От сумы и от тюрьмы не зарекайся.
Я сижу в комнате свиданий блока «В» женской тюрьмы Литтлхам за тем же столиком у окна, за которым меня обычно ждал Питер. Столик чуть ниже нормального обеденного, но выше журнального. Под него трудно убрать ноги, тем более что на мне туфли на каблуках. Сижу полубоком. Я долго готовилась к этой встрече. Выбирала, что надеть. Хотелось подчеркнуть свою свободу, но и не обижать подругу, не выстраивать стены: вот, мол, мы – свободные люди, и вы тут в ваших серых трениках и фуфайках. Кажется, удалось одеться просто и универсально: хорошие джинсы, белая футболка и вязаный кардиган.
Я жду Ольгу.
Ее ведет толстая, неопрятная, с сальными, зачесанными в заколку-клипсу волосами, охранница. Не будь на ней белой форменной сорочки, черных брюк с лампасами и связки ключей на толстой цепи, пристегнутой к широкому брючному ремню, она сама сошла бы за заключенную.
– Хорошо выглядишь, – кивает она мне, – освободилась, значит?
– Да, вот – свободна. А ты, как я погляжу, все еще здесь, – парирую я ее реплику.
– Ну, ну, поговори, – она беззлобно грозит мне пальцем и отходит к двери.
Мы с Ольгой садимся друг против друга и она, как дикий зверек, принюхивается к воздуху над нашим столиком.
– Боже мой, я уже и забыла, как пахнут хорошие дорогие духи.
– Не завидуй. Я тебе оставлю флакон.
– С ума сошла. Украдут на следующий же день.
– И что? Тут и собаки не надо, чтобы найти по запаху воришку.
– Пользоваться не будут. Будут беречь и по ночам под одеялом нюхать. Ладно, как ты?
– Я? …Даже не знаю, с чего начать.
…До поры до времени я не посвящала своего работодателя в суть событий. Ни про картину, ни про разговор с Анитой. Только рассказала Джеку о своих планах на поездку на Рождество к родственникам бывшего мужа. Он так воодушевился. Он вообще очень легко воодушевляется – взрослый ребенок; потому, наверное, и не женат. Он потребовал от меня фоторепортажа всей семьи и даже сделал ранний рождественский подарок – мобильный телефон, где камера с каким-то там супер-пуперским расширением и безумным количеством пикселей.
– Ну, и тебе удалось все сфотографировать?
– Естественно. Фото елки, индейки и семьи я послала Джеку, а фото картины сразу же отправила Аните и зареклась не думать, не гадать, не считать дни до возможного ответа. Просто отправила и забыла. Я вспомнила твою любимую поговорку: зачем иметь собаку и самому лаять, и решила полностью положиться на Аниту. Она хоть и бывший, но адвокат, ну и процент от продажи, тоже, знаешь ли, хороший стимул. Понятно, что такие вопросы не решаются в один день.
– Это точно, – соглашается Оля.
– Короче. Ответ от экспертизы пришел месяца через три. Официальный, сухой и лаконичный: судя по фотографиям, эксперт был почти на 100% уверен, что это НЕ Иоганн Якоб Дорнер Младший, но… И тут, Оля, сиди и крепче держись за стул…
– Ну, – подруга вся подалась вперед ко мне, и я шепотом, почти одними губами произнесла:
– Он, эксперт этот хренов, заподозрил, что моя картина принадлежит кисти… самого Карела Дюжардена.
– Кого?
– Карел Дюжарден – нидерландский художник. Родился в 1622 году в Амстердаме и умер в 1678 в Венеции, – вещаю я скороговоркой, как на экзамене.
– Нам, татарам, один хрен.
– Ольга, хрен – не хрен, но ты не понимаешь! Дюжарден уже почти пятьдесят лет в могиле лежал, когда Дорнер только начал пеленки пачкать. То есть картина не 18-го века, как я думала, а СЕМНАДЦАТОГО!!! Точную дату и авторство они могут назвать, только исследовав состав красок, оригинальность холста, ну, и после всех прочих манипуляций ультразвуком и рентгеном.
