Миссия человека – оставить после себя мир лучший, чем тот, в который он пришел. Разве не так? Моя жизнь подходит к закату. Я всматриваюсь в лица людей, которые окружали меня в прошлом, вдыхаю воздух былых лет, тех лесов и полей, открываю двери храмов, домов… Какой была тогда Россия? Каким был мир? Сравниваю с днем сегодняшним. И с горечью сознаю, что не выполнил свою миссию – мир лучше не стал. Палитра наций, народов, культур, религий, обычаев, традиций, нравов, характеров снова и снова становится причиной бесчисленных конфликтов, войн, террора, революций. Люди разучились улыбаться и разговаривать на языке сердца – единственном, который понятен всем, в любом уголке земного шара без переводчиков.
Мир перестал быть одной семьей! А был ли он ею? Может ли стать? В чем моя вина и что я, пока еще жив, могу сделать?
Мои келейные записки – попытка оправдать себя перед миром и, быть может, помочь кому-то не совершить ошибок, которых не удалось избежать мне.
Родился я в 1879 году в крестьянской семье, в селе Печелки недалеко от Ярославля. Родителей не помню. Отец, Кондаков Ефим Степанович, был арестован за хранение в доме запрещенной литературы (дело Антушева14) и умер в Ярославском тюремном замке незадолго до начала судебного процесса, когда мне еще не было и двух месяцев от роду. Меня с матерью (Анастасия Филипповна Кондакова) приютила семья священника Петра Кондратьевича Дьяконова15.
Мать ненамного пережила отца и тоже вскоре умерла от нервов. Я остался сиротой на полном попечении приютивших меня добрых людей. Матушка и батюшка стали мне матерью и отцом и относились ко мне столь же нежно, как к собственным детям. А детей у них к тому времени было семеро: три дочери и четверо сыновей. Младший из сыновей, Евгений, был моим сверстником и молочным братом. В 1888 году семья переехала в Диево-Городище16.
К тому времени старшие сыновья жили отдельно – Александр учился в семинарии, а Николай принял священство и был направлен на работу в погост Шондора Ростовского уезда. Из дочерей две старшие вышли замуж и тоже отделились от родителей. Поэтому в новом доме было просторнее.
Помню, как вечерами родители устраивали семейные чтения вслух. Репертуар подбирал батюшка. Библейские тексты и труды святых отцов сменяли эссе и повести русских писателей. Матушка любила музицировать на фортепьяно. У нее был очень приятный нежный голос. Иногда к ней присоединялись батюшка со своим сочным звучным баритоном или кто-то из гостей. Подключали и нас с Женей к общему пению. Исполняли много духовной музыки, а также романсы на стихи Пушкина, Лермонтова, современных поэтов.
И я, и Женя много времени проводили в церкви, помогая батюшке. Привлекали нас и к работам в огороде, и к уходу за скотиной. Но несмотря на занятость, у нас всегда находилось время для игр и забав со сверстниками. Уроки, преподносимые улицей, часто становились не менее значимыми для нас, чем чтение духовных книг и причащение святых даров. С одного из таких уроков я и начинаю свои келейные записки.
В то время в Диево-Городище помимо русских жили несколько татарских семей. У них были свои обычаи и традиции, сильно отличавшиеся от наших. Никто из них не ходил в церковь, а мужчины носили с собой небольшие коврики и, когда наступал час молитвы, расстилали их на траве, становились на колени и молились своему Богу.
И вот однажды Витя Горохов, местный весельчак и балагур, нашел где-то дырявый, латаный-перелатаный половой коврик, расстелил его перед собой прямо посередине улицы, встал на колени и, закатывая глаза, стал бормотать какие-то бессвязные слова, очень похоже на то, как это делают, молясь, татары. Вволю набормотавшись, он под занавес, сбиваясь на фальцет, прокричал:
– О, Аллах, дай мне штаны необъятной ширины! – и стукнулся лбом о землю.
От резкого наклона его сшитые гнилыми нитками штаны разошлись на ягодицах по шву, обнажая не совсем приличную часть тела. Собравшиеся громко расхохотались. Витьке только того и надо, снова поднял голову, распрямил спину и еще громче принялся бормотать свою тарабарщину.
