– Оленька, ведь еще Екклезиаст говорил…
За окном разрезает черноту тополиных ветвей и разливается в первых лужах весеннее солнце. Слова вытекают через щель в раме и, шлепаясь на землю, будто сонные после зимы мухи, остаются лежать на влажных земляных прогалинах.
«Ведь Бог есть любовь и больше ничего…»
Очки сползают на нос, и кабинет расплывается мутным, голубоватым в цвет обоев пятном. Над макушкой Лени скачет по стене солнечный зайчик с проплешиной глянцевого обойного пиона.
Леня вдруг смотрит строго и прямо, очки вздрагивают и водружаются на место.
– Но это в православии. А в исламе бог есть справедливость… – сурово продолжает свой рассказ Леня.
За окном мелькает угольный грач.
«Удивительно», – думает Оленька, – «грачи на вредном производстве…»
– Ворожба и привороты действуют, конечно. Но частично…
Очки снова предательски съезжают на кончик веснушчатого носа, Оленька хмурится и рассеянно блуждает взглядом от Лени к окну. «Приехали. Двигатели строит для ракет, а все в привороты верит…»
От неожиданно налетевшего ветерка у Лени вдруг захватывает дух. Он судорожно вздыхает, отмечая про себя принесенную с улицы сладкую свежесть, какая бывает только весной. Оля завороженно ловит глазами парящие в воздухе пылинки вдруг думает: «И впрямь, ворожит…»
Леня тоскливо смотрит на скучающую Оленьку, которая вдруг резко прерывает повисшую между ними немоту и пронзительно кидает ему прямо в лицо:
– Леонид Георгиевич, что же Вы все сидите здесь?
Леня замирает и испуганно моргает ресницами, настолько длинными, что их трепетание, кажется, заканчивается где-то на раскрасневшихся щеках, а Оля думает: «Не ресницы, а самолетное крыло…»
– Так ведь это мой кабинет, Ольга Михайловна…
Ольга Михайловна сердито взбрыкивает подбородком, и Леня начинает торопливо рубить слова:
– Оленька, я так думаю: у Бога есть двери, и они закрыты, и человек пробует к замкам разные ключи подобрать, и, если получается открыть, человек либо начинает сложный путь наверх, либо стремительно скатывается вниз…
Суженные и внимательные Оленькины глаза расслабляются и принимают обычный, коровий почти размер, а выражение их невинно-прозорливое заставляет бедного Леню верить, что привороты, конечно, действуют. Хотя и частично.
* * *
Закат обагряет крыши и деревья, лениво расплескавшие вокруг свои тени.
Оленька мечтательно глазела на редкие, полупрозрачные облака и подставляла догорающему свету веснушчатое лицо. Ленечка, изредка и неуверенно шаркая и словно пугаясь собственной неуклюжести и, как ему казалось, подступающей старости, обеспокоенно поглядывал краем глаза на Оленьку, которая продолжала свое царственное шествие.
Они расстались, как и всегда бывало, на станции метро, разойдясь по поездам, стремящимся в противоположные стороны.
Когда вагоны поглотила тоннельная тьма, и мерное постукивание укачало уставшее сознание, Оленька думала о том, какой все-таки умный и смешной этот Леня, и как уверенно он станет завтра на совещании Леонидом Георгиевичем (куда он конечно же пригласит и ее – «Хоть на людей грамотных, Оля, посмотришь! Где ты их в свои 27-то видела!»), и как внимательно его будут слушать. И как хорошо, если завтра с утра все же случится обещаемый синоптиками дождь, и она отчитает Леню за то, что тот снова без зонтика, но одолжит свой и позволит проводить ее до работы под мерный гул чепухи о боге, дьяволе, приворотах и ворожеях…
К Леониду Георгиевичу в вагоне подсел коллега из смежного отдела и забубнил про камеры сгорания, про недостаточную загрузку одних стендов и перезагруженность вторых… Леня отвечал что-то, коллега кивал с важным видом и даже бросился что-то записывать…
Уже дома Леня долго вглядывался в темноту оконного прогала, и там, в ночной тишине, он снова был молод: вот они со студенческой группой в Крыму, покоряют Ай-Петри, вот он, поправляя заметно поредевший теперь, но тогда еще буйный вихор, что-то быстро чиркает за начальником цеха, вот он провожает взглядом золотящуюся в закатных солнечных лучах кудрявую голову – «Леонид Георгиевич, не отставайте, а то поезд отправляется со второй платформы!» – и ускоряет шаг под звонкую капель смеха.
