ВОЛОСТНОВ Михаил Николаевич (1955–2001) родился в русской деревне Степановка в Татарстане. После окончания школы и училища работал на часовом заводе в Чистополе, на КАМАЗе в Набережных Челнах – радиоинженером. Закончил ВЛК Литературного института. В 1996 году за роман «Несусветное в Поганочках» был удостоен Международной литературной премии «Москва-Пенне» в номинации «Новое имя в литературе». Тогда же был принят в Союз писателей России. Сам он определил свой жанр как «философию русского фольклора», оставаясь верным ему и в последней повести «Авгень в Марешках», вышедшей в свет в пятом номере «Роман-журнала. XXI век» за 2001 г. Это была его последняя прижизненная публикация.
Рассказы Михаила Волостнова публиковались в «Роман-газете», «Литературной России», журналах «Москва», «Наш современник», в газете «Российский литератор».
Чего только не навалено в закутке русской деревенской печки: полено дров обязательно, клок шерсти, варежка, валенок, гусиное крыло и огарок свечи, денцо и прялка, заячья лапка и глиняный горшок, лукошко… Вот в нем-то, продолговатом уютном липовом лукошке, как раз и любит отдыхать-почивать сам Ефрем Ефремыч. Никто в доме, конечно, никогда его не видел, но все почему-то знали, что все равно где-то тут Ефремка обитает. И общались с ним запросто. Хозяин дома, например, Мирон Николаич, залезая на печь зимой погреться, говорил с усмешкой:
– Ну, Ефремыч, подвинься маненько да поперек ляг, а то ступай-ка вниз на загнетку, а я тут бока-то погрею. Озяб шибко, зима ой-ей-ей нынче холодна…
Если забирались на печку дети покувыркаться на теплых камнях да валенками друг в друга покидаться, то они обычно с хохотом и детским суеверием приговаривали:
– Домовой-домовой, ну-ка, с печки долой!
Хозяйка, подымаясь сюда же, всегда не забывала перекреститься и сказать:
– Крещеный на печь, некрещеный под печь…
Самый младший в семье, Николка, любил с домовым в войну играть. Заберется на печь, из валенок баррикады настроит, сковородником будто из винтовки палит, лучиной, как саблей, машет.
– Ур-ра! – кричит. – Ханде хох, супостаты!
(Тут уж, Ефрем, не зевай, знай только успевай поворачиваться, а то зафугует валенком прямо по голове озорник Николка или ненароком лучиной глаз выколет.)
Не обижался Ефрем ни на кого. Когда надо, хозяину печь уступал, от хозяйки под печь прятался, а от детишек и тумаки, бывало, порой сносил: что с них взять! Если только башмак какой спрятать куда-нибудь под лавку, чтоб не очень озорничали. Они, бывало, смешно искать возьмутся, поверху глазами рыскают, а вниз поглядеть ума у них нету. Ищут, с ног собьются, заговаривать начнут:
– Ефрем, Ефрем! Тьфу-тьфу, поиграй да отдай!..
Теперь давно уже в этом доме не слыхать было детского смеха. Минуло столько лет, что самый младший Николка стал солидным и лысоватым ученым-физиком Николаем Миронычем. Отец гордился им и часто хвастался перед соседями:
– Николка мой электричество назубок знает, где в каком проводке какой ток течет. Наука!..
Сам Николай лет пятнадцать, может, назад, когда еще не был ученым, а всего лишь учился в университете, тоже любил, приезжая на каникулы, прихвастнуть перед соседями своей ученостью.
– У нас так говорят, – мог ошарашить, например, соседей, починяя им электропроводку, – не зная закона Ома, не высовывай носа из дома!..
– О-о! Гли-ка, как, – с уважением внимали соседи ученым речам.
Но могли и свой совет дать:
– Тут электрик у нас один шальной был, без бутылки ничего, враг, не делал. Его так и звали Тарзан. Он, бывало, все говорил: «Родную мать называй на „ты“, а электричество на „вы“! Дак шибануло его один раз током так, что почернел аж, бедный. Так потом и ходил всю жизнь, ровно смоляной какой…
То ли вняв этим советам, то ли просто от врожденных качеств, все более взрослея, Николай потихоньку изживал в себе не только дурную привычку хвалиться, но и вообще слишком много разговаривать с людьми, отчего некоторые знакомые его прямо пророчили ему мрачное будущее нелюдимого одиночки.
– Смотри, – предупреждали они, – гордыня твоя тебя же и доконает…
Приехал Николай погостить в деревню зимой. В чемодане у него было много гостинцев для стариков-родителей, в том числе бутылка конька для отца, две-три пары сменного белья, зубная паста, щетка и мыло. Так что все содержимое чемодана быстро распределилось в ящики комода и на полки в кухонном шкафу. К невеликому несчастью Мирона Николаевича, коньяк оказался не очень добрым, через плохо закупоренную пробку небольшое количество его вытекло, надушив внутри чемодана пряностями хмеля. Просушить чемодан мать засунула за печь, оставив полуоткрытым. Этого только и надо было Ефрему Ефремычу. Он тут же оставил лукошко и, кряхтя и принюхиваясь к ароматам, перебрался на новое место жительства. Тут ему было и просторно, и хорошо, и, впрочем, любопытно: вся крышка чемодана оказалась испещрена формулами, графиками, крестиками, квадратиками и кружочками. Ефрем увлекся, водил волосатым кривым пальцем по письменам, шевелил губами, пытаясь на свой домовой лад определить значение той или иной закорючки, как незаметно и уснул крепко-крепко…
Мирон Николаевич, восьмидесятилетний старик, хоть и был уже слаб – одышка, и сердце заходилось, и кровь не грела, – но выпить чуточку любил и нрав имел своебычный. И если в зрелые годы, например, мог в запале рвануть на груди рубаху, громыхнуть по столу кулаком и проскрежетать зубами: – «Кругом гады!..» – то теперь его хватало разве что помахать сухоньким кулаком в воздухе и тоненько воскликнуть: – «И-и-эх вы!..»
Остальные братья и сестры Николая жили кто где, по разным большим и малым городам. По возможности вот так же, как и Николай в этот раз, навещали стариков, привозили гостинцев, внуков и даже правнуков. Шумно тогда бывало в доме и канительно. Вдобавок еще дед, выпив лишнего рюмку-две, начинал придираться к сыновьям, что живут неправильно:
– И страну проворонили! И детей распустили! Думаете, это хорошее дело – ребятишек распутству учить, голые зады им показывать?! И-и-эх вы!..
– У нас, отец, демократия. Мы-то что можем поделать, головы повыше нас есть.
– «Повы-ыше»… Растили вас, растили…
– Да что ты, папа, кричишь, – вступались за мужей жены. – Они работают, как учили вы их, не воруют, не выскочки, не лентяи. А им за это по году зарплату не платят. Мы не то что концы с концами порой свести не можем – у нас нет их, ни концов, ни начал. Мы сами не знай – завтра живы будем, – не знай нет. Вон ребятишек вырастили, молодые, пусть сами теперь как хотят крутятся. Вы нам тоже так говорили, мол, вырастете, сами все и заработаете…
– И-и-эх вы!.. – только и мог на это отвечать отец.
Хотя Николай и ученый и отец гордился им, но и его поругать-поучить находил причины.
– Вы вот люди-то грамотные, а жить все равно не умеете. Ты посмотри-ка, сколь машин, телевизоров, химикатов всяких напридумывали. А они что, кормят нас?
– Ну есть и такие машины, которые кормят.
– Больно мало. Не делаете вы таких машин. Все природу подчиняете. А она вот кукиш вам с маслом показывает.
Сын знал, что возражать бесполезно, но и промолчать нельзя: в пустоту отец говорить не любит, ждет, что ему ответят.
– Подчинять ее, положим, никто не собирается, а вот усмирять ее стихии научиться неплохо бы. Сейчас метеопрогнозы…
– «Поло-ожим»… «метеопрогно-озы»… И-и-эх вы! Разорять – вот это вы можете, вред всякий наносить. От вас беды токо и жди: что ни день, то крушение, то пожар, то война… У меня вон за печкой домовой, Ефрем, сто годов как живет. Я ни разу его не видел, и мне этого не надо… а я знаю, что без него дом наш давно бы развалился.
– Ну а мы, ученые, тут при чем?
– А при том! Вы бы давно Ефрема этого сетями изловили и в музей выставили, как лапти щас модно выставлять да лутошки всякие.
– Ну и жалко, что ли? Да и нет их, никаких домовых, наука давно бы доказала…
А Ефрем тем временем спал себе беспробудно вторые сутки. Сны ему снились. Луга, обильно заросшие коневником, ромашкой, зверобоем, лопухами и прочим благоухающим разнотравьем. Где-то ржут кони. Ефрем босоногим мальчишкой бежит, бежит навстречу отцу. Отца он не видит, а видит только яркий и очень теплый и будто на ощупь мягкий свет солнца…
В этом состоянии и увез его в чемодане скоро собравшийся в обратную дорогу Николай Мироныч. Обескураженные столь быстрым отъездом сына старики упрашивали его побыть еще хотя бы денек.