Неожиданно к нему подскочил невесть откуда взявшийся татарчонок Ильдус и со всего размаха ударил кулаком в лицо. Из носа брызнула кровь.
Витька был на полголовы выше татарчонка, но почему-то спасовал, закрыл голову руками и заорал:
– Басурмане русских бьют!
Витьке на помощь подскочили братья-близнецы Перуновы и принялись мутузить татарчонка. Мы с Женей замешкались, не зная, что предпринять, и тут сверху на Перуновых набросился недавно приехавший из Мологи в гости к тетке маленький, щупленький парнишка, Вася Цыцын. Ухватив близнецов за шкирки, он пронзительно закричал:
– Не трогайте его! Так нечестно! – и стал оттаскивать Перуновых от татарчонка.
Однако силы были явно неравные, и один из братьев, вывернувшись, ударил мальчугана в лицо. Вася упал на землю, но в это время с земли поднялся Ильдус и, оставив Витьку, набросился на братьев. Остальные ребята недолго оставались в роли зрителей – Вася и Ильдус в считанные секунды были снова повержены.
Неизвестно, чем бы все закончилось, если б из окна рядом стоявшего дома не раздался пронзительный голос тети Нюры:
– Ах вы негодники, вот я вам сейчас устрою драку!
Зная суровый нрав тетушки, толпа разбежалась. Витька, запрокинув голову, чтобы не залить капавшей из носа кровью рубашку, медленно побрел к своему дому. Вася и Ильдус, пошатываясь, встали с земли. У Ильдуса была разорвана рубашка, сильно поцарапаны лоб и колени, а у Васи Цыцына под левым глазом набухал большой синий фингал.
Мы с Женей почему-то оба чувствовали себя виноватыми перед ними и, не сговариваясь, потянули ребят в наш дом – залечить раны и привести в порядок одежду.
Отец, выслушав в прихожей сбивчивый Женин рассказ о драке, помрачнел лицом и, передав Васю и Ильдуса на попечение матушки, повел нас обоих в свой кабинет.
– Стыдно! Как мне стыдно, что у меня такие дети! – произнес он, пропуская нас вперед и прикрывая за собой дверь.
– Но ты ведь сам наказывал: «Не вмешивайтесь в драки», – робко возразил ему Женя.
Я стоял молча, понурив голову.
– Наказывал. Но невмешательство хорошо лишь до тех пор, пока оно не становится предательством, – сказал батюшка, садясь за письменный стол.
– Мы никого не предавали, – защищался Женя.
– Вы предали Христа!
– Это Ильдус, что ли, Христос? – наконец подал и я свой голос, вставая плечом к плечу рядом с Женей.
– Ваш Витька унижал веру Ильдуса, а значит, унижал и его самого. А Христос всегда с теми, кого унижают, а не с теми, кто унижает! Я не думаю, что вы настолько загрубели, чтобы не видеть, как на ваших глазах унижают человека.
– Но его вера – басурманская, а наша – православная, – упорствовал я на своем.
– Христос не разделяет людей по тому, кто как молится. Ему вообще не нужны молитвы и песнопения.
– А кому же тогда они нужны? – снова подключился к разговору Женя.
– К кому обращены твои мысли, когда ты стоишь на молитве? – задал встречный вопрос батюшка.
– К Богу.
– О чем ты размышляешь, когда в храме поют «Христос воскресе»? – продолжил он вопрошать сына.
– Ни о чем. Мне просто радостно.
– Вот для этой радости, для устремления чувств и мыслей к Богу и нужны молитвы и песнопения. Бог не нуждается ни в чем, но отзывается на наши молитвы лишь тогда, когда мы впускаем Его в свое сердце, когда за «Господи, помилуй» возвышается смиренное, неизреченное, исполненное верой и любовью «Да будет воля Твоя».
– А ты говорил как-то, что мысли и чувства преходящи, что главное в земной церкви – ее связь с Церковью небесной, с истиной Бога Единаго.