– А это для картины не вредно?
Я закатилась смехом, не могла остановиться – до слез. Утирая их, начала объяснять, что картина – это не беременная женщина, ей рентген не опасен. Да и все остальное – после того, как она столько лет провисела на чьих-то стенах над коптящим камином; примерно, столько же лет провалялась на чердаках; и после тридцати лет, проведенных в компании пауков и пыли у меня за шкафом, священнодействия экспертов в белых перчатках и в масках – не дай бог чихнуть на шедевр – ей, картине, только в радость.
– Ну?
– Что ну?
– Ну, во сколько они оценили твой шедевр?
– Не мой, а Карела Дюжардена.
– Стерва ты, Машка. Не томи.
– О’кей. Они поставили стартовую цену 17 миллионов…
Ольга, вытаращив глаза:
– А продали?
– За двадцать два.
– Маш, у меня нет слов, – шепчет она побелевшими губами, – я охуеваю.
– Оля, должна тебе честно признаться, я тоже, но… еще мне стыдно.
– Быть такой богатой?
– Нет. Мне стыдно, что я, дипломированный специалист, искусствовед и выпускница МГУ, могла лопухнуться в сто пятьдесят лет.
– Ну, мы все учились кое-как. Я, помню, в сессию до экзамена не мыла голову – примета такая была, мол, все знания вымоешь, а потом, только сдам, – сразу бежала в баню. Вот и получилась недоучкой.
– Нет, Оля, я себя оправдываю тем, что история искусства довольно широкая наука, но в мое время она была сильно заужена. Что толку было изучать западное искусство, когда никуда дальше запасников Пушкинского или Эрмитажа (и то – по блату или по спецпропускам) тебя не пускали. Какой мне был интерес до разницы там между Класом Берхемом1 и Паулюсом Поттером2 Мне не могло даже в самом невероятном сне присниться, что я их когда-нибудь «живьем» увижу – одного в Рейксмузеуме в Амстердаме, а другого в Картиной галерее в Берлине. Кто бы меня тогда выпустил на них любоваться?
– Ну, и что ты теперь собираешься делать? Объезжать все музеи?
– Нет, Оля, я уже не смогу по миру скакать.
– Это еще почему?
– Мне 66.
– И что?
– Знаешь, как-то боязно. С 666 ассоциируется. Со зверем, с опасностью, – тяну я.
– Да брось ты, Машка. У тебя все самое опасное уже позади. Если, конечно же, опять в какую-нибудь глупость не вляпаешься. Ты, главное, этот год продержись, а на следующий тебе уже будет 67, и все опасности тебя минуют.
– Я не о том. Я о том, что за восемь лет тюрьмы я разучилась жить на свободе. Я все время себя контролирую: как бы лишку не сболтнуть, как бы что не сделать не так. Никому не доверяю. Только тебе, и то, наверное, потому, что ты за забором и никак мне навредить не можешь.
– Ну, это ты напрасно. Руки и отсюда можно дотянуть, если понадобится. Только кому ты нужна?
– Вот, Оля, в самую точку. Никому я не нужна. Еще год назад не нужна была от слова «совсем», а теперь, с деньгами – нужна многим. Только я никому не верю и никаких отношений не хочу.
– Это ты про Джека? Он что? Под тебя клинья подбивает?
– Оля! Какие клинья! Он меня на двадцать лет моложе. Я ему если не мать, то тетушка. Я, конечно же, его отблагодарила за все, что он для меня сделал. Купила ему недвижимость в самом центре рядом с почтой и автовокзалом. Шумновато немного, но зато наверху квартирка, а внизу не просто лавчонка «Старая буква», а два в одном: букинистический магазин и интернет-кафе с отличным кофе-баром. Можно, так сказать, и интеллектуальный, и плотский голод утолить.
