Быв по натуре своей одновременно богослов, и реалист, архиерей созерцаний не обожал и не любил, чтобы прочие люди заносились в умственность, а всегда охотно зворочал с философского спора на существенные надобности. Так и тут: малые достатки отца моего не избежали, очевидно, его наблюдательного взора, и он сказал:
– А що, collega, ты, как мне кажется, должно быть, не забогател?
А отец отвечает:
– Где там у черта разбогател! На трудовые гроши годовой псалтыри не закажешь.
– То-то и есть, а пока до псалтыри тебе, я думаю, и детей очень трудно воспитывать?
Отец же отвечал, что тем только и хорошо, что у него детей не много, а всего один сын.
– Ну и сего одного надо в люди вывести. Учить его надо.
А когда услыхал, что я уже отучился у дьячка, то спросил меня: что было в Скинии свидения? На что я ответил, что там были скрижи, жезл Аваронов и чаша с манной кашей. И архиерей смеялся и сказал:
– Не робей: ты больше знаешь, как институтская директриса, – и притом рассказал еще, что, когда он в институте спросил у барышень: «какой член символа веры начинается с „чаю“, то ни одна не могла отвечать, а директриса сказала: „Они подряд знают, а на куплеты делить не могут“».
И опять все смеялись, а маменька сказали: «И я не знаю, где там о чае». А когда архиерей узнал, что я имею приятный голос, велел мне что-нибудь запеть – какой-нибудь тропарь или песню, а я запел ему очень глупый стих:
Сею-вею, сею-вею,
Пишу просьбу архирею!
Архирей мой, архирей,
Давай денег поскорей!
Родители мои очень сконфузились, что я именно это запел; а я, наоборот, потому запел, что я эту песню занял петь от моего учителя – дьячка; но архиерей ничего того не дознавал, а только еще веселей рассмеялся и, похвалив мой голос, сказал: