Подмосковная
Тихим вечером, звездным вечером
Бродит по лесу листопад.
Елки тянутся к небу свечками,
И в туман уходит тропа.
Над ночной рекой, речкой Истрою,
Нам бродить с тобой допоздна,
Среднерусская, сердцу близкая,
Подмосковная сторона.
Шепчут в сумерках обещания
Губы девичьи и глаза…
Нам ли сетовать на скитания,
В сотый раз покинув вокзал?
Вот вагон качнул звезды низкие,
И бежит, бежит вдоль окна
Среднерусская, сердцу близкая,
Подмосковная сторона.
За Звенигород тучи тянутся,
Под Подлипками льют дожди,
В проливных дождях тонут станции,
Ожидая нас впереди.
И пускай гроза где-то рыскает,
Мне с тобой она не страшна,
Среднерусская, сердцу близкая,
Подмосковная сторона.
Где-то плещется море синее,
Мчатся белые поезда,
А на севере тонут в инее
Предрассветные города.
По земле тебя не разыскивать,
Изо всех краев ты видна,
Среднерусская, сердцу близкая,
Подмосковная сторона.
1960
Сретенский двор
А в тени снег лежит, как гора,
Будто снег тот к весне непричастен.
Ходит дворник и мерзлый февраль
Колет ломом на мелкие части.
Во дворах-то не видно земли,
Лужи – морем, асфальт – перешейком,
И плывут в тех морях корабли
С парусами в косую линейку.
Здравствуй, здравствуй, мой сретенский двор!
Вспоминаю сквозь памяти дюны:
Вот стоит, подпирая забор,
На войну опоздавшая юность.
Вот тельняшка – от стирки бела,
Вот сапог – он гармонью, надраен.
Вот такая в те годы была
Униформа московских окраин.
Много знали мы, дети войны,
Дружно били врагов-спекулянтов
И неслись по дворам проходным
По короткому крику «атанда!».
Кто мы были? Шпана – не шпана,
Безотцовщина с улиц горбатых,
Где, как рыбы, всплывали со дна
Серебристые аэростаты.
Видел я суету и простор,
Речь чужих побережий я слышал.
Я вплываю в свой сретенский двор,
Словно в порт, из которого вышел.
Но пусты мои трюмы, в пыли…
Лишь надежды – и тех на копейку…
Ах, вернуть бы мне те корабли
С парусами в косую линейку!
1970
Так вот мое начало,
Вот сверкающий бетон
И выгнутый на взлете самолет…
Судьба меня качала,
Но и сам я не святой,
Я сам толкал ее на поворот.
Простеганные ветрами
И сбоку, и в упор,
Приятели из памяти встают:
Разбойными корветами,
Вернувшимися в порт,
Покуривают трубочки: «Салют!»
Моя ж дорога синяя
Летит за острова,
Где ждут меня на выгнутой горе
Подернутая инеем
Пожухлая трава
И пепел разговоров на заре.
Так вот обломок шпаги,
Переломленной о сталь,
Вот первое дыхание строки.
Вот чистый лист бумаги,
Вот непройденная даль,
И море вытекает из реки.
Отбросив все случайное,
Забудем суету,
С наивной верой понесем мы вновь
Веселое отчаянье,
Скупую доброту,
Надежду на последнюю любовь.
И с мыслями, которые
Едва наметят путь,
Тропа должна несмелая пройти.
Диспетчеры истории —
Пройдем мы, ту тропу
В широкую дорогу превратив.
Так вот мое начало,
Вот сверкающий бетон
И выгнутый на взлете самолет…
Судьба меня качала,
Но и сам я не святой,
Я сам толкал ее на поворот.
1964–1973
Октябрь. Садовое кольцо
Г. Волчек
Налей чайку зеленого, налей!
Кусок асфальта, мокрые машины,
Высотных зданий сизые вершины —
Таков пейзаж из форточки моей.
А мы все ждем прекрасных перемен,
Каких-то разговоров в чьей-то даче,
Как будто обязательно удачи
Приходят огорчениям взамен.
Все тот же вид из моего окна,
Все те же телефонные приветы,
И времени неслышные приметы
Листом осенним достигают дна.
Налей винца зеленого, налей!
Друзей необязательные речи,
Надежды ненадежнейшие плечи —
Таков пейзаж из форточки моей.
Налей тоски зелененькой, налей!..
Картошка, лук, порезанный на части,
И прочие сомножители счастья —
Таков пейзаж из форточки моей.