– Я бы пирожков напекла тебе в дорожку, – всматривалась ему в лицо мать.
– Да ты и так напекла вон сколько, мама!..
– А то бы горяченьких-то…
– И эти еще теплые, вкусные…
Отец опускал глаза, высказывая свое:
– Может, я че лишнее сказал, ты уж не серчай. На отца обижаться нельзя. Когда теперь приедешь-то? Помру, дак хоронить смотри приезжайте, одной старухе тяжело будет…
– Да живи ты еще, пап…
– Нет уж, видно, хватит, пожил… И то ты уж вон, а тоже седой стаешь.
Мать на этот случай не забывает свой уже давний наказ:
– Давай ищи себе пару, хватит одному-то гулять…
Ефрем Ефремыч перед пробуждением – уже в городе, в однокомнатной квартире Николая Мироныча – особенно ярко витал во снах. То они всей семьей строили дом: он, мальчишкой, бегает за всеми, старается помочь, его шпыняют, но он все равно вертится, подсобляет таскать бревна, хворост, солому. А вот они уже все вместе зовут давно умершего их дедушку поселиться первым в новом дому: «Дедушка Сирин, просим тебя! И тут оставайся, и с нами пойдем. Будь в нашем доме набольшим…» А потом пожар. Весь дом внезапно объяло пламенем, и все вроде бы успели из дома выскочить, только дедушка Сирин остался… От пламени было жарко и душно…
С этим сном и проснулся Ефрем Ефремыч и сразу обнаружил себя не дома. Заметался было, да куда там. Темно, закрыто наглухо. «Это меня Николка в чемодане, знать, увез в окаянный город, – потыкавшись по углам, смекнул наконец Ефрем Ефремыч. – Вот попал дак попал… Нет ли где какой щелочки?…» И он начал ощупывать чемодан изнутри, постукивать, царапать…
Странные эти звуки и привлекли внимание Николая Мироныча. Уже чувствуя какую-то их необычайность, он извлек чемодан из шифоньера. На какое-то время все затихло. Открывать крышку Николай Мироныч не спешил, наоборот – придавил ее ладонью и, затаив дыхание, наклонился поближе. И вот не прошло, наверное, и минуты, как вдруг явно и громко изнутри постучали. Николай Мироныч вздрогнул, рванулся было открыть чемодан, но вместо этого еще сильней надавил обеими руками на крышку.
– Кто там? – отрывисто, будто в пустоту спросил. Постучал пальцем по крышке.
– Эй…
И чего никак не ожидал – это ответа. Там сначала покашляли, а потом внятным, но тихим, приглушенным голосом отозвались:
– Это я, Николка, домовой. Выпусти меня… Да ты не бойся, меня и не увидишь!
– Какой домовой? – ничего пока не понимая, спросил Николай у чемодана.
– Да Ефрем я, Ефрем… Старый, добрый, за печкой у вас жил, пока ты меня не увез. Душно мне тут, выпусти меня, сынок…
– Как вы в чемодане-то остались? Я же все вещи, как приехал, выложил.
– А шут знает… спал я… да ты меня все равно бы не заметил.
Николай Мироныч отличался самообладанием при любых обстоятельствах. И сейчас хоть и почувствовал по всему телу холодок испуга, но не растерялся. Выдержал почти минутную паузу, потом все еще будто в пустоту сказал:
– Не лгите там. Домовых не бывает. Я, как ученый-физик, хорошо это знаю.
– Как не бывает? – удивленно откликнулись из чемодана. – А я кто же?
– Это еще надо проверить.
– Чего проверять, Колька! Ефрем я. Ты что, забыл, как в войну со мной играл? Ты мне валенком раз так втемяшил под глаз, что я потом неделю под печкой отлеживался. А говоришь, не бывает. Открой, Николай, домой мне пора.
– Ладно, – согласился наконец Николай Мироныч, – я вас выпущу, но чуть позже. Мне надо обмозговать ситуацию.
– Ох, скорей мозгуй, – почти простонал Ефрем в чемодане.
Через полчаса Николай опять постучал пальцем по крышке:
– Эй… мне надо показать вас науке.
– Какой науке, обалдуй! – взвизгнул Ефрем. – Меня нельзя видеть. А кто увидит, тому будет несчастье. И дом нельзя надолго оставлять без меня: сгореть может или хозяин помрет. Опомнись, Колька!
Но Николай Мироныч не опомнился, а, напротив, с каким-то озорством увлекся неожиданной идеей окольцевания домового – например, радиоошейником, тогда им можно будет управлять с помощью радиопередатчика и к тому же, не видя самого домового, легко определять, где он находится в данный момент. В принципе Ефрема можно и увидеть в проекции каких-нибудь инфракрасных излучений. В институте у них академики такие доки, что быстренько придумают и состряпают какую хочешь машину и заставят обнажить себя хоть самого черта.
Ближе к полуночи, когда идея приобрела какую-то форменную мысль, Николай Мироныч тихонько постучался к домовому:
– Ефрем, вы все еще тут?
– Да тут я, тут! – сразу же откликнулся домовой. – Все твои каракули про омы и вольты изучил, грамотей несчастный. Выпускай меня, беда а то будет, право, Коля.
– Скажите, Ефрем, а сквозь стены вы разве не проходите?
– Дурак ты, дурак, даром что ученый. Я могу и дом твой разрушить, и тебя извести.
– А вы можете обещать мне завтра на ученом совете сидеть тихо, интеллигентно, академиков не щекотать, кафедру не громить и меня не изводить?
– Тебя и изводить-то не нужно, ты сам себе навредишь своей затеей.
– А я в свою очередь клянусь вам, как только закончится эксперимент, без задержек отпустить вас хоть домой, хоть на все четыре стороны.
– Не клянись, неразумный…
– Хорошо, не буду. Так вы не подведете меня завтра?
– Не подведу…
Старый уж домовой, тихий, ему и места много не надо, тепло чтобы только было, а сон его где хочешь одолеет, тем более сны видеть для Ефрема самое милое дело. А сны у него – это не просто фантазии отдыхающей души, но чаще воспоминания далеких-предалеких, почти изначальных и самых ярких моментов своего бытия.
Вот и в эту ночь он словно ушел из темного, душного чемодана в светлый, весенний давно уже минувший, но будто вновь наступивший день. Солнце играло свой праздник, и люди, радуясь его ясному свету, вышли на поляны, пели песни, плясали и кувыркались, громкими веселыми криками славя яркое сияние Ярилы. На потеху праздника кто-то привел из лесу на цепи с колокольчиком на шее медвежонка. Заставляли его кувыркаться, плясать, и он притопывал задними лапами, передними прихлопывал, ревел и кружился, а колокольчик на шее в такт ему все бренчал и бренчал, словно хохоча над его неразумностью. А потом люди угомонились и спали, а Ефрем, лет семи мальчишка, пробрался в клеть к медвежонку, отцепил его, выпустил, но никак не мог отстегнуть ошейник. И все бежал за медвежонком до леса, с удивлением глядя, как тот кувыркаясь и царапая лапами шею, все пытался сдернуть с себя этот назойливый хохот. А к вечеру хмурый хозяин опять взял цепь и пошел в лес искать беглеца. Вслед ему Ефрем показал кукиш…
Утром домового в чемодане Николай Мироныч принес в институт, чем взбаламутил все его население, начиная с лаборанток и кончая уважаемыми академиками. Все в один голос говорили о кознях нечистой силы и баловстве полтергейста, но в демонстрационный зал допущены были не все, а только самые именитые; остальным же не возбранялось толпиться у закрытых дверей и пытаться подглядеть невиданный доселе эксперимент хотя бы через замочную скважину.
На кафедре, повыше, чтоб повидней, блеском тугоплавкого стекла красовалась барокамера – непонятно, то ли от нее, то ли к ней тянулись кишки шлангов и разноцветных кабелей; вычислительные машины урчали, мигали, пыхтели и только что не подпрыгивали. Публика в зале сразу и безошибочно определила, что в фантастическую барокамеру сейчас будет помещен субъект, некто домовой по кличке Ефрем, а говоря современным научным языком, – полтергейст, и над ним произведут некоторые познавательные опыты, в том числе и облучения. А потом, расписывая по всей пощади аспидной доски головокружительные уравнения, можно будет и подискуссировать, гуманно это или не очень… Может быть, так и случилось бы – страшно интересно и научно. Да вот беда – в последний момент, когда уже вошли в зал представители специальной ученой коллегии, внесли старенький, помятый, со студенческих еще времен чемодан Николая Мироныча и, тая на ученых лицах усмешку, положили этот чемодан на стол, то через несколько уже секунд в одном из разъемов вычислительной машины раздался треск и вспыхнула кратковременная шаровая молния. В ту же сесекунду в зале погас свет, так что окончательный разрыв молнии виден и слышен был в кромешной темноте, отчего в зале поднялась суматоха. Однако не прошло и пяти минут, как свет был включен и порядок восстановлен. Но зато, ко всеобщему удивлению и разочарованию, на столе лежал у всех на виду открытый и совершенно пустой чемодан…
Через два дня Николай Мироныч получил после обеда известие о смерти отца.