Мы недолго молчим. Ольга переваривает информацию, а я быстро пролистываю страницы воспоминаний: как занималась покупкой, отделкой, расстановкой книг.
– Оля, – обращаюсь к подруге, – я не Фома, не помнящий добра.
– Иван – родства.
– Какой Иван?
– Выражение такое. Не Фома. Фома – неверующий, а Иван – не помнящий родства.
– Ну извини. Видишь. Я не только историю искусства плохо учила, но и литературу тоже. Но я не про то, чего не знаю, а про то, что все помню. И все хорошее, что люди для меня делали, тоже помню. Джека отблагодарила. Анита свои проценты получила. Питеру памятник поставила. Джил, его племяннице, – закрыла ипотеку. А дальше вроде бы и тратить не на что. Ты у меня неохваченная осталась. Вот, хочу еще тебе денег дать. Детям на образование и тебе на хорошего адвоката. Может, все-таки вытащат тебя отсюда.
Она закрывает лицо руками:
– Не надо мне ничего.
– Не выпендривайся, – говорю я и вставляю ей в кулачок чек на 500 тысяч фунтов, – Анька придет тебя навестить, ей отдай. Она на счет положит. Не тебе, так хоть внукам.
Она на него даже не смотрит, молчит. А мне надо выговориться, и я продолжаю:
– Знаешь, Оля, я раньше все слезы лила: тех мужиков, что в нашей гонке на дороге вдоль моря на Кипре погибли, жалела. А теперь не плачу. Я, может, скажу ересь, но мне кажется, им повезло.
Оля отводит ладони от лица, в глазах не то ужас, не то вопрос.
– Это как это «им повезло»?
– Они, хоть и пожилыми пенсионерами умерли, а все-таки еще не старыми. Родственникам, конечно, рождественские праздники мы подпортили, но родственники что – погоревали и успокоились. Время пройдет, они сами начнут стареть и мне, небось, еще и спасибо скажут, что избавила их от необходимости за старперами ухаживать. Организовывать присмотр за ними и все такое. Это нынче, знаешь ли, больших денег стоит. Вот я и думаю: детей-внуков у меня нет. Надо бы мне в какой-нибудь приют поприличнее пристроиться. Чтоб, как последние восемь лет, – на всем готовом.
– Ну? И что? Нашла?
– Вроде бы нашла.
– И где?
– Знаешь, я с тех пор, как богатой стала, все время получаю всякие рекламные проспекты. Я даже жалобу в правление банка написала – какого хера они сливают данные своих вкладчиков. Правда, банк отнекивался: мол, они тут ни при чем. Как же – «ни при чем»! Наверняка кто-то из работников за процент сотрудничает с рекламщиками.
– Да ладно тебе, Маша, скряжничать. Всем жить хочется. Куда ты решила податься?
– Выбор широк: тут тебе и поселки вроде того, где Ия жила. И Мальдивы, и целые острова в Греции. Дома для престарелых на Кубе, в Мексике на тихоокеанском побережье, типа гетто, но для богачей. Я знаешь к чему склоняюсь?
– К чему?
– Есть такие плавающие апартаменты. Огромный лайнер, как круизный, но народу в три раза меньше. Вместо кают – квартиры и все, что нужно для жизни. И тебе кинотеатр, и супермаркет, и врач, и бары-рестораны, и спортзал с бассейном. Они еще рекламируют себя как плавающий остров, огороженный от всех социальных бед и эпидемий. Как тебе?
– Маш! Ну ты чё? Совсем рехнулась? Это же тюрьма! Тюрьма хуже нашей. Из нашей на худой конец можно, как Джо, сбежать или, как ты, в открытую дверь выйти. А там что? Ну ты сама подумай!
– Ну что ты все нукаешь – не запрягала. Я еще думаю. Я, между прочим, писать начала. Представляешь, какие там типажи будут? Ни Достоевскому, ни Диккенсу не снились.
