёбиуса – ни начала, ни конца, а когда останавливается, то сэндвич в пакете цел, а белый голубь сидит на ветке, заинтересованно косит алым глазом. Внизу, под холмом, визжат тормоза, и раздаётся упругий удар – громче, чем от мяча.
Старуха роняет сигару, продирается через акации и магнолии. Ковыляет через дорогу – смуглые ноги похожи на высохшие куриные кости – и отвешивает Уне звонкую оплеуху.
– Никогда не смей, – шипит. – Никогда.
Чувство смерти сильнее, чем в первый раз. Но виноватой Уна себя почему-то не ощущает.
Она помнит голубя.
Последствия видны далеко не сразу, но такие же одарённые выделяются в толпе издали – горят, как маяки, притягиваются друг к другу, как рифы и корабли.
Они знают.
Если на пяти языках повторить «никогда», то можно отменить что-то плохое; Уна с отличием оканчивает колледж и бросается в лингвистический запой, выхватывает отдельные слова, зазубривает фразы, точно запасается вариантами на долгую жизнь. Для каждого «плохого» – своё «никогда». Потом наступает короткий период охлаждения, а за ним новое увлечение – программирование. Там тоже языки, которые проще и сложнее одновременно. Раз уж не ты пишешь код, а ненужные куски нельзя удалить – можно их закомментить или добавить условие: if(какая-то проблема) go to.
В консалтинговую компанию она устраивается легко, даже без опыта работы. Босс – высокий блондин с серым, нервным лицом – мало говорит и глушит кофе литрами, а выглядит так, словно постоянно испытывает боль.
– Ты часто?… – спрашивает он в первый день, и чашка дрожит у него в руке.
Босс не договаривает, но Уне и так всё ясно.
А ещё волосы у него не просто светлые, а седые, вдруг понимает она.
– Иногда.
Враньё, конечно. И недели не проходит, чтобы не подправить что-то по мелочи. Несовершенство раздражает, как пятна кофе на свежевыстиранной рубашке.
– П-поосторожнее, – советует он сухо и возвращается за свой стол.
Уне смешно.
– Нэвер, нунквам, нимальс, нунка, най! – громко выкрикивает она.
Коллеги удивлённо оборачиваются, а потом офис резко делает нырок – и возвращается уже обновлённым. Никакого разговора не было, ни для кого, кроме них двоих, потому что босс тоже помнит неслучившееся.
Рабочая почта подмигивает красным огоньком. В письме одна строчка:
«Я же просил».
Общая тайна приятно греет сердце; Уна не верит, что босс может всерьёз сердиться на неё, такую же, как он, пока не просыпается на следующий день в чужой стране, в крохотной комнатушке – без работы, без образования, под другим именем. Запоздало приходит осознание: «плохое» бывает разное тоже, для кого-то – пятно на ткани, а для кого-то – на репутации. Если Уна не терпела несовершенств, то почему должен он?…
В груди клокочет обида.
«Посмотрим, кто кого».
Условия изменились, но сам код никуда не делся – и способность вписывать в него новые команды тоже.
Так начинается гонка.
Мир оказывается неизмеримо сложнее, чем виделось прежде. На то, чтобы отыскать ошибку, уходит почти месяц непрерывного анализа и откатов; Уна словно идёт ощупью в темноте, ориентируясь только на собственную память о том, что, увы, не случилось – и на скупые свидетельства новой жизни. В паспорте – коллекция виз и отметок о пересечении границ, в пластиковом пакете на дне чемодана – четыре удостоверения личности на разные имена и россыпь просроченных кредиток, запястья в шрамах, сгибы локтей – в синяках.
Последнее отменить легче всего, этот баг реальности – совсем свежий.
«Нэвер, нунквам, нимальс, нунка, – пишет Уна размашисто на стене, чувствуя сухость во рту. И, помедлив, заканчивает: – if (flag-зависимость) {flag=«»; break;}».