За день до смерти с утра Мирон Николаевич хоть и чувствовал себя неважно, но все-таки нашел в себе силы надеть валенки, фуфайку и выйти во двор. В сарае у него висела на вбитом в стену штыре сбруя, которой он в свое время очень гордился и берег. Сейчас ему почему-то подумалось, что без присмотра она, наверно, гниет или трескается. Хомут был еще добрый. Мирон Николаевич снял его, хотел осмотреть поближе, как вдруг через него увидел в дверях маленького, не больше трехлетнего ребенка, старичка, заросшего с ног до головы седыми лохмами. Мирон сразу догадался, это и есть тот самый домовой, суседко, хозяин двора, которого как раз и можно-то, говорили еще прежде старики, увидеть только через хомут.
– Чего ж ты так задохнулся-то? – спросил его Мирон.
– От Кольки твоего бегством спасался, – как-то повизгивая, ответил Ефрем. – Шутка сказать, столько верст отмахал, где бегом, где лётом – тебя вот живым застать хотел.
– Ну и как там, в городе?
– Лучше некуда, в чемодане сидел, взаперти, как в каталажке.
Мирон хмыкнул:
– Там так, закроют и не вылезешь.
– Вылез… Мы тоже не лыком шиты. Я им там такой закон Ома в розетку воткнул, враз у всех в глазах потемнело. А то они шутки со мной шутить вздумали.
– Ты на Николая-то шибко не серчай, – попросил Мирон домового. – Он ума еще наберется.
– Ясное дело, люди-то свои… Хотя поучить маленько бы надо.
– Надо, – согласился Мирон. – А я ведь помру, чай, сегодня, Ефрем. Мне что-то плохо.
– Помрешь, Мирон, аккурат ночью. Мало больно живете-то вы нонче.
– Где ж мало, года все-таки…
В это время в сарай вошла старуха Мирона.
– Ты с кем это говоришь, дед? – удивилась она. – Хомут-то нашто взял?…
– А ну тебя! – Старик плюнул, повесил хомут на место и тихонько поплелся в дом.
– Из ума, стало быть, выжил, – шла за ним, приговаривая, старуха.
– Ну, мать, готовься, – остановившись, признался ей старик. – Эту ночь я помру.
– Будет болтать-то…
Этот разговор она в точности и по нескольку раз будет пересказывать детям после похорон отца. Приехали они все, хоть и трудно зимой добираться, а добрались. Похоронили отца как положено, по-христиански, и поминки справили добрые, всех деревенских накормили: пусть поминают Мирона Николаевича, мужика деревенского, фронтовика бывшего, инвалида, добрым словом.
Смерть отца очень сильно потрясла Николая. Все время пребывания дома оставался он молчаливым, несколько раз ходил один на могилу и подолгу о чем-то там думал, и все не покидало его какое-то чувство вины.
– Ты что, Николай, так переживаешь-то, – говорили ему братья и сестра. – Не больно ведь он молодой был. Нам бы, дай Бог, дожить до этих лет. Мать вот жалко, одна останется тут зимовать, трудно будет.
– На зиму надо ее к себе в город забрать, – сказала сестра. – На сороковой день вот приедем и заберем…
В институте Николай Мироныч попал под сокращение. Скорее всего, это сработал тот конфуз с домовым. Но худа без добра не бывает. Едва он вернулся домой с похорон и остался, так сказать, безработным, как тут же получил заказ от одного очень богатого дядьки придумать и изготовить многооперационный электронный комбайн по выполнению кухонных и прочих домашних работ. С виду это должен быть самый настоящий робот с руками, ногами, головой, умеющий говорить и петь. Хозяйке, которой богатый дядька желал подарить этого робота, останется только нежиться, лежа в постели целыми днями, и нажимать холеными пальчиками кнопочки на пульте управления. И робот исполнит любой ее каприз: хочешь – подаст кофе в постель, хочешь – споет любимую песенку из шлягерного репертуара. Николай Мироныч сразу же увлекся этой конструкцией. В случае успеха ему обещан был щедрый гонорар. А пока, в счет аванса, заказчик разрешил взять из собственного арсенала машину с шофером и съездить в деревню на сороковой день и перевезти мать.
Собирая мать на новое место жительства, из дома много вещей не забирали в надежде весной сюда возвратиться. Однако все равно, когда присели на дорожку и оглянулись, в избе чувствовалась какая-то пустота, и еще не было холодно, но печка уже остывала. Когда стали выходить, мать перекрестилась и заплакала, сказала, что, наверно, умирать туда едет только, так бы тут и оставаться надо было.
– Вот еще, – возразила ей дочь. – Люди скажут, оставил и мать тут одну.
– А что, – пошутила мать, – снегом задуло бы, никто б и не увидел.
– Да, весной оттаяла бы, – поддакнула ей дочь.
Во дворе, прежде чем сесть в машину, мать еще раз перекрестилась, хотела садиться и вдруг, будто вспомнив что-то, оглянулась и сказала:
– Ну, Ефрем, и тут оставайся, и с нами айда…
А Ефрем сидел на крыльце и, грустно качая головой, глядел, как отворяют ворота. Потом вдруг встал и побежал в сарай.
– Эх, сбрую-то он берег-берег, – проворчал, уцепился за конец вожжей и потянул на себя. – Надо в дом унести, а то разворуют. Ну-ка, а ты беги скорее за ними, куды тут один останешься, пропадешь, – затопал он ногами на игравшего соломой дымчатого котенка.
Котенок фыркнул и пулей выскочил из сарая – шерсть дыбом, глаза круглые – в подворотню и прямиком к машине.
– Ба! Котенка-то чуть не забыли, – увидела его из машины хозяйка. Остановились. Николай вылез и поймал бедолагу, сел, держа его на руках, поглаживая мягкую шерстку.
– У нас же вроде не было такого никогда?…
– Откуда-то приблудился, три дня как мяучит, ну я его впустила в дом, жалко.
– Я его к себе возьму, пусть у меня поживет до весны.
– Возьми, хочешь, дак он ласковый, всю ночь урчит под боком…
Деревня кончилась, началась дорога полем, дальше виднелся лес. Чуть-чуть задувало, и на дороге были небольшие переметы.
– Зимой заметает тут, наверно? – поинтересовался шофер.
– У-у! Целиком. Тракторами гребут-гребут день-то, а за ночь опять все вровень задует. Снегу тут много бывает.
Шофер слушал, молчал и вдруг поймал себя на мысли, что здесь становишься сентиментальнее, добрее, что ли…
Один сельский богатей Филиппс Пантелейкин построил на берегу собственного болота сауну на финский лад. Написал над дверью «manus manum lavat» (рука руку моет), но банного Байника не пригласил на жительство, не задобрил – ни хлеба ему не принес, ни соли и черного вороненка под порогом не захоронил. А Байник не гордый, без приглашения, сам вселился, устроился под скамейкой и знай себе поживает, в холода на каменке греется, в жару в бассейне купается, да помаленьку за обиду свою вредит хозяину. То веники растреплет по полу, то каменку разберет, а то мыло или мочалку возьмет да запрячет куда-нибудь подальше. Сам Байник росточку невысокого, но большеголовый, большеглазый и весь волосатый, как шерстянник. Хотя Филиппс в таком обличии ни разу не видел его, и никак не видел, но начал подозревать, что кто-то в его личной сауне хозяйничает.
Жила неподалеку от Филиппса Ксения. Молодая, пригожая, но вдова уже, что по нынешним временам и не удивительно. Жила Ксения с дочкой маленькой, в маленьком бревенчатом доме, и с краю небольшого огорода была у Ксении малюсенькая, без трубы, банька. И как положено, по-христиански, жила в этой баньке по-доброму банная матушка Банниха, или как еще в народе ее называют – Обдериха. В годах уже была, вся лысая, худая, долговязая, зубы торчат, на животе и на заднице складки чуть не до полу свисают. Вреда хозяйке своей не делала, наоборот – то паутину с углов смахнет старым веником, то оконце протрет, чтоб хоть чуть-чуть посветлее было в баньке по-черному. Ксения замечала, конечно же, что тут хозяюшка завелась, и не гнала ее, а, уходя, обычно приговаривала: «Банниха, Банниха, не серчай на меня, вот тебе мыло, вот тебе веничек мягонький, мойся чистехонько, да береги баньку от огня и от сырости…»
Байник не любил шляться куда-нибудь без дела, все больше в сауне своей на лавке дремал или сверчков да пауков ловил от безделья, в тазу топил, но не до смерти, потому что живность всякую любил и любил разговаривать с нею:
– Кто ты такой, скажи мне? Таракашка ты и есть неразумная. Хочу утоплю тебя, хочу вытащу и выпью с тобой коньяку рюмочку, хоть за приезд, – и выуживал приплывшего к краю таза паучка.