– Ну, если тебе охота столько денег на типажи угрохать – скатертью дорога. Но. Если хочешь экономклассом – возвращайся сюда. Здесь «типажей» тоже, знаешь ли, хоть жопой ешь.
Мы невесело смеемся.
Надсмотрщица, стоя в дверях, выбрасывает вперед левую руку, смотрит на часы и слегка касается их указательным пальцем правой руки. Время свидания подходит к концу. Быстро встаем и обнимаемся. Похлопываем друг друга по спине. Ольга водит носом по моей шее там – за ухом, глубоко вздыхает. Она уже повернулась идти, делает шаг к двери. Я поднимаю сумку с пола. Отряхиваю предположительную пыль с донышка. Она возвращается ко мне:
– Ты не раздумала оставить мне духи?
– Нет, – говорю я и быстро кладу пузырек в карман ее тюремной куртки.
– Теперь я знаю, как пахнет свобода. Я буду ночами под одеялом их нюхать.
* * *
Из головы не идет разговор с Ольгой. Сколько всего мы с ней за четыре года бок о бок, жопа к жопе прожили, проговорили, проплакали и просмеялись. Теперь я одна. Сама по себе. А ведь как мечтала побыть одной! Это неправда, что тюрьма тебя изолирует, наоборот, она тебя «скучивает», причем с людьми, с которыми ты бы на воле, как говорила моя бабушка, на одном километре и срать не села бы.
Наверное, я мазохистка, но, отбывая свои восемь лет в разных тюрьмах в разных частях Англии, я никогда не смотрела за решетку забора. Я даже и не пыталась рассмотреть, что там, за ней. Я исключительно смотрела на тени, падающие на асфальт дорожки между корпусами, на стены этих корпусов. Солнечный свет, пробиваясь сквозь переплетения сетки забора, прутьев ворот, калиток и оконных решеток образовывал всевозможные конфигурации одного рисунка – клетки или полоски. К счастью, в Англии солнечных дней в году не так уж и много, так что основной окрас тюремной жизни все тот же – серый. Снаружи и внутри – как тюрьмы, так и души.
Тогда же я зареклась, что никогда в жизни не надену ни шотландской юбки, ни клетчатой ковбойки. НИЧЕГО, что имеет в своем рисунке клетку или полоску. У меня еще из той жизни, из «на воле», остался прекрасный костюм от Шанель, в черно-белую клетку с золотыми кантами-цепями и знаменитыми пуговицами в виде двух переплетенных букв «С». Но даже его я больше НИКОГДА не надену. Пусть висит. Когда-нибудь станет раритетом.
И вот, спустя восемь лет, это НИКОГДА наступило.
Я на свободе, с кучей денег. Денег так много, что мне, учитывая мой возраст, их НИКОГДА не потратить.
Теперь, когда мне 66 и я знаю до тонкостей, до миллиметров, до пикселей, что такое тюремно-сумное несчастье, мне, как никому и никогда, надо, просто необходимо разобраться и, если не испытать, то, по крайней мере, понять, что же такое «счастье».
…И в тот самый момент, когда я мысленно произнесла это слово, у меня в сумке зазвонил телефон. Номер неизвестный, но начинается на +7. Значит, кто-то из России.
– Алё, алё, Машка, это ты? – орет трубка родным, до боли знакомым и любимым голосом Дины.
– Я, я это, не ори так, – я даже отодвигаю телефон от уха, – Ты откуда звонишь?
– Из Москвы.
– А слышно так, как будто из-за угла.
– Это хорошо, что такая отличная связь, – говорит Дина и убирает децибелы. – Маш, я только сейчас узнала, что ты уже вышла. Как ты?
– Динуля, в двух словах не скажешь. С одной стороны, вот: свободна, а с другой, как раз сейчас сижу и думаю, к какому месту мне эту свободу приложить.
– То есть у тебя никаких конкретных планов нет?
– Нет. Тем более что зима наступает. В Англии это самый мерзкий сезон. Думала, куда б податься?
– Знаешь что? Приезжай-ка ты ко мне. Вместе зимовать будем.