– Говорил. И это все так. И это тоже о любви. Тот, кто открывает истину Бога Единаго в сердце своем, уже не делит людей на своих и чужих, а в каждом видит Христов образ.
– И в обидчиках Ильдуса?
– А как же иначе? Они унижали его по своему невежеству, Христос в них сокрыт под гнетом страха, лености души и предубеждений. Поэтому деритесь за правду, но победив, никогда не унижайте побежденных. Пробуждайте в них Христа. И тогда они, исполненные благодарности, станут рядом с вами, потому что любовь сильнее оружия. Только она может побеждать, все остальные победы пирровы.
Мы с Женей стояли перед батюшкой, понурив головы. Да, нам обоим были неприятны кривляния Витьки, но мы страстно хотели казаться «своими» среди крестьянских детей, поэтому глушили внутренний протест «правильными» мыслями о невмешательстве в драку, о недостойности веры басурманской. Как, в сущности, это подло!
Я видел, как у Жени на глазах наворачиваются слезы, и сам чувствовал, что вот-вот расплачусь. Батюшка встал из-за стола, подошел к нам, обнял обоих, и мы прошли в гостиную, где нас ждали матушка, Соня и Вася Цыцын с Ильдусом. Синяк у Васи был уже не такой заметный, но для нас он затмевал собой все, подобно сияющему на груди героя ордену за веру и мужество. Мы подошли к Васе с Ильдусом, и я предложил им обоим:
– Давайте будем дружить.
Спустя неделю после описанных событий за Васей приехала мать и увезла его домой, в Мологу, а через год и мы с Женей, покинув родные пенаты, отправились на учебу в Петербург.
Впоследствии Женя, следуя по стопам отца и брата Александра, закончил Петербургскую Духовную академию и принял священство. Я выбрал для себя другой путь и после окончания Санкт-Петербургского политехнического института с головой окунулся в решение вопросов по механизации сельскохозяйственных работ.
Ничто в мире не бывает случайным. Наши победы даруются нам для отдохновения и поощрения добрых дел, а беды и поражения Господь попускает, чтобы через них научить чему-то большему, омыть сердца слезами, очистить от гордыни. Потому как «блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Огонек затеплившейся в детских сердцах дружбы спустя много лет неожиданно вспыхнул с новой силой, помогая каждому из нас с достоинством и честью идти дорогами выпавших на долю всех россиян испытаний. Но, обо всем по порядку.
Было начало мая 1908 года. Я стоял на верхней палубе «Крестьянки» любуясь проплывающими мимо пейзажами, наслаждаясь холодком утреннего ветра и разлитой вокруг тишиной, торжественность и обширность которой не могли нарушить ни монотонное шлепанье плицев по воде, ни приглушенные голоса прогуливавшихся по палубе пассажиров. Неожиданно отрадное для сердца одиночество нарушил женский голос:
– Ах, какая вокруг красота, не правда ли?
Я, не оборачиваясь на голос, неопределенно пожал плечами: как бы и не оставляя незамеченным присутствие незнакомки, но в то же время вежливо показывая свою расположенность к уединению.
Миловидная дама преклонных лет облокотилась спиной о поручень рядом со мной и, запрокинув голову к небу, принялась рассматривать облака.
Я отступил от нее на полшага в сторону.
– Ой, смотрите, – воскликнула она, тронув пальчиками в белой кружевной перчатке мой локоть. – Прямо над нами летит зайчик!
Я посмотрел вверх на бесчисленные барашки облачков. В очертаниях одного из них действительно можно было разглядеть нечто подобное заячьей морде с непропорционально длинными ушами.
– Да, похоже, – согласился я.
– А я вас узнала, – перешла она наконец к сути своих прелюдий, – вы Николай Васильевич Харитонов17, художник. Не так ли?
– Что вы, – изумился я. – Поверьте, я никак не связан с живописью. Вы обознались.
– Да? – разочаровано протянула она, – вы так похожи на Николая Васильевича. Я слышала, он где-то здесь, на пароходе, и хотела попросить его написать мой портрет.
Мы помолчали.
– Ба! – вспомнил я. – Некоторое время назад на нижней палубе мужчина в полотняной косоворотке довольно профессионально и даже с каким-то азартом делал карандашные наброски пассажиров третьего класса. Спуститесь, взгляните.