Коньяк у Байника всегда водился. Пантелейкин никогда не приходил париться без бутылочки и без какой-нибудь тетки. Срамота. Коньяк недопитый обычно оставляли на подоконнике, среди бутылок из-под шампуня. И Байник его обязательно прибирал. Коньяк Баннику нравился очень, тем, может быть, пока еще и спасался Пантелейкин от смертельных злыдней. За обиду свою незабываемую Байник и задушить запросто мог, хоть угаром, хоть шапкой, что хозяин, когда парится, на уши натягивает.
И вот вынужден был Байник пойти в гости к Баннихе.
– Здорово живешь, Обдериха?…
– Не жалуюсь, вода в кадушке всегда свежая…
– Да… А бедновато у тебя.
– Хоромов, как некоторые баре не имеем, а и на том спасибо, крыша над головой есть. Сказывай, кыль, чего надо?…
– Хозяйка у тебя, говорю, больно хорошенькая.
– Хорошенькая, пригоженькая, да не вами ухоженная… не баней ли со мной поменяться хочешь, пес лохматый?… Не уступлю и не проси даже. Хозяюшка моя приветливая, говорунья, с такой и жить мило дело.
– Вот и я про то, что говорунья да приветливая. За водой-то она мимо моего окна ходит, бывает, и с хозяином моим сталкивается.
– Ну-ну, и чего?…
– Тут как-то он ей говорит: «У меня домовой, что ли, в сауне завелся. Весь коньяк мой выпивает, веники треплет, мыло замыливает… Может, зайдешь ко мне попариться?… Вдвоем-то быстро изгоним нахлебника».
Тут Обдериха захихикала, зашлась мелким кашлем:
– А ведь выгонят они тебя, волосатика, как есть выпарят. Хозяйка моя слово как к нам, так и против нас знает.
– Вот то-то и оно. Париться она в тот раз не согласилась, а посоветовала дурню: «Ты как войдешь, первым делом скажи – крещеный на полок, некрещеный с полка!» Он и сказал другой раз так, а я с полка и брякнулся. До сих пор бок болит. Тебе сейчас смешно, а я тогда хохотал над ним, бестолочем. Он и сам-то ведь некрещеный. Ну и как полез на полок, так и хлопнулся на пол – то ли у него нога подвернулась, то ли коньяку лишнего хватанул. А ты коньяк-то не употреблять?… Я принесу, если что…
– Ты издалека-то не подъезжай, говори прямо, не гундось тут лишнего, не сватать, поди, пришел…
– Кого?! Тебя?! Обдериху?!
– Не знаю, меня ли, хозяйку ли мою, но уж больно масляно мажешь, как бы не поскользнулся.
– Во-во! Без дальнего тут никак нельзя. Хозяйку твою как раз и могут просватать. Он вчера опять ее подкараулил, облапал и чуть не силком париться тащил, хоть и сауна-то не протоплена была. Насилу вырвалась. Говорит: «У меня своя банька есть, а у тебя и жарко, наверно…» – «Вот и хорошо, – смеется ей, – предлог будет, скорей раздеться…»
– Да, надо что-то делать, – призадумалась Обдериха.
– Вот и я говорю. Ты посмотри-ка в кадушку с водой, может, увидишь там, чем кончится это у них.
– И смотреть не буду, так знаю – посмеется над ней, а еще кучу ребятишек наделает. Майся потом с ними. А в бане места не больно-то много… Вот я придумаю чего-нибудь. Он ведь тоже мимо нашего-то окошечка похаживает, один раз даже заглядывал – ни стыда, ни совести.
На второй день как раз Филиппс и проходил тут в новых ботинках. И надо же! Повстречался с Ксенией. Пуще прежнего хороша была бабенка. И податлива, как никогда. Только-только Филиппс намекнул:
– Париться-жариться, когда будем?
– Хоть сейчас, – говорит. – У меня как раз протоплено. Каменка душистая, я на нее всяких трав наварила да набрызгала. Полок чистехонек, я его скобелечком два денечка выскабливала, вычищала – хоть животом, хоть спиной ложись, не занозишься.
– Я-я… Я готов! – одурел от счастья Филиппс Пантелейкин. – Хоть сейчас готов… Я как раз ботинки новые купил… – подхватил на руки Ксению и скорехонько в баню. Не расчитал, в дверях лбом стукнулся, да разве до этого сейчас, когда дело такое выходит.
– Она у тебя холодная, что ли, – озирался Филиппс по сторонам, боясь в полумраке запачкаться обо что-нибудь или затылком об потолок стукнуться.
– Да где же холодная?! – запричитала Ксения. – Самый жар. Раздевайся да на полок-то залезай. Уж я тебя попарю!
– Вообще-то, ничего, вроде жарко… А тут под лавкой собака, что ли, растянулась?…
– Собака прижилась, греется маленько. Да он нам не помешает, пусть лежит себе.
Филиппс торопливо скинул с себя одежду, побросал у порога. Полез на полок. Опять передернулся от холода.
– Ты сама тоже раздевайся давай, да залезай ко мне, а то чего-то холодно стало. Поддай-ка жару…
– Сейчас-сейчас…
И давай-ка тут Обдериха парить Филиппса Пантелейкина, охаживать его вениками, то крапивным, то боярышниковым. Как хлестнет, так у мужика аж полосы кровавые проступают. Не сразу и смекнул, что это и не Ксения вовсе заманила его в баньку. Когда ожгла по первой крапивой, ему показалось, это жар от каменки огнем на него пыхнул. Заорал, хотел соскочить с полка, да не тут-то было, как цепями прикованный оказался.
Глядит, а его не Ксения расхорошенькая веничком березовым поглаживает, а страшная-престрашная старушенция, хлещет, что есть мочи, крапивой да колючками, визжит, да покрикивает:
– Ну и парок! Ну и дух! Ай да банька моя! Ай да молодец в ней парится, на полке лежит, никак слезать не хочет!..
А Байник вылез из-под лавки, оборотился из собаки в свой собственный вид, пьет коньяк прямо из горлышка и спьяну кричит, подзуживает:
– Кончай его, Обдериха! Дери его до смерти!
Волчком крутится на полке Филиппс, ужом извивается, дуром орет, а спрыгнуть да убежать никак не может. Так и запарили бы его банные до смерти, но тут дверь сама собой растворилась, от воздуха спертого, видимо. Нечистые и попрятались с перепугу – Обдериха под полок забилась, а Байник в куренка ощипанного оборотился и шмыг на улицу, да скорехонько к своей сауне, знай только крылышками-костышками помахивает.
Сполз кое-как Филиппс на пол, штаны натянул да через порог на карачках перекувыркнулся и тихохонько, тихохонько по картошке к пряслу, а там в овражек поковылял. Так и сгинул бы навечно где-нибудь в овраге том в лопухах, если бы не Ксения. Хватилась она чего-то в баню пойти. Что такое?! Дверь настежь, по всему полу крапива накидана, боярышнику кусты наломаны. «Кто-нибудь озорничать заходил, – подумала. Взялась за веник, выметать, глядит – ботинки у порога стоят, лакированные, новехонькие. – Такие только у Филиппа могут быть…» Схватила да побежала отдать, да пристыдить, чтоб по чужим баням не лазил. И нашла его в овраге, умирающего. Притащила домой, выходила, молоком отпоила.
– Ступай, – говорит, – теперь домой, коли отудобел…
А он и идти не хочет.
– Чего, – говорит, – мне одному там, в хоромах тех, делать? У тебя тут вон как хорошо, спокойно…
Телемастер-шабашник Авдей Луковой и частный предприниматель Семен Артемич сидели за столом друг перед дружкой и угощались. Перед каждым лежало на противнях по целому зажаренному в гриле до румяна гусю. Стояли на высоких ножках фужеры с белым вином, а около них – стопочки с чистой, как слезиночка, водкой. Гусятину раздирали руками, по-русски, не признавая ножей и вилок. Пальцы с удовольствием утопали в масляной горячей мякоти, нос ловил аромат пряностей, а язык – острый вкус нежного мяса. Вино подливали и пили, когда просто хотелось пить, а водку – когда от удовольствия созревал очередной тост.
Тосты выдумывал и произносил на правах богатого и радушного хозяина Семен Артемич.
– Давай-ка выпьем за гуся… Чтоб леталось ему, жировалось на вольном хлебу, свежем воздухе…
– Не больно-то вольготно ему, наверно, тут, – указал гость кивком головы на противень.
– А я предлагаю выпить за другого гуся, который еще в стаде ходит, но скоро, думаю, попадет к нам на сковородку!
Гость согласился с тостом, чокнулись хрусталем, выпили за гуся и опять начали аппетитно есть и беседовать.
– Я, – причавкивал Семен Артемич, – всю жизнь, может, мечтал вот так вот гуся слопать целиком… но еще мечтаю о баране на вертеле.
– Меня позвать не забудь, – облизнулся Авдей.