– Куда к тебе? В твою двушку к Лёшке под бочок? Как он там? До сих пор холостой? Так и не нашел женщины лучше мамы?
– В том-то и дело, что нашел. Я уже и мечтать перестала, а тут девочка возникла. Симпатичная, умненькая. Я даже боюсь сглазить. Поэтому и переехала на дачу насовсем, чтобы у них под ногами не путаться.
– И как на даче?
– Красота. Снег. Тишина.
– У вас уже снег? – удивляюсь я, глядя в окно. – А у нас еще и желтеть не начало, хотя уже ноябрь. Правда, лето очень дождливое было, всё еще зеленое.
– Нет, нет. Тут уже зима. Но, ты знаешь, так хорошо: чисто, тихо. Поселок у нас, опять же, хороший. Соседи все, как и я, в основном одинокие пенсионеры. Вдовы или такие же, как я, «самостоятельные». Приезжай. У нас тут компания отличная, жизнь спокойная. Дом у меня большой. Бывшая академическая дача, как-никак.
– Помню, помню, – говорю я. – Ты ж после выпускного у родителей ключи потихоньку стащила, и мы почти всем классом туда закатились. Ох и нагоняй же ты получила, хотя я помню, как мы там за собой всё вылизывали и в порядок приводили – вроде как нас там и не было.
– Вот-вот. Но теперь ты дачу не узнаешь. После смерти папы, – ты, наверное, и не помнишь, ты уже уехала – мама одна осталась и на дачу совсем перебралась. Лёшка, пока маленький был, каждое лето у нее проводил. Вода и газ были, а отопление уже после папы провели и сделали дом «зимним». Вот. А теперь, когда и мамы не стало – мой черед здесь доживать. Это у нас такая станция «Перевалочная-Сортировочная». Переход на другую платформу. Следующая станция «Загробная».
– Дура ты, Динка, и шуточки у тебя идиотские. Типун тебе на язык. Извини, я и не знала, что мама умерла.
– Умерла. Уже шесть лет как.
– Господи! Как же я все просидела-то.
– Ничего, теперь можешь наверстать. У тебя на собак аллергии нет?
– Нет. Если только на служебных, и то в сочетании с колючей проволокой и охраной, – горько усмехаюсь я, – от этих тошнит.
– Нет. Колючки у нас нету, а есть пес: желтый лабрадор по имени Тоби. Мой и друг, и брат, и бэби, и охрана. Хотя… как охрана он очень так себе. Любит всех. И своих, и чужих. Всем рад.
И вдруг… Мне представился тот подмосковный дачный поселок. Я даже названия не помню, но разве это обязательно. Они все одинаково милы. Лесок вдали на пригорке, и небо над ним в два раза выше, чем над городом, и звезд в два раза больше. И мерцают они, и отражаются в девственной белизне свежевыпавшего снега. И детский стишок, кажется, Маршака. И картинка на первой страничке нового отрывного календаря. Папа вчера, пока мы с сестрой на елку игрушки навешивали, снял со стены старый, оторвал страничку «Декабрь 31» и повесил на его место новый. Ну да – Маршак:
В январе, в январе
Много снегу во дворе.
Снег – на крыше, на крылечке.
Солнце в небе голубом.
В нашем доме топят печки.
В небо дым идет столбом.
Спазм сжал мне горло, я и сказать больше ничего не могла, только промычала:
– Приеду.
– Вот и славненько, – обрадовалась подруга детства, – как соберешься, дай мне знать. Лёшка тебя в аэропорту встретит и сюда ко мне привезет. Он у нас теперь мальчик большой – на машине ездит. Не тяни. И да, много одежды не тащи. У меня тут все есть. И тулуп, и старые, но еще вполне пригодные шубы, и валенки. Давай собирайся, слышишь?
«Бедному собраться – только подпоясаться», – но вслух я этого не сказала. Мычала сквозь слезы и головой кивала, как будто она меня увидеть могла.