А мы все ждем прекрасных перемен,
Каких-то разговоров в чьей-то даче,
Как будто обязательно удачи
Приходят огорчениям взамен.
1981
Волейбол на Сретенке
А помнишь, друг, команду с нашего двора,
Послевоенный – над веревкой – волейбол,
Пока для секции нам сетку не украл
Четвертый номер – Коля Зять, известный вор.
А первый номер на подаче – Владик Коп,
Владелец страшного кирзового мяча,
Который если попадал кому-то в лоб,
То можно смерть установить и без врача.
А наш защитник, пятый номер – Макс Шароль,
Который дикими прыжками знаменит,
А также тем, что он по алгебре король,
Но в этом двор его нисколько не винит.
Саид Гиреев, нашей дворничихи сын,
Торговец краденым и пламенный игрок.
Серега Мухин, отпускающий усы,
И на распасе – скромный автор этих строк.
Да, вот это наше поколение, —
Рудиментом в нынешних мирах,
Словно полужесткие крепления
Или радиолы во дворах.
А вот противник – он нахал и скандалист,
На игры носит он то бритву, то «наган»:
Здесь капитанствует известный террорист,
Сын ассирийца, ассириец Лев Уран,
Известный тем, что, перед властью не дрожа,
Зверю-директору он партой угрожал,
И парту бросил он с шестого этажа,
Но, к сожалению для школы, не попал.
А вот и сходятся два танка, два ферзя,
Вот наша Эльба, встреча войск далеких стран:
Идет походкой воровскою Коля Зять,
Навстречу – руки в брюки – Левочка Уран.
Вот тут как раз и начинается кино.
И подливает в это блюдо остроты
Белова Танечка, глядящая в окно, —
Внутрирайонный гений чистой красоты.
Ну что, без драки? Волейбол так волейбол!
Ножи отставлены до встречи роковой,
И Коля Зять уже ужасный ставит «кол»,
Взлетев, как Щагин, над веревкой бельевой.
Да, и это наше поколение, —
Рудиментом в нынешних мирах,
Словно полужесткие крепления
Или радиолы во дворах.
…Мясной отдел. Центральный рынок. Дня конец.
И тридцать лет прошло – о боже, тридцать лет! —
И говорит мне ассириец-продавец:
«Конечно, помню волейбол. Но мяса нет!»
Саид Гиреев – вот сюрприз! – подсел слегка,
Потом опять, потом отбился от ребят.
А Коля Зять пошел в десантные войска,
И там, по слухам, он вполне нашел себя.
А Макс Шароль – опять защитник и герой,
Имеет личность он секретную и кров.
Он так усердствовал над бомбой гробовой,
Что стал членкором по фамилии Петров.
А Владик Коп подался в городок Сидней,
Где океан, балет и выпивка с утра,
Где нет, конечно, ни саней, ни трудодней,
Но нету также ни кола и ни двора.
Ну, кол-то ладно – не об этом разговор, —
Дай бог, чтоб Владик там поднакопил деньжат.
Но где найдет он старый сретенский наш двор? —
Вот это жаль, вот это правда очень жаль.
Ну что же, каждый выбрал веру и житье,
Полсотни игр у смерти выиграв подряд.
И лишь майор десантных войск Н. Н. Зятьев
Лежит простреленный под городом Герат.
Отставить крики! Тихо, Сретенка, не плачь!
Мы стали все твоею общею судьбой:
Те, кто был втянут в этот несерьезный матч
И кто повязан стал веревкой бельевой.
Да, уходит наше поколение —
Рудиментом в нынешних мирах,
Словно полужесткие крепления
Или радиолы во дворах.