– Позову! Я всех друзей тогда созову. Вот, скажу, братцы, дожил я наконец до счастливой жизни, порадуйтесь вместе со мною…
Авдей уже заметно охмелел, поднял рюмку:
– Хорошо живем…
– Хорошо, друг. У меня в одном колхозе целое стадо гусей ходит. Председатель деньгами не смог расплатиться, пришлось живыми гусями брать. Хочешь, завтра их к моему дому, к подъезду прямо, какая-нибудь деревенская босоногая Матанька пригонит хворостиной? Как в кино… Ну, давай выпьем…
Гусей съели и косточки обглодали, вином запили; потом выпили еще по стопке водки, закусили лимоном; потом пили кофе, закусывали ломтиками сыра, сытно откидываясь на спинки стульев. В довершение вечера, пришел проведать Семена Артемича личный врач-экстрасенс с острой саблей в руках. Порадовал сообщением, что отыскал в «тетрадке народной мудрости» заговор от ожирения, почти идентичный с его собственной методикой. За такое усердие врач был пожалован целым стаканом водки и какой угодно закуской, появившейся на столе из холодильника как по волшебству: хочешь – рыжики, груздочки, хочешь – балык, ветчина, заливной язык… Выпив стакан водки до дна, экстрасенс решил тут же опробовать на пациенте новый заговор.
И вот уже подвыпившая троица прыгала по кухне какими-то языческими прыжками, экстрасенс махал над головой Семена Артемича саблей, и тот исступленно вопрошал:
– Что сечешь?
– Ожирень секу! – кричал экстрасенс.
– Секи шибче! – вторил ему пациент. – Чтобы век не было!..
Возвращался Авдей домой поздно ночью, пьяный, улыбался, вспоминая, как на шум прибежала из спальни жена Семена Артемича и образумила их:
– Вы что, рехнулись?
Маленько утихомирились. Сели за стол и еще взбодрились по рюмочке водки. Семен Артемич время от времени учил Авдея жить. И в этот раз не преминул:
– Давно бы открыл свою телемастерскую и жил бы припеваючи. Золотые сами бы к тебе сыпались, только карман подставляй. Работать не нужно…
– Пока у меня голова на плечах, – улыбался Авдей, – и чемоданчик с инструментами при мне – кусок хлеба, сала и бутылку водки всегда заработаю. Живу я один, мне много не надо… У меня мой чемоданчик, как неразменный рубль.
– Врешь ты все, – посерьезнел Семен Артемич. – Человеку всегда много надо… Ну ладно, поздно уже, вставать завтра рано… Вот вам по гусю, домой гостинца, и доброй ночи…
На том и разошлись. У подъезда экстрасенс пошел в свою сторону, Авдей – в свою. Была осень, грязно, хотя небо вроде выветрилось и полная луна ясно высвечивала то и дело наплывающие на нее холодные серые облака. Мороженый гусь все хотел выскользнуть из-под мышки, но хоть и пьяный, Авдей не спускал с него глаз и поддерживал застывающей уже ладонью, пока не споткнулся и не улетел с тротуара в грязь. В первую минуту было такое ощущение, что ему подставили ножку. Но никого рядом не было. Гусь, само собой, выскользнул во время падения и шлепнулся где-то рядом. Как нарочно, большое черное облако потопило в своей тени свет луны и надвинулся мрак, казалось, надолго. Авдей пошарил вокруг себя, пытаясь нащупать холодную тушку, чертыхнулся… и вдруг его кисть зажала какая-то безжизненная, не холодная, не теплая, будто давно тут валявшаяся меховая рукавица, ладонь. Авдей глянул – кто тут!.. И словно только что проснувшись или, наоборот, крепко уснув, увидел смотрящую в упор на него огромными косыми глазами прескверную, какой ни наяву, ни во сне не придумать, харю. А за ней толпились еще и еще, такие же противные, кривляющиеся, беззвучно хохочущие рожи.
– Ты нам гусака – мы тебе серебряный рубль, – прогугнила ему прямо в лицо харя, пахнув каким-то серным смрадом.
«Это нечистая!..» – смекнул, трезвея, Авдей, хотел, было, соскочить и броситься наутек сломя голову, пес с ним, с гусем… Но кисть его все еще была зажата мохнатой рукой, пока другая такая же рука не сунула ему в ладонь прохладную кругляшку – серебряный рубль. И сразу же никого вокруг, тихо и даже безветренно. Тут уж Авдей вскочил и, не оглядываясь, припустил вперед к дому, благо, было недалеко. Бежит, тяжело дышит, не мальчишка уже, тридцать с лишним, и слышит – настигают, топают, хлопают сзади, кричат:
– А-а! Ты обманул нас! Твой гусак мертвый! И головы у него нет! А мы тебе рубль неразменный дали! Верни сейчас же, не то задавим!..
Жизнь дороже рубля. Бросил Авдей серебряный на асфальт, и звон даже слыхать было, да, все не оглядываясь, все той же прытью к дому. У самого подъезда – на тебе! Старый знакомый Серега, давно не видались, остановил.
– Ты чего по ночам бегаешь? – смеется. – Днем-то когда бы встретились…
Авдей хотел, было, рассказать Сереге все, что с ним только что приключилось, но, похоже, будто ничего этого не было, а просто упал он в грязь и на какое-то мгновение заснул, а оно и пригрезилось. Поэтому он так и сказал, оттирая ладонью грязь с куртки:
– У друга выпили, шел сейчас и в грязь упал.
– Ничего, отмоешься, – успокоил его Серега. – Слушай, ты телевизоры-то все еще ремонтируешь? Заглянул бы как-нибудь ко мне по старой дружбе. Телевизор сломался. Ты его раз ремонтировал, помнишь, наверно? Цветной…
Старой дружбе отказать нельзя. Авдей пообещал назавтра зайти. Но что-то было на другой день самочувствие нехорошее: похмелье не похмелье, но муть жуткая и круги какие-то зеленые перед глазами, казалось, того и гляди, глюки пойдут. Да и вчерашнее приключение было настолько свежо, что казалось каким-то воплотившимся бредом и совершенно не выходило из головы. То Авдей жалел, что выбросил неразменный рубль, а надо было бежать и бежать до самого дома; то, наоборот, радовался, что отдал, отвязался от чертей, а то, кто знает, будут по ночам приходить, будить, долг требовать. И хотя эту ночь Авдей спал хорошо, спокойно, но днем, вот, пожалуйста, – всякие круги перед глазами, тошнота. Нет, это не похмелье, это будто предчувствие какой-то перемены.
Но никаких перемен как раз не происходило с ним. Он просто никуда не выходил из дома всю неделю. И тошнота, и муть, и круги сменились какой-то тягучей тоскливой ленью. Вспоминались зачем-то прошлые поступки, попытки утвердиться в жизни, которые терпели крах, как песочные, или еще хуже, воздушные замки. И в этом он винил тогда не себя, а своих друзей, знакомых, которые, мнилось ему, не замечают его доброго отношения к ним. И постепенно он отдалялся от них с грустной и вместе с тем гордой мыслью не общаться никогда с теми, кому он неинтересен. Гордыня человеческая трудно смиряема, но он пытался ее смирять и находил даже наслаждение в сознании себя отвергнутым, осмеянным, опустившимся внешне, но неустанно укрепляющим дух свой внутренне. И в этом тоже была его гордость. Он мог, например, не пойти туда, где ему бывало хорошо, но однажды показалось, что там он уже надоел, и он не шел день, два, неделю… И так получилось, что довольно обширный круг его знакомых с годами, как-то непроизвольно, видоизменялся. В конце концов Авдей забывал и не сожалел о старых, когда-то очень теплых привязанностях. В последнее время общается он исключительно с людьми богатыми, вроде Семена Артемича, но увлеченными, кроме обогащения, еще какими-нибудь выдумками, хоть простой рыбной ловлей. Авдей всегда искал в друзьях лишь интерес общения, и не более, никакого подобного им образа жизни или пристрастия не принимал и всегда держался мысли, что и отсюда уйдет запросто, как только почувствует обиду или простое одиночество. Авдей давно приметил такую закономерность: пока ты стремишься к людям, они отталкивают тебя, но стоит только отдалиться от них, как они сами лезут к тебе.
Сергей пришел к нему к концу недели все с той же просьбой:
– В мастерскую везти – там сдерут, зарплаты не хватит. Да и не дают ее нам, зарплату. Давай сходим, тут же недалеко, посмотришь, а то жена меня запилила уже…
Ни слова не говоря, Авдей собрался, взял чемоданчик с инструментами. По дороге все извинялся:
– Болел всю неделю, никак собраться не мог. Я помнил, что обещался, а все думаю – завтра, завтра…
Дома у Сергея было бедновато, Авдей сразу это заметил. «Стенка», диван, два кресла, на тумбочке цветной телевизор старого образца, впрочем, вся мебель того же старого образца, времен развитого нашего социализма. «В то время семья была достаточно обеспеченной», – зачем-то отметил про себя Авдей. Он часто бывал здесь в гостях, и вся эта обстановка ему помнится, здесь его не раз угощали вином и обильной закуской…
– А сын-то у вас где? – вспомнив, что у Сергея с Ниной подрастал в это время парень, поинтересовался Авдей.