Иногда «прервать цикл» – это то же самое, что «никогда».
Поиски поворотного момента похожи на детективное расследование. Достать денег – не проблема: всего-то надо купить лотерейный билет и отменить проигрыш, ведь с точки зрения судьбы тут бинарная система: либо ноль, либо единица. Шестнадцать перелётов, три континента, два десятка городов… Воспоминания о новой-чужой-своей жизни – стеснительные призраки: они ускользают, стоит вглядеться пристальнее, и вот уже Уне кажется, что её не существовало вовсе. Но для остальных людей эта реальность единственная.
Мальчишку из средней школы, который подарил ей испанское «никогда», зовут Хавьер. Здесь их связывает давняя дружба, крепкая, какая возникает только у оглушительно одиноких изгоев, внезапно обнаруживающих, что не все сверстники равно глупы и жестоки. Это он подучил её уехать в Уругвай – и он же пролил свет на дурацкую случайность, из-за которой всё пошло наперекосяк.
– Эх, амига, – вздыхает Хавьер, потерянный и пьяный. Он вырос вполне симпатичным; был бы ослепительным – но, вот беда, разучился гневаться и улыбаться, да и жизни в нём критически поубавилось. – Не складывается, хм? От меня вот Нана ушла, мальчишек кинула. И, вот видит Святая Дева, помню про твоего папашку и как ты у нас ныкалась, а каждый день рука к бутылке тянется. Вот каждый день, веришь?
Уна возвращает ему подружку одной бессмысленной фразой на выдохе – и остаётся одна. Хавьер не пришёл в бар, ведь дома дел невпроворот, веришь, амига? Но ей и не нужно уже: память кропотливо хранит несказанное. Стоит потянуть за ниточку – и распускается кружево, прямо до ослабленной петли, до червоточины. В этой реальности сильный и успешный отец Уны проиграл муниципальные выборы из-за какого-то дурацкого, не вовремя заданного вопроса на пресс- конференции. Одно потянуло за собой другое: стресс, задавленная агрессия, скандалы и алкоголь.
Однако трудное детство оставило ей не только шрамы на запястьях, но и дьявольскую изворотливость, какой не было у прежней Уны. И пятнадцать иностранных языков – прожитых, прочувствованных, навеки вшитых в подкорку.
Грех этим не воспользоваться.
– Ну надо же, – бормочет Уна и водит пальцем по чёрно-белой фотографии в газете пятнадцатилетней давности. Отец глядит в объективы камер потерянно, а журналистка радостно улыбается – исторический момент крушения идеалов. – Похоже, я недооценивала политику. А ведь это такой же код.
Кажется, теперь она знает, как отомстит несостоявшемуся боссу.
В некоторых наречиях «никогда» – это «ни единого раза», в других – «ни в какое время». Смысловые нюансы, которые прежде казались забавными, ныне решают всё. Уна чувствует себя так, словно раньше брела вслепую, а теперь прозрела. Она рисует схемы, выстраивает параллели и впервые совершенно ясно осознаёт, почему в конкретной ситуации действенно определённое слово или знак.
Неважных знаний нет – и это тоже открытие.
Съёмная квартира завалена распечатками и изрисованными скетчбуками. Вся биография босса как на ладони, выявлены и обнажены связи с тысячью событий, которые в то время происходили вокруг, и каждое вносило свою лепту. Политологии и социологии становится мало, и тут на помощь приходит математика, универсальный язык – и, как ни странно, поэзия, поднимающая его на метафорическую недостижимую высоту.
Мир наконец предстаёт системой – сложной, бесконечно сложной, но открытой для познания.
На губах Уны – вкус запретного плода.
– Вот как, – шепчет она, отыскав наконец единственно верную отправную точку. – Ну, держись. Невер, нунка…
Череда почти неощутимых изменений выводит её через неделю к тому самому офису, под распахнутые пластиковые окна – жарко, душно. Уна набирает номер, взятый с блестящего рекламного проспекта, и, не представляясь, просит выглянуть.