1983
Автобиография
…написать о себе. Предмет этот, столь интересовавший меня раньше и заставлявший подолгу рассматривать свои собственные изображения на бромпортрете и униброме, произведенные фотоаппаратом «Фотокор», и полагать в тринадцать лет, что к тому времени, когда я стану умирать, будет произведено лекарство от смерти, и завязывать в ванной старой наволочкой голову после мытья – чтобы волосы располагались в том, а не в ином порядке, и изучать свою улыбку… Предмет этот, повторяю, с годами утратил для меня свою привлекательность. Более того, чем больше я наблюдаю за ним – а наблюдать приходится, никуда от него не денешься – тем больше мое «альтер эго» критикует, а порой и негодует по поводу внешнего вида, поступков и душевной слабости описываемого предмета…
Я родился по недосмотру 20 июня 1934 года в Москве, в родильном доме им. Крупской, что на Миуссах. Моя двадцатилетняя к тому времени матушка Мария Шевченко, привезенная в Москву из Краснодара молодым, вспыльчивым и ревнивым командиром, бывшим моряком, устремившимся в семнадцатом году из благообразной Литвы в Россию Юзефом Визборасом (в России непонятное для пролетариата «ас» было отброшено и отец мой стал просто Визбором) – так вот, отяжелев мною, направилась матушка как-то со мною внутри сделать аборт, чтобы избавить свою многочисленную родню – Шевченок, Проценко, Яценко от всяческих охов и ахов по поводу столь раннего материнства. Однако дело у нее это не прошло. В те времена – да простят мне читатели эти правдивые подробности, но для меня, как вы можете предположить, они были жизненно важны – в те времена необходимо было приносить с собой свой таз и простыню, чего матушка по молодости лет не знала. Так она и ушла ни с чем (то есть со мной). Вооружившись всем необходимым, она снова явилась, но в учреждении был не то выходной день не то переучет младенцев. Таким образом, различные бюрократические моменты, неукоснительное выполнение отдельными работниками приказов и наставлений сыграли решающую роль в моем появлении на свет. Впрочем, были и иные обстоятельства – отец получил назначение в Сталинабад, с ним отправилась туда и матушка. За два месяца до моего рождения отец получил пулю из «маузера» в спину, в миллиметре от позвоночника. Мы вернулись в Москву, и вот тут-то я как раз и родился.
Как ни странно, но я помню отца. Он был неплохим художником и писал маслом картины в консервативном реалистическом стиле. Он учил рисовать и меня. До сих пор в нашем старом и разваливающемся доме в Краснодаре висит на стене «ковер», картина, написанная отцом, в которой и я подмалевывал хвост собаки и травку. Впрочем, это я знаю только по рассказам. Первое воспоминание – солнце в комнате, портупея отца с «наганом», лежащая на столе, крашеные доски чисто вымытого пола с солнечным пятном на них, отец в белой майке стоит спиной ко мне и, оборотясь к матушке, располагавшейся в дверях, что-то говорит ей. Кажется, это был выходной день. (Понятия «воскресенье» в эти годы не существовало.) Я помню, как арестовывали отца, помню и мамин крик. В 1958 году мой отец Визбор Иосиф Иванович был посмертно реабилитирован.
После многих мытарств мама (образование – фельдшерица) взяла меня и мы отправились в Хабаровск на заработки. Я видел дальневосточные поезда, Байкал, лед и торосы на Амуре, розовые дымы над вокзалом, кинофильм «Лунный камень», барак, в котором мы жили, с дверью, обитой войлоком, с длинным полутемным коридором и общей кухней с бесконечными керосинками. Потом мы, кажется так и не разбогатев, вернулись в Москву. Мы жили в небольшом двухэтажном доме в парке у Академии им. Жуковского. В башнях этого Петровского замка были установлены скорострельные зенитные пушки, охранявшие Центральный аэродром, и при каждом немецком налете на нас сыпался град осколков. Потом мы переехали на Сретенку в Панкратьевский переулок. Мама уже училась в медицинском институте, болела сыпным тифом и возвратным тифом, но осталась жива. Я ходил в школу то на улицу Мархлевского, то в Уланский переулок. Учились мы в третью смену, занятия начинались в семь вечера. На Сретенке кто-то по ночам наклеивал немецкие листовки. В кинотеатре «Уран» шел «Багдадский вор» и «Джордж из Динки-джаза», и два известнейших налетчика по кличке Портной и Зять фланировали со своими бандами по улице, лениво посматривая на единственного на Сретенку постового старшину по кличке Трубка. Все были вооружены – кто гирькой на веревке, кто бритвой, кто ножом. Ухажер моей тетки, чудом вырвавшейся из блокадного Ленинграда, Юрик, штурман дальней авиации, привозил мне с фронта то германский «парабеллум» (обменян на билет в кинотеатр «Форум» на фильм «Серенада Солнечной Долины»), то эсэсовский тесак (отнят у меня в угольном подвале местным сретенским огольцом по кличке Кыля). В школе тоже были свои события – то подкладывались пистоны под четыре ножки учительского стола, то школьник Лева Уран из персов бросил из окна четвертого этажа парту на директора школы Малахова, но не попал.