– В армии, – в один голос с гордостью ответили родители. – Дослуживает, к Новому году ждем. Не знаем только, чем угощать будем… Ты приходи, Авдей…
Нина спросила, женился, нет ли Авдей? Вопрос был неприятен, и Авдей только усмехнулся на него и поскорее взялся за телевизор. В схеме блока питания был пробит диодный мост, Авдей сразу его определил, выпаял и показал хозяевам:
– Вот…
– Ой, наверно, дорого стоит? – первое, что вырвалось у Нины.
– Да ничего не стоит, – успокоил ее Авдей, – есть он у меня с собой.
– Ой, как хорошо-то! – обрадовалась Нина.
Пока Авдей впаивал деталь, потом настраивал телевизор, Сергей успел куда-то ненадолго отлучиться. Вернулся довольный, Авдей без труда догадался, что он сбегал, попросил у соседей взаймы, а потом уже побежал за бутылкой. Телевизор показывал еще довольно сносно, хозяева были этому очень рады и даже горды, что вот уже столько лет и почти без ремонта. Нина стала собирать на стол закуску, Сергей с важностью водрузил сюда же бутылку водки. Глядя на хлопочущую Нину, Авдей подумал, как она пополнела. А ведь было как-то на вечеринке, она состроила ему такие глазки, что через минуту, уединившись с ней на кухне, он начал тискать ее и шептать такое, что она, испугавшись его реакции на свой бездумный флирт, тут же пошла на попятную, обратив все в шутку. Потом он еще раза два был у них в гостях, и Сергей с женой держались при этом такой любящей парой, что Авдею было неловко за прошлый свой пьяный поступок, и он перестал у них бывать.
Откупоривая за столом бутылку, Сергей, смеясь, заметил:
– Еще одну придется брать…
– Почему это? – не очень строго возмутилась Нина.
– Видишь, пленка на горлышке от пробки осталась?… Примета такая.
– А, бери, деньги есть, дак, – засмеялась Нина.
Авдей улыбнулся как-то застенчиво, вглядываясь в них обоих, подумал с приятностью:
«Какие они все же бесхитростные…»
Телевизор пел и показывал что-то веселое, радуя хозяев своей исправностью. За столом пили, закусывали специально, как проговорилась Нина, для этого случая состряпанными пельменями. Всем было хорошо. Бутылка подходила к концу. Авдей заметил, как Сергей переглянулся с женой и та пожала плечами.
– Нет, больше не надо, – остановил Авдей движение Сергея. – Не ходи… Я что-то плохо себя чувствую в последнее время, да и деньги незачем тратить…
Так и посидели вечер: допили эту бутылку, доели пельмени, чай попили с вареньем, телевизор поглядели; в карты сначала играли, потом Нина взялась гадать по ним, обоим – и мужу, и Авдею. И уже довольно поздно Авдей засобирался домой.
– Тебя проводить? – предложил Сергей.
– Не-е, чего я, пьяный, что ли…
– Все равно… – уже в дверях Сергей достал из кармана бумажку в десять тысяч и хотел сунуть Авдею в карман. – Возьми вот, за работу…
– Да ты что, даже и не думай, – отмахнулся Авдей. – И так хорошо посидели, угостили… Не-е, не возьму…
– Возьми, чего ты, – услыхала их возню Нина.
– Не-не-не, – наотрез отказался Авдей.
– Ну ладно тогда, спасибо, – поблагодарил Сергей. – Ты заходи, если что… просто так заходи.
– Смотри, заходи! – наказала и Нина.
На улице шел дождь, не хлесткий, но сыпкий и очень чувствительный. Успевшая за неделю выветриться грязь опять разбухла и полезла на тротуар. Авдей надвинул поглубже на голову фуражку, поднял воротник куртки и потрусил, размахивая чемоданчиком. Почти у дома ему захотелось курить, несмотря на дождь, на позднее время, на то, что перед уходом покурил на пару с Сергеем на кухне… И вот же, так сильно захотелось курить, что пришлось остановиться, достать сигарету, спички… Но прикурить не успел, только и есть, что чиркнул спичкой, а ему вдруг к самому носу гуся суют. Главное, гусь-то странный какой-то: сам в перьях, как положено, с крыльями, а ни головы, ни лап нет. И та же самая косая харя опять глядит в упор на Авдея и гугнит:
– Гуся нам дал, а рублем серебряным гнушаешься! Теперь у тебя в кармане десять тысяч лежало бы… На рубль, а то по шее получишь!
Что тут делать? Трезвый Авдей, может, и растерялся бы, но подвыпивший как-то быстро сообразил, выплюнул неприкуренную сигарету да заорал с каким-то завыванием, аж сам испугался, и бежать, пока по шее не получил. А сзади догоняют, топают, хохочут, смрадом серным воняют.
– Стой! – кричат. – Возьми рубль!..
Насилу убежал. В подъезд заскочил, дверь за собой притворил, а там на свой этаж и в квартиру. Дверь на ключ.
Пока мокрую одежду снимал, немного успокоился, наваждение как бы прошло, и казалось уже, что ничего и не было на самом деле, так только – почудилось с пьяных глаз в темноте. Крика своего малодушного стыдно стало, хорошо еще в тот момент мимо никто не проходил.
Авдей подошел к окну, закурил. На улице было по-прежнему спокойно, дождь перестал, время от времени шуршали колесами легковушки, появлялись и прохожие: некоторые проходили быстро, топая башмаками, а некоторые, напротив – плавно, бесшумно и часто с большими заносами с тротуара на газон и обратно. Покурив на кухне, Авдей вернулся в комнату и усмехнулся тому, что у Сергея бедность сразу заметил, а у себя то же самое не хочет видеть. И тут же нашел оправдание, что пока живет один, и стараться-то вроде незачем. Достал из шкафа остатки коньяка, допил, включил телевизор и лег спать. Удивительное было спокойствие, будто полчаса назад на улице к нему никто и не приставал.
И уснул бы Авдей спокойно, под завывание полуголой телезвезды, но в дверь резко, как обычно бывает среди ночи, позвонили. Авдей соскочил, прошлепал в коридор к двери, прислушался…
– Кто там? – тихо спросил, хотя не далее чем вчера мог, не задумываясь, отпереть дверь сразу, без вопросов.
С той стороны молчали, но было слышно, что кто-то там есть, шебуршится.
– Кто там? – уже увереннее спросил Авдей.
С другой стороны, немного нараспев, откликнулись:
– Авдюха-а, открой, друган… Это я, Колян…
Колян уже походил на бича. Он и раньше-то пил, но еще держался, ходил на работу, хоть и часто прогуливал.
Потом уволился, еще куда-то раза два-три устраивался, отовсюду прогнали – и вот теперь он такой. Обычно Авдей избегает с ним встречи, и не потому, что в любой раз Колян обязательно попросит, хоть тысчонку, на похмелье, но просто неприятно постоянно глядеть на его жалкий вид. Был Колян и сейчас пьян, но денег просить не стал и вперед пройти отказался. Прямо с порога, переминаясь прегрязными ботинками, начал говорить:
– Я, елки, к этому… к Сереге зашел с бутылкой. Меня, правда, Нинка гоняет, но сегодня мы с Серым на лестничной площадке, на ступеньках прямо, посидели, выпили маленько, поговорили… Ты, если, у них телевизор сделал, да?… Молодец… Голова ты, Авдюх. Кажет, как новый, елки… Ну, думаю, да… Ты, Авдюх, у меня это… тоже телек не пашет. Я там ковырялся, конечно, но лампы все целые, ни одной не продал. У жены шапку продал, а тут нет, ни за что… Ты давай, Авдюх, приди, знаешь же, где я живу. А то скучно без телевизора, елки, хоть посмотреть когда, с похмелья, – Колян засмеялся своей шутке, присел на корточки, опершись плечом о дверь, и уходить, видимо, не торопился.
Авдей стоял перед ним в трусах, было немного холодно, и чтобы хоть как-то отвязаться, пообещал:
– Ладно, завтра приду, вечером. А сейчас давай, поздно уже, я спать хочу…
Колян безоговорочно ушел. Заперев дверь, выключив свет и телевизор, Авдей лег спать и скоро уснул. И как бы крепко и спокойно ни спал, утром опять, как в прошлый раз, болела голова, мутило, и плыли перед глазами разноцветные круги. Никуда идти не хотел, но Колян ближе к обеду заявился сам, и как Авдей ни ссылался на плохое самочувствие, уговорил-таки пойти:
– Там и делов-то ничего, Авдюх… Какой-нибудь проводок оторвался…
В доме у Коляна происходило уже, по всей видимости, саморазрушение – начиная с отклеивающихся обоев, линолеума, треснутого в двух местах окна, продолжая журчащим проточной водой унитазом и кончая мертвым, облезлым и в паутине телевизором черно-белого изображения. Чтобы еще подобраться к телевизору, Авдею пришлось перешагивать через штабель пустых винных бутылок; задел, несколько штук зазвенели по полу к старому, скособоченному дивану.