У её неслучившегося босса по-прежнему седые волосы и красивое, но болезненное лицо; взгляд – нечто среднее между «давай, удиви меня» и «пожалуйста, обойдёмся без сюрпризов».
– Твой отец голосовал за консерваторов! – звонко выкрикивает Уна и широко улыбается, а затем размашисто рисует граффити через стену, через дверь.
Баллончик шипит и плюётся алой краской – два слова, команда, математическая формула и строка из поэмы о судьбе и крахе. Реальность дрожит, опрокидывается в саму себя, и вот уже Уна с любопытством смотрит вниз из окна директорского кабинета, а бывший босс топчется у крыльца. Стрижка дурацкая, костюм дешёвый, под мышкой – резюме в тонкой пластиковой папке.
Разозлённым парень, впрочем, не выглядит. Скорее… помолодевшим?
– Один-один, – негромко говорит он, и сердце почему-то подскакивает к горлу.
Полгода они осторожно обмениваются ударами, словно прощупывают друг друга. Меняют профессии, города и жизни; Уна почти всерьёз обижается, когда обнаруживает себя с розовым ирокезом на сцене и по-настоящему – когда никак не может понять, как босс это провернул. Отыскивает его хватает за воротник – опять кофейные пятна, опять, ну как же можно быть таким неряхой – и рявкает:
– Где?!
Босс – в кои-то веки не скучный клерк, а прожжённый журналюга – потерянно моргает, затем соображает:
– А, баг? В системе образования. Видишь ли, теперь в твоей школе преподавали рок-музыку.
«Да что за бред!»
Она закипает:
– И почему я к чертям собачьим её тогда не возненавидела? – с языка рвутся слова погрубее – новая-чужая-своя судьба научила. Пока Уна ещё сдерживается.
Босс аккуратно отцепляет её пальцы от своего воротника.
– Психология. Учитель по вокалу говорил, что тебе надо петь нежнее… А у твоего друга Хавьера были кассеты с Патти Смит.
Уна отпускает его.
Сначала она не верит, что из-за такой ерунды жизнь может покатиться по совсем другим рельсам, но вскоре убеждается сама. Это взрослые косные, а дети пластичны, и любое прикосновение оставляет на них след, да и к тому же они более уязвимы перед средой. Схема мира снова усложняется – и в то же время становится более понятной.
Следующим ходом Уна отправляет босса в космос – просто так, чтобы не зазнавался.
А потом, на каком-то там по счёту витке, она вдруг обнаруживает, что Хавьер мёртв.
Вряд ли недобосс сделал это специально. Нельзя ведь учесть всё, обязательно будут случайные жертвы, но даже развод родителей и отцовский запой, спрятанный глубоко в фантомных воспоминаниях, не ранит сильнее, чем скупые цифры в некрологе. Смуглый, весёлый и злой мальчишка не дожил и до пятнадцати, схлопотал битой по затылку во время беспорядков и умер нелепым голенастым кузнечиком. А мог бы вырасти, стать не просто красивым – ослепительным, и, Святая Дева, как же хорошо он смотрелся со своей Наной, которую находил каждый раз, как чуял – на любой ветке реальности.
– Ты сволочь, – отчеканивает Уна в трубку, и горло перехватывает. – Его-то за что?
Босс виновато сопит, потом говорит:
– Я всё вер. – но Уна уже нажимает на отбой.
Следующим же вечером она роняет в Тихий океан самолёт. Из пассажиров не выживает никто, но в траурных списках её интересует только пожилая пара, которая направлялась на тропические острова справить юбилей свадьбы. Через три часа Уна вносит ещё одно дополнение в код – это легко сделать, если подготовиться заранее и нащупать слабые места – и тайфун «Хавьер» так и не зарождается над океаном.
Катастрофа отменяется.