Здравствуй, мой дорогой друг.
Я долго собиралась с духом, прежде чем начать писать. Стояла у окна и смотрела, как птиц сносило порывами ветра. Я люблю февраль за его злые метели. И, кажется, люблю тебя.
Постой, не спеши откладывать письмо! Обещаю, что словечка больше не скажу о своей любви, пока ты наконец не прочитаешь ту книгу, что я дала тебе, и не научишься понимать меня правильно.
Мы с тобой так давно не говорили, все же глупо, что мы поссорились. Но теперь кажется, что между нами пролегла такая пропасть молчания, что мне страшно заговорить первой. Кажется, будто я открою рот, а оттуда вырвется только дыхание немоты. Но бумага стерпит ритмы сбивчивого сердца.
Сейчас, по прошествии какого-то времени, во мне больше нет обид. Я даже понимаю, почему ты решил не говорить мне, что уезжаешь (но мне по-прежнему неясно, почему об этом знали буквально все, кроме меня? С каких пор наши общие знакомые так берегут мои чувства? И как я сама не догадалась?)
Помнишь, как ты позвонил мне первый раз? Это было месяца через три после нашего знакомства, и к тому времени я уже перестала ждать твоего звонка. Поэтому когда я взяла трубку, я сначала не узнала твой голос, а когда узнала – впала в ступор. И ты несколько минут сначала недовольно, а потом встревоженно кричал в трубку: «Алло?!»
Иногда так отчаянно чего-то хочешь, а когда наконец получаешь – понимаешь, что ты к этому не готов. Я отчаянно хотела нам общей судьбы, но не была готова к испытанию тобой. Я училась понимать тебя, училась с тобой дружить на ходу.
Мне казалось, что надо запомнить, как правильно тебе отвечать, как правильно на тебя реагировать, но пока я ориентировалась на словари, ты пропадал на улице с другими ребятами и прятался от меня в спортивном зале. А потом, расписавшись в собственном бессилии, я начала отвечать и реагировать так, как считала нужным (даже если тебе это не нравилось так же сильно, как и искусственные заученные фразы). Когда не сосредотачиваешься, делаешь ли ты правильно, получается лучше всего. Ты впускаешь в себя жизнь и сам становишься ею, а значит, и ты, и все происходящее вокруг – совершенно. Вот тогда-то мы и стали друзьями.
Помнишь, как однажды я взяла трубку, а там был только твой счастливый смех. И я все слушала его, и мне казалось, что я обернусь и увижу тебя, и оттого, что это было бы не так, я не оборачивалась. Все стояла и слушала. Потом ты еще спросил: «Ты ведь еще здесь?» И я ответила: «Я всегда здесь». И ты засмеялся снова.
Ты знаешь, что киви стал синтезировать дневную норму витамина С после двух удвоений генома, которые произошли пятьдесят семь и двадцать миллионов лет назад? Киви такие старые! Прямо как наша память друг о друге.
Помнишь, когда у меня был сильный грипп, ты звонил и каждый вечер пел мне колыбельные? Когда я засыпала, ты сразу клал трубку? Я знаю, что нет. Однажды, когда жара уже не было, я только притворилась, что уснула. Я старательно сопела, пока ты продолжал шептать всякие глупости и желать мне спокойной ночи.
Порой кажется, будто слышишь тихий голос вселенной. Или это она сама говорит в нас? Мы – только радиоприемники, которым посчастливилось поймать нужную волну, или мы – радиоведущие, решающие, когда говорить, а когда – пускать вселенную в эфир? Может, именно поэтому больше всего преданных слушателей у тех, кто молчит?
Помнишь, как мы однажды танцевали посреди улицы? Из открытых окон какого-то кафе доносились звуки рок-н-ролла, ты поманил меня пальцем, и казалось, что вся улица закружилась вместе с нами. Мы сбежали тогда от удивленных прохожих, и в груди была какая-то хрустальная уверенность: все лучшее происходит прямо сейчас. И оттого, что настоящее – только миг, я почти не дышала, чтобы это хрупкое ощущение не разбить.