– Вот, говорил Зойке, – сдай сходи, – пожаловался Колян на жену. – Не пошла, ждет, видно, когда я схожу, елки.
– А где она у тебя?
– Зойка-то?… На работе, уборщицей в магазине. Ща придет на обед, за бутылкой сгоняю, скажу, мастера надо угощать.
– Ничего не надо…
– Ну да, не надо, елки…
Все потроха у телевизора были крученые-перекрученные и держались на честном слове. Поправив оголенные провода, перекошенные лампы, Авдей рискнул включить всю эту рухлядь в розетку. Естественно, сразу же повалил дым.
– Во-во! – будто обрадовался Колян дыму. – Я говорю, он у меня когда-нибудь взорвется и весь дом спалит. Вот смеху-то будет, елки…
Ремонтировать не было никакого желания уже потому только, что за этой неисправностью в таком телевизоре возникнет сразу же другая, а потом, может быть, и еще. Кто знает, сколько тут Колян накрутил своих проводочков? А если даже и починить этот телевизор, все равно не через день, так через неделю он опять поломается, не сам по себе, так Колян в сердцах саданет ему кулаком по макушке, чтоб другой раз показывал лучше. И опять задымится что-нибудь внутри, и опять покой…
Пришла на обед Зоя. Поздоровалась, прошла на кухню, Колян за ней.
– Лучше бы не приходила! – сразу же послышался ее голос с кухни.
– Ты ща поорешь мне! Я сказал, елки! – остановил Колян ее крик кулаком по столу. «Еще не хватало, чтобы из-за меня они собачиться стали», – с неприязнью подумал Авдей и, позвав Николая, предупредил:
– Ничего не надо, я все равно не буду.
– Ну да, не будешь, елки, – не слушал Колян никаких возражений. С трудом, с неохотой, потрескивая, посвистывая, телевизор заработал. Изображение от «подсевшего» кинескопа мутное, негативное – не люди, а черти там скачут, кривляются. Колян к тому времени все-таки выдрал у жены бутылку, вместе пошли, и она там, в магазине, заняла. Обратно не вернулась, видимо, решила обед пересидеть где-нибудь у магазина на ящичке, отдохнуть от скандалов.
– Я его и не смотрю почти, – указал Колян стаканом на телевизор. – Раньше там хоть кино показывали, а сейчас одни политические разборки. Больно мне охота знать, кто там у кого и чего украл, елки. Я одно знаю, что, кроме выпивки, мне уже ничего тут не светит. Мне домой заходить противно, как зайду, так глаза бы ни на что не глядели, сразу же уйти куда-нибудь хочется. А куда-нибудь приду, елки, мне и оттуда сразу уйти хочется… если там бутылки нету, – добавил Колян и засмеялся.
По телевизору показывали какой-то дикий видеоклип со страшными и непристойными превращениями, отсечением голов и прочих элементов человеческого, или, скорее, дьявольского, тела. Но все это стало настолько обычным и повседневным, что казалось, погляди не в телевизор, а за окно, – увидишь точно такую же картину и ничуть не удивишься. Колян опьянел едва ли не с полстакана, сидел и городил всякую философскую околесицу о том, что все мы постепенно ко всему привыкаем:
– И Зойка моя привыкла ко мне. А сначала все травила меня, от бутылки отучала, кодироваться гнала – ща… Привыкла, никуда не делась… Мы и к бедности уже, Авдюх, привыкли. Раньше, елки, если хлеба в доме нету, на удивление было, а теперь ничего, сойдет…
Авдей оставил его с недопитой бутылкой, уснувшего головой на столе. На улице лил сплошной дождь. От такой погоды и остается только одно – законопатить наглухо окна в доме, напиться и упасть лицом в тарелку, и хорошо еще осень не поздняя и есть какая-то надежда на теплые дни. В этот раз Авдей не видел никаких харь, но голос ему послышался отчетливо:
– Возьми рубль-то, дурак! Молчать бы надо, да кто подскажет разве.
Ввязался Авдей:
– Ага, – говорит, – я возьму, а вы же меня и прикончите.
– За что? Гусь-то твой у нас. Пока рубль тебе не отдадим, мы гуся ни продать, ни зажарить не можем. А у него уже и голова выросла…
Идет Авдей, оглядывается по сторонам. Никого рядом с ним нет. Да и кто в такой дождь на улицу выйдет. А голос опять ему гугнит:
– Ну бери, что ль, а то промок я с тобой тут… тоже мне – бессребренник! В церквах и то деньгу берут. Вот домой придешь сейчас, чего есть будешь? В магазин по пути не зайдешь – в карманах пусто. А не выбросил бы рубль тогда, было бы их у тебя теперь полный карман, и не к Коляну, пьянчужке, ходил бы на шабашку, а к самому министру, может. А к этим-то чего ходить, к голодранцам…
Родной подъезд был уже близко, и, отфыркиваясь от дождя, Авдей осмелел, вздумал посмеяться:
– Ведь гусь-то все равно мертвый!
– А ты обмани нас, – не смеясь, настаивал невидимка. – Мы таких и награждаем, кто обмануть нас сможет. На рубль, на!
И он, то есть непонятно кто, вдруг насильно всунул Авдею в зажатую в кулак ладонь холодную кругляшку, вернее, не всунул даже, а рубль сам собой вдруг серебряным холодком почувствовался в кулаке. Как и прошлые разы, мгновенно охватил Авдея ужас и он бросился бежать. А сзади опять хохот и крики:
– Отдай! Отдай! Обманщик! Вор!
Но не разжал на этот раз Авдей кулак, не зазвенел по асфальту с перепугу выброшенный рубль. Захлопнув за собой дверь подъезда, Авдей без лифта и без оглядки мигом заскочил на свой седьмой этаж. Хотя за этот миг успел вздрогнуть от мысли, что у него что-то с головой происходит, и надо, видимо, обратиться к врачу. Но, замкнув дверь на ключ, от тут же обрел спокойствие, будто пять минут назад никакого общения с невидимым у него не происходило и неразменный рубль в кулак ему не сунули. Кстати, этот самый серебряный рубль Авдей запросто, словно обыкновенный старый пятак, бросил в карман куртки и забыл про него. Переоделся в сухое, подошел к окну. Там дождь перестал, и вот-вот готово было прорваться меж клочкастых черных туч солнце. Но не прорывалось. Лишь изредка высвечивались ясным светом лучи его и тут же затухали в наплывавшем мраке. Было у Авдея такое настроение, такое чувство, что если прямо сейчас выйти на улицу, то там повстречаешься с совсем незнакомым тебе человеком. И с ним ты познакомишься, подружишься, полюбишь его, и жизнь твоя озарится видением нового пути. На том пути будет тебе легко и радостно на любом перекрестке, в каждом доме, где придется остановиться.
А идти было совершенно некуда, какой бы повод выйти из дома Авдей ни придумывал. И наконец решил пойти просто так, без повода, куда глаза глядят. На улице прислушался, огляделся по сторонам. Все нормально – обыкновенные прохожие, обыкновенные звуки города. Вот идет молодая женщина, скромно одетая, видно, мать-одиночка, ведет за руку девочку. Красивая, лупоглазая малышка машет зажатой в кулачке куколкой и бойко напевает песенку про петушка, у которого «мясляна головушка, шелкова бородушка».
– Ба! Авдей! – удивленно воскликнула ее мама.
Авдей вздрогнул, узнав голос, посмотрел в зеленоватые глаза. Сразу же вспомнились былые поцелуи, выяснения отношений, предложение, какое-то неуклюжее, не вовремя, – и отказ. Сколько же лет прошло? Около десяти, не меньше. Тогда Авдей постарался побыстрей забыть ее и даже возненавидел. Он знал, что отказала она ему из-за какого-то подвернувшегося ей парня, за которого вскоре выскочила замуж, и Авдей знал, что ничего хорошего у нее с этим замужеством не выйдет, будет она несчастна. Почему-то чувствовал он так… или хотел этого?… А вот поди ж ты – дочка у нее, да какая забавненькая. Ах, Лена, Лена…
– Не узнал? – засмеялась.
– Узнал… А это твоя дочка?
– Моя… заболели вот немного. В больницу приезжали. Лекарства прописали, а они дорогущие. Где я возьму столько денег? У меня иногда и на хлеб-то не бывает…
Изменилась Лена, даже морщинки у глаз появились, хотя из-под шапочки такие же светлые кудряшки выглядывают. Они-то и привлекали всегда Авдея, их-то, наверное, больше всего и помнит. Не сменила прическу, не перекрасилась, не постриглась, как обычно делают завертевшиеся за тридцать пять женщины. Идти было все равно куда, Авдей вызвался проводить их, тем более что почувствовалось ему в этой случайной, а может, и предуготовленной встрече какое-то оживляющее душу тепло. Девочка сразу же познакомилась с ним:
– Меня звать Анечка, я хожу в садик, сейчас болею…
Проводил он их до автобусной остановки и подождал, пока они уедут. На скорую руку Елена рассказала ему, как два года назад прогнала мужа, от которого никакого толку не было, даже пять лет ребенка не мог сделать, кое-как дождалась. Сейчас свободна, работает на предприятии, денег не платят. Увлекается экстрасенсорикой, всякими гаданиями, верит в Бога и ходит в церковь…
– Когда есть, много пью кофе… Стала курить… А вообще, все та же… Слушай, а помнишь, ты помог мне телевизор выбрать в магазине? Он до сих пор у меня стоит. Правда, не работает, – засмеялась. – Ты не зайдешь как-нибудь?