Но боссу-то всё равно больно, ведь он помнит даже неслучившееся – так же ясно, как реальное. Так что теперь у каждого из них по некрологу за душой, счёт снова один-один, только это какие-то мерзкие единицы.
Неправильные.
Уна пытается сбежать от него, затеряться, и сама не замечает, как устраивает глобальный экономический кризис, куда там Великой Депрессии. Всюду нищета, безработица, толпы беженцев; комфортные путешествия – удел избранных счастливчиков, баловней судьбы, потому что билеты дороги, а визы дают крайне неохотно. Лотереи вырождаются, остаются подпольные казино и бары, а самое отвратительное – здесь нет кофе.
Два отката ничего не изменили. Кризис поослаб, но на меню это повлияло мало.
Третий месяц Уна просиживает в чайной, глушит чашка за чашкой крепкую бурду, воняющую сырым веником, и пытается понять, почему. Экономика и политика бессильны, математическим формулам не хватает данных, а одной поэзии, похоже, слишком мало.
«Я сдохну от недосыпа, – крутится в голове. – Или вениками потравлюсь».
– Экологию не пробовала? – дружелюбно спрашивает босс, подсаживаясь за столик.
Надо же, отыскал – без социальных сетей и банковских карт, во всеобщей разрухе.
Даже лестно.
– В смысле?
Уточняющие вопросы, конечно, заставляют гордость корчиться в муках, но докопаться до истины и до кофе куда важнее. По крайней мере, так Уна говорит себе. А босс разворачивает карту – дурацкую, бумажную и вдобавок, похоже, с другой ветки реальности.
«По памяти он её, что ли, рисовал?»
– Вот, смотри. Крупнейшие экспортёры кофе у нас тут – Бразилия и Колумбия, их сразу вычёркиваем, там народные волнения, лесные пожары, на два чиха это не разгрести. Далее – Вьетнам и Индонезия, но там в основном робуста, да и плантации сильно пострадали после цунами и землетрясений. А что насчёт Африки? Эфиопия, Кения, Йемен. Всегда мечтал завалить мир йеменским кофе.
И тут Уну осеняет. Она ничего не может с собой поделать – смотрит на него, как на героя, и улыбается.
– Ты гений. А я дура, если забыла о естественных факторах. Ведь у кризиса могут быть не только внутренние, но и внешние причины, не человечеством спровоцированные! Сначала у нас природные катастрофы и климатические изменения – а потом неурожаи, скачки цен, кое-где даже голод.
Она говорит и говорит, тут же, на словах, выстраивая формулу. В схему мира новые «пять слов» вписываются идеально, так и просятся на язык, на кончик карандаша – опробовать, испытать. А босс смотрит, не отрываясь, а потом внезапно целует её болтливый рот. Отстраняется – и ни слова не говорит, а губы у него в чём-то красном.
«Моя помада», – осознаёт Уна и страшно пугается.
– Нэвер, нунквам, потэ, нимальс, най, – лепечет она.
Будто это что-то меняет.
Кафе выворачивается наизнанку: баг устранён, неугодная переменная равна нулю. Но босс всё так же безмолвен, дурно одет, и лицо у него горестное. Помады ни следа. Но что толку? Они оба помнят.
Заклинание дало сбой.
…Если на пяти разных языках повторить «никогда», то что-то плохое исчезнет. А что делать, если надо не вырезать фрагмент реальности, а повернуть неуправляемый поток в прежнее русло?
Уна не знает.
Кризис удалось вымарать, но половина Африки теперь охвачена войной. Память сбоит: было ли это в изначальной версии мира, или бездумные изменения так повлияли на историю? И, казалось бы, какое дело состоятельному фрилансеру из маленького, но очень богатого европейского княжества до проблем на другом континенте, но почему-то перед глазами снова и снова встают строчки из некролога: Хавьер Эрмано, 1986–2000, примерный сын и любимый брат… Нет, он-то, конечно, жив, Уна проверяла, но сердце всё равно болит, и чувство вины не отпускает.
Политика, экономика, история, география, экология – сколько ещё нужно ввести переменных, чтобы люди перестали убивать друг друга?
Сколько ещё языков и систем выучить, чтобы раз и навсегда взломать код?
– Тебе следует отдохнуть, – мягко говорит босс.
Уна подробно объясняет ему, куда он должен засунуть свои недоглаженные рубашки и сочувственные комментарии. И добрые советы тоже, можно даже не распаковывая.
Он пропадает на две недели. А потом, в одно прекрасное солнечное утро, прямо под ногами Уны автобусная остановка превращается в открытую платформу на шестидесятиметровой высоте, а за спиной отрастают крылья – большие, белые, сильные. И что с ними делать – решительно неясно.
– Видела бы ты своё лицо, – весело замечает босс.
Его футболка и джинсы такие драные, словно все городские коты объявили ему вендетту, а крылья чёрные и резиново блестящие, точно искупались в смоле. С платформы на платформу он перепархивает уверенно, будто родился пернатым, впрочем, так оно и есть.
Уна садится на край и свешивает ноги; внизу, под босыми ступнями – цветущие крыши, зелёные стены и сады, сады, сады. Странно, чуждо и безумно красиво. Она вслушивается в ветер, ловит запахи, звуки и выбирает между восторженным «Как?!» и раздражённым «Зачем?».
– Биология, эволюция, история, математика и, как ни странно, поэзия, – объясняет босс, глядя исподлобья. Солнце у него за спиной, и поэтому лицо выглядит тёмным, выражение нечитаемое. – Вуаля – мы биотехнологическая цивилизация. Войн почти нет, голода тоже. Единственный минус – нас меньше раз в десять.
Это как удар под дых.
Уна могла бы спросить: а как же Хавьер? Но дело не в нём, точнее, не только в нём. Ей дурно от мысли, что несколько миллиардов человек не получили даже шанса родиться; короткая, полная трудностей жизнь и смерть от выстрела в затылок или от лихорадки где-то под южным солнцем уже не кажется худшей из судеб.
– Верни всё на место, – просит Уна хрипло.
Босс молча бросается с платформы, лишь в последнее мгновение раскрывая крылья.
Искать отправную точку приходится самой.
Слишком поздно накатывает понимание, что они не устраняли ошибки в исходном коде, а привносили их. Теперь система замусорена донельзя: старые законы не работают, а чтобы вывести новые, не хватает ни знаний, ни сил. Без смелости, порой безрассудной, не выйти за границы уже изведанного, не продвинуться вперёд; познание невозможно без нарушения норм и догм.
Однако беспечность и безответственность неизбежно ведут к краху.
Уна узнаёт о человечестве немало нового. Что даже крылатые, свободные, сытые могут развязывать опустошительные войны; что нет такой благой идеи, которую нельзя исказить и обернуть во вред; что даже посреди разверзшегося на земле ада явятся свои святые; что можно войти в одну и ту же реку дважды, но без всякой гарантии, что это будешь именно ты.
Мир – словно код, который постоянно развивается и сам плодит баги, словно язык, не знающий понятия «никогда».
«А если я – ошибка?»
Мысль появляется всё чаще и тревожит всё меньше.
Босса Уна теперь ненавидит – яростно и жгуче, как никогда раньше. За то, что он втянул её в противостояние, приучил к большим ставкам; за то, что он всегда рядом, готов протянуть руку помощи, придержать за локоть, ухватить за шкирку и не пустить – но предотвратить самое кошмарное даже ему не по силам.
В какой-то момент Уна обнаруживает, что порох не взрывается, и радостно вскидывается: вот он, сбой. Нужно только немного откатиться назад, вломиться в физику, закомментить часть кода, и…
Здесь почти нечем дышать, и на языке сухая горечь.
