Мы не можем с абсолютной уверенностью распознать аддикции или полностью покончить с ними. Аддиктивная тоска является частью человеческого состояния, а также состояния нашей эпохи.
Интернатура по наркологии – пресный, бессмысленный период в моей жизни. Я сейчас не могу сказать, какого цвета были стены в Смоленском областном наркодиспансере в начале нулевых, но в моих воспоминаниях они неизменно серые. Стены, пол, мебель, люди – серая серость, безотрадная гризайль находящихся на грани забвения образов, недостойных того, чтобы быть извлеченными из забвения. Но я сделаю над собой усилие. Помнить первое впечатление от столкновения с чем-то, сокрушающим все надежды, – учитывая, что сейчас я об этом противоположного мнения, – весьма полезно.
Я пропускал практику. Раз интернатура мне неинтересна, то и тратить свое пусть бесцельное, но дорогое время на серую бессмысленность незачем. Кураторы ничему не учат, пациенты воняют, наркология безысходна, жизнь моя пошла куда-то не туда – вот что думалось мне тогда. Если и приходил на практику, то с опозданием, зевал на планерках, погружался в заполнение постылых, однообразных историй болезни, мало с кем общался, часто выходил курить и как можно раньше уходил домой. А если выходил на положенное ночное дежурство в стационаре, то часами сидел в палате для пациентов с алкогольным психозом не из беспокойства за них и не из профессионального интереса к клинической картине делирия, а для того, чтобы послушать, как обрывочные фразы привязанных к кроватям алкоголиков переплетаются, выстраиваются в причудливые диалоги, обретают драматический накал, вызывают радость или слезы и, превращаясь в сонное бормотание, затихают. Меня очаровывала эта постмодернистская психотика распадающегося сознания, этот редко кому доступный театр абсурда и патологии.
С некоторыми наркологами завязались доброжелательные, даже дружеские, отношения. Они выпивали часто и много, употребляли малые и большие психоделики, обсуждали Лири, Маккенну и Грофа. С пациентами тоже порой получалось говорить открыто и доверительно: они беспокоились о работе, детях, жизни и жизненных планах. Размышляя тогда о своей интернатуре, я не всегда понимал, где пациенты, а где врачи.
Я стал ведущим авторской передачи – явно не без наущения неслучившегося писателя – на городском радио. Утром и днем я утопал в постылой серости интернатуры, но вечер дарил мне роскошь и чары радиоэфира. До сих пор не знаю, как мне удалось убедить дирекцию «Радио СТ» проводить в прямом эфире «терапевтические беседы» с радиослушателями. Передача называлась «СТерапия» (название сочетало в себе имя радиоканала и слово «терапия»). Радиоаудитория не знала моего имени, я представлялся «внутренним голосом»: «Добрый вечер. С вами говорит ваш внутренний голос. Вы можете рассказать обо всем, что вас беспокоит. Что бы это ни было, это ваша жизнь. У вас должна быть возможность открыто поговорить о ней». Поначалу это в каком-то смысле было стебом (кстати, моя вторая передача на «Радио CТ» называлась «СТёб» – лучше не спрашивать почему). Но неожиданно для всех нас пошли передачи, в которых люди, дозвонившись до прямого эфира, рассказывали о себе откровенно: о страхах, грусти, потерях, радостях, любви и расставании, ссорах и драках, полезных и вредных привычках. Передачи, которые заставляли думать о людях с большим интересом, уважением и сочувствием.
Жизнь готовила меня к особому опыту, к такому способу существования, когда взаимно открываться, делиться переживаниями, поддерживать друг друга – естественно и нормально. В каком-то смысле это была репетиция перед большой медициной. Я тогда не знал, что медицина – это в первую очередь встреча двух людей и диалог между ними, когда один делится своим беспокойством, а другой пытается понять, что с этим можно сделать. Иногда из этого что-то выходит. Потом каждый идет жить свою жизнь. На «СТерапии» происходило то же самое:
– Здравствуйте. Меня зовут Галина, – мучительно выговаривала слова невидимая радиослушательница. – У меня неизлечимая болезнь. И мне очень одиноко.
– Добрый вечер, – говорила пьяная женщина. – Я не знаю, почему я звоню. Я пьяна и… и… и я пьяна. Просто мне хуево.
– Зачем все это? Для чего я живу? Все это бессмысленно…
– Привет, внутренний голос. А ты куришь траву?
– Привет. Спасибо за трип-хоп. И за беседы о жизни.
После радиоэфира я шел домой. Брал пиво, сигареты, бродил по темным улицам Смоленска и размышлял о том, в какой ситуации мы, люди, оказались. Мир представлялся мне огромным стационаром, в котором кто-то пьет, кто-то курит, кто-то страдает от одиночества, кто-то размышляет о смерти, и я спрашивал себя, а чем я сам отличаюсь от остальных. Мы все чего-то хотим, чему-то радуемся, а потом проходит время и мы испытываем грусть, погружаемся в одиночество, ищем утешения – в этом и заключается суть как наркологии, так и человеческой жизни.
Когда возникла проблема отчисления из интернатуры, я не только не удивился, но и не стал ничего делать, чтобы ее решить. Вообще врачи-интерны посещали практику не сказать чтобы прилежно, но все же пропускали ее не настолько нагло, как я. Прервав интернатуру, я попросту уехал в Москву, к друзьям, устроился администратором в ресторан и попробовал забыть медицину.
Ресторан находился на охраняемой территории оздоровительного комплекса. Туда заходили известные, уважаемые люди, обедали или ужинали, разговаривали обо всем и ни о чем. Не все, но многие из них постепенно напивались, говорили и смеялись все громче и громче, некрасиво танцевали, приставали к официанткам, швыряли деньгами, роняли тарелки, кричали, матерились, дрались. Кто-то употреблял марихуану, кто-то – кокаин, делали это порой без особых предосторожностей. Вечером, пьяные, одурманенные, уползали в свои номера. Утром или в обед, бледные, шатающиеся, с мутными глазами, являлись на место вчерашней славы и просили немного алкоголя. Потом – еще немного. Потом – много. И все повторялось.
Я наблюдал за этим почти год. Ко мне возвращалась одна и та же мысль: мы все, черт возьми, живем в наркостационаре. Я имел в виду не только пьяниц в ресторане. Я наблюдал за всеми, в том числе за собой. За тем, как ревностно мы повторяем раз и навсегда полюбившиеся действия, будь то утренний кофе, заветная сигарета, чтение книг. Одни и те же фразы, одна и та же манера шутить, одни и те же способы рассказывать о себе. Мы прилипаем к вещам, явлениям, людям и страдаем, когда вещи теряются, явления меняются, люди уходят. За этим я видел наркологию, но не в узко клиническом, а в общечеловеческом смысле: живем, получая удовольствие и страдая от синдрома отмены. Две стороны нашего существования. Наркология демонстрирует лишь нарочитое, наиболее выпуклое проявление человеческой драмы под названием «Удовольствие и страдание». Как бы красноречиво, тонко, узорчато мы ни описывали свою жизнь себе и другим, наше существование сводится именно к этому – удовольствию и страданию.
Философическая грусть постепенно переросла в исследовательский интерес. Исследовать – мое призвание, именно этим я и занимаюсь всю жизнь. Так почему бы не направить свое исследовательское стремление на то, что мне интересно? Мне интересен человек. Если быть более точным, мне интересно, что движет нами как людьми. Почему мы делаем то, что делаем? Я стал все чаще думать о возвращении в наркологию. Зависимость, основной предмет наркологии, – увеличительное стекло, сквозь которое можно увидеть, как наше желание – человеческое, слишком человеческое – постепенно лишает нас этой самой человечности. И однажды вечером, сидя за столом, на котором лежала карта России, я с закрытыми глазами ткнул пальцем в нее и угодил в Брянск. Брянск так Брянск, сказал я себе, собрал вещи и уехал в незнакомый город. Подал документы в интернатуру, поступил в нее и стал посещать практику в Брянском областном наркологическом диспансере. Именно там, в БОНДе, я впервые полноценно погрузился в медицину. Именно в этой клинике я принял всей душой наркологию как осознанно выбранную профессию и решил посвятить ей свою жизнь.