– Зайду, – пообещал Авдей.
Елена быстро что-то прикинула в уме:
– Зайди, примерно, через недельку, – и тут же поправилась, – а вообще, можешь приходить, когда хочешь…
И он пожаловал через неделю. Раньше собраться ему не позволило обыкновенное самолюбие. Лена отворила ему дверь мрачная, с застывшими, какими-то потемневшими вдруг глазами.
– Что-то случилось? – тихо спросил он.
– Проходи, – так же тихо сказала она. – Анечка сильно белеет. Лихорадка у нее какая-то, трясет всю.
– Надо к врачу…
– Да приходила участковая, что толку-то… Подруга, вон, бабку свою, знахарку, привезла. Хотим заговор сделать, бабка говорит, пройдет сразу.
– Может, мне потом прийти?
– Зачем, проходи, – Елена слабо улыбнулась. – Они в комнате, а телевизор у меня на кухне стоит, там и антенна есть.
Невысокая, повязанная белым платочком старушка топталась в зале около дивана, держала в вытянутых руках какую-то миску и водила ею кругами над больной Анечкой. Пугливо оглянулась на прошмыгнувшего на кухню Авдея. Сидевшая в зале на стуле молодая женщина рукой показала бабке, чтоб та не пугалась.
– Ладно, ты тут сам смотри, – сказала Авдею Елена, – а я пойду к ним, – и по лицу ее скользнула тень муки.
Телевизор старенький, черно-белый, но ухоженный, ни пылинки, ни царапинки. Авдей включил его. Тот прогрелся, затем появился звук и засветился экран, только изображение на нем было как бы завернуто. Авдей телевизор опять выключил, снял заднюю стенку. Включил. А из комнаты вдруг послышался тоненький, нараспев с подвываниями голосок старушки-знахарки:
– Кумажа! Кумажа! Девка огненная, Трясовица черная…
А по телевизору показывали какой-то очередной мировой скандал с вооруженными разборками. Куда-то срочно перебрасывались бомбардировщики, шли неустрашимые авианосцы. Авдей крутил ручки, замерял ток, подпаивал конденсаторы, но ничего не менялось, все так же летели неуловимые истребители вверх тормашками, крутыми виражами уплывая куда-то внутрь экрана. И диктор печально сообщал о разбомбленном где-то городе, о погибших его жителях. А рядом в комнате все не уставала старушка притоптывать, подпевать, стращать:
– Кумажа, девка огненная, тебе говорю – поди прочь, за топкие болота, за темные леса, за окиян-море на бел-горюч камень… У собаки боли, у кошки боли – у рабы Божьей Анны заживи…
А телевизор все долдонил о каких-то самонаводящихся ракетах, лазерных бомбах, минах и прочая убивающая, разрушающая, уничтожающая. Было жарко на кухне, руки у Авдея потели, сам он ничего не соображал, будто в первый раз открыл телевизор, хотя недавно мог похвастаться, что черно-белые может отремонтировать с закрытыми глазами. А сейчас даже и закрывать их не надо – вместо схемы какая-то кутерьма в голове: девки-Трясовицы, охваченные огнем, прыгают, прыгают вокруг постели Анечки, тянутся к ней, скалят зубы, глаза у них светятся в пламени… Дым из телевизора отвлек Авдея… Вот она и неисправность… без задымления и не определить было…
Уходя, обещал через день-два зайти проверить, все ли в порядке. В доме у Лены немного успокоилось: Анечка, намучившись лихорадкой и криками, уснула; дверь в зал затворили, и старушка со взрослой внучкой перешли на кухню, попить чаю и посмотреть какое-нибудь кино по телевизору. Авдею предложили посидеть с ними, он отказался, непонятно отчего смутившись и покраснев, сослался на будто бы срочное дело. Провожая, на пороге Лена как-то печально глянула ему в глаза и подала десять тысяч за работу. Рука его потянулась и взяла деньги…
– Ну вот теперь ты наш! – первое, что он услышал, выйдя на улицу. Прозвучало отчетливо и громко. Саркастически.
Вокруг никого не было. Авдей отшатнулся к стене дома, и его тут же сильно вырвало.
– Кумажа… Камажа, – повторял он поразившее его слух слово, пытаясь понять смысл его, пытаясь осознать, что же это он такое сейчас натворил?…
Пока ждал автобус, начало темнеть. В окнах домов мозаикой зажигался свет, то и дело меняя символы рисунков. Авдей с любопытством вглядывался в отдаленный светящийся мир, и в каждом окне ему мерещилась Кумажа, лихорадка огненная. Хорошо еще рядом на остановке люди стояли, а то он сорвался бы, наверно, с места и побежал куда-нибудь напропалую. В кармане куртки он вспотевшей рукой нащупал десятку, серебряный рубль также нащупывался и жег холодком кончики пальцев.
– Кумажа… – проговорил тихо, но его услышали, обратили к нему удивленные взгляды. Смутившись, Авдей поскорее достал сигареты, чиркнул спичкой.
Докурить не успел, подошел автобус. Все ввалились, и места хватило всем. Толстая кондукторша уверенно шла по автобусу и собирала пассажирские деньги. Все безропотно расплачивались, и только двое пареньков, лет по пятнадцати, нагло заявили, что денег у них нет; и как их кондуктор ни стыдила, ни бранила, с места не сдвинулись и выражения отупевших лиц не изменили. Была следующая остановка, и в автобус влез почти на четвереньках, с двумя самодельными кривыми клюшками, старик. Юродивый, сразу видать по выражению глаз, по вздернутой кверху реденькой бороде, по расхристанной грубой накидке и по большому, как у попа, медному кресту на шее. Тыча в пол клюшками, почти волоком передвигая ноги, зажав в одной руке вместе с клюшкой целлофановый пакет, он завыл вдруг противно, на весь автобус, песнь подаяния:
– Православныя-а! Не оставит вас благодать Божья, помозите немощному на хлеб-соль Христа ради…
Кто давал несчастному денежку, кто отводил взгляд, кто просто смотрел печально, не шелохнувшись. Один из тех пареньков, что отказывались платить за проезд, тоже вдруг вытащил из кармана брюк тысячу.
– На! – сказал, будто сделал одолжение, и сунул нищему в пакет.
– Храни тя Бозе-е! – приостановившись, поблагодарил его нищий.
– Ладно, – хихикнул в ответ мальчишка. Щедрая его выходка враз вывела из себя кондуктора, она почти завизжала:
– Ах ты наглец! Денег у него на билет нету! А на милостыню еся!.. Ну-ка, выметывайтесь из автобуса оба! Никуда не поедем, пока не выйдете…
Автобус остановился на остановке, а пацаны так и не сдвинулась с места, вцепившись покрасневшими пальцами в поручни. Зато вышел юродивый. И уже закрывались двери, Авдея как осенило что-то: он сорвался с места, задержал двери руками и выскочил.
– Вот! Возьми! – сунул десятку в пакет нищему.
– Спаси тя Бог! – поблагодарил юродивый, перекрестил Авдея и пошел дальше, напевая: – Блаженны люди, и промысел их нетлен…
Автобус ушел, никого не осталось на остановке. Дул влажный ветер, но Авдею не было холодно. Нарастало внутри какое-то блаженство, легкость. И в этот миг вдруг опять показалась перед ним косая харя, на этот раз он стоял перед Авдеем во весь рост: в полосатых штанах, в серой полосатой рубашке, при галстуке…
– И-эх! – вскрикнул обреченно. – На фига я с тобой связался! – рванул на груди рубаху, подпрыгнул, крутанув хвостом, и растаял, исчез, даже вони не осталось.
Авдей опустил руку в карман куртки – неразменного рубля там как не бывало. Подошел автобус, распахнул двери. Авдей вошел, сел и начал шарить по карманам – денег за проезд не было. А кондуктор уже приближалась, и хорошо, что ехать ему оставалось всего одну остановку. Домой от остановки он шел мимо магазина, вспоминая, что дома холодильник пустой. «Ну и ладно, – решил он, – приду сейчас, разденусь и спать лягу пораньше, а будет день завтра, будет и пища…»
Однако спать ложиться не пришлось. В двери ему была записка от Семена Артемича:
«Дорогой друг! Приглашаю на ужин отведать гуся и выпить рюмочку. Если не затруднит, возьми инструмент – сломался телевизор…»