По правую руку – бесконечная равнина: серое, чёрное, серое, чёрное. По левую – белые-белые волны. Небо низкое и холодное, сыплет мелким снегом. В глубине безжизненной земли прорастают взрывы – дым, кольцами нанизанный на огненные столпы; на ядерные купола нисколько не похоже, но Уна подспудно знает, что это даже хуже – своя-чужая-новая память подсказала.
Босс бредёт вдоль кромки седого моря; рубашка хлопает на ветру, светлые штаны закатаны до колен.
– У нас минут пять, я думаю! – издали кричит он. И тут же, не меняясь в голосе: – Извини!
Уна хочет крикнуть: «За что?» – но горло перехватывает. А босс останавливается шагах в десяти от неё, словно между ними невидимая стена.
– Я вмешался в твой код, – говорит он. – И, кажется, налажал…
И ещё:
– Я не должен был отправлять тебя в Уругвай.
Это он, видимо, так шутит.
Язык присох к нёбу, а взгляд – к узкой полосе прибоя. Уна думает, что всё не зря, и она не жалеет ни о чём: спасибо за пятнадцать языков, за розовый ирокез, за кофе, за белые крылья… «Уна» – значит «рождённая для счастья».
Она и правда была счастлива.
«Если кто-то всё ещё пишет код, – крутится в голове, – если кто-то пишет мир, то пускай всё это случилось. Не отнимай ничего, пожалуйста-пожалуйста- пожалуйста…»
Босс подносит к виску сжатый кулак с отставленным указательным пальцем, точно целится в себя.
– Никогда, – произносит отрывисто, словно стреляет. – Никогда, ни…
Уна зажимает уши и кричит изо всех сил.
Как будто это когда-то помогало.
…В августе девяносто шестого жара пробирает до костей. Перекрученный каштан облюбовала стая голубей. Марево дрожит над серым щербатым асфальтом, небо словно побелкой натёрто, пятипалые листья скрючились, обожжённые солнцем. Полный штиль – ни шелеста, ни шороха. На террасе в доме через дорогу старуха раскуривает в полумраке разломанную кубинскую сигару, и дым повисает над землёй. Белого кудрявого голубя, который топчется на деревянных перилах, это, впрочем, нисколько не беспокоит.
Ноги подламываются; Уна роняет сэндвич, завёрнутый в липкий полиэтилен, и бессильно опускается на обочину, в пыль. Рядом тормозит синий фургон. По щекам градом катятся слёзы.
– Эй, малявка, помощь нужна? – Водитель, усатый смуглый здоровяк, кажется, искренне встревожен. Уна мотает головой. – Ну, как знаешь.
Он дожидается, пока Уна встанет и оботрёт лицо, и лишь потом трогается. Едет медленно, опасливо – даже вниз, под горку. Уна спускается за ним. Выпуклое круглое зеркало – осторожней на поворотах, эй! – отражает нескладную девочку с седыми волосами.
У неё взрослое нервное лицо, словно она постоянно испытывает боль.
Босса Уна обнаруживает у подножья холма, там, где дорога резко виляет вправо. Он выглядит младше, лет пятнадцать-шестнадцать с виду, но в остальном нисколько не изменился, даже белая рубашка так же запятнана кофе. Сидит у дороги, подтянув колени к подбородку, смотрит вдаль.
«Только бы он помнил, – загадывает Уна про себя. – Только бы помнил».
Старенький велосипед аккуратно прислонён к знаку пешеходного перехода, почти невидимого за разросшимися кустами.
– Однажды меня сбил здесь фургон, – внезапно говорит босс. – Я месяц провёл в госпитале, еле выкарабкался, думал о разном: мол, если бы. Но речь не о том. Ты ведь не оставишь меня?
Он смотрит так, что становится ясно: нет, ничего не забыл. Ни сбывшееся, ни несбывшееся. Уна садится рядом, приваливается к нему боком, несмотря на невыносимую жару, и шепчет:
– Никогда-никогда. Никогда, никогда, никогда.