– Нет, нет, я его видела, – возразила она. – Без бороды и ростом ниже. К тому же у Харитонова волосы светло-русые, как у вас, а у того – темные.
– Но, по крайней мере тот господин похож на художника. Подойдите, поговорите с ним. Может, он товарищ Харитонова?
– Мне ужасно неудобно начинать разговоры с незнакомыми мужчинами. Я к вам полчаса присматривалась, прежде чем подойти. Не могли бы вы как-то помочь?
– Сделаю все, что в моих силах, – неохотно согласился я.
Мы спустились вниз по трапу и прошли в кормовую часть судна. Мужчина, рисовавший портреты, был все еще там. Я подошел к нему и без обиняков спросил:
– Извините, вы случайно не знаете художника Харитонова?
– Знаю, – ответил он, не отрывая взгляда от незаконченного рисунка. Затем, сделав несколько размашистых штрихов, повернулся лицом ко мне. – А что вы, собственно, от него хотите? – и после небольшой паузы продолжил: – Николай Васильевич сейчас спит. Кроме того, мы еще не совсем художники, а только учимся.
Невольно разглядев вблизи лицо этого начинающего художника, я в изумлении отступил шаг назад:
– Вася Цыцын?
На долю секунды между нами повисла тишина, и затем воздух сотрясло его восторженное:
– Мишка!!!
Мы обнялись. Вася положил незаконченную работу в толстую картонную папку и стал складывать в пенал карандаши. Я, вспомнив о незнакомке, поспешил подойти к ней и пообещал, что, как только Харитонов проснется, сообщу ему о ее просьбе.
– Я Елизавета Федоровна Бродова, поклонница его творчества, – представилась она и подала мне руку.
– Очень приятно, – склонил я перед ней голову и пожал протянутую ладонь, – Михаил Ефимович Кондаков, инженер, изобретатель, коммерсант.
– Буду очень вам, Михаил Ефимович, обязана, если представите меня Харитонову. Моя каюта напротив капитанской.
Она разжала пальцы и осторожно высвободила ладонь.
Я еще раз склонил голову.
Потом мы с Васей прошли в мою каюту, по дороге заказав у буфетчика чаю, и потек разговор.
Вася рассказал, что учится в Петербургской академии художеств, а его друг, тоже мологжанин, Николай Васильевич Харитонов, шестой год постигает мастерство живописи у самого Ильи Ефимовича Репина и успел приобрести известность своими работами. В Мологе они собираются пробыть до начала сентября, а потом – снова в Питер. После того памятного лета Вася приезжал к тетке всего лишь раз, лет пять назад, но ни меня, ни моего молочного брата Жени, ни Ильдуса в Диево-Городище уже не было.
Я рассказал Васе о своих братьях, о том, что Женя теперь помощник инспектора Духовной семинарии, живет в Одессе, а Соня вышла замуж за священника Николая Любомудрова и живет недалеко от Мологи, в Лацком. Поведал о своей работе и целях поездки. И, наконец, о самом главном – прекраснейшей в мире женщине, с которой состою в близких отношениях. Дарованная мне Богом любовь полностью изменила и меня, и мое отношение к миру, и эти изменения мне по сердцу. Мир как бы расширился, я ощущаю незримое единение со всеми людьми, со всем сущим – люблю всех и вся.
– Это… Это – не знаю даже как выразить! – воскликнул я, поднимая руки и словно обнимая ими весь мир, но через секунду опустил их на колени и с грустью произнес: – Единственное, что смущает, Алиса не соглашается венчаться. Она считает, что венчание накладывает кандалы на любовь, убивает ее».
– Отказ от таинства венчания – отказ от даруемой Богом благодати. Венчание не создает, а разрушает кандалы отчужденности, слепоты, безверия, – прокомментировал Вася.
– Ты прав, но она не верит в Бога, оттого я иногда печалюсь.
Проговорив в каюте час или около того, мы решили снова заглянуть в буфет, но пораженные внезапно наступившей тишиной, остановились на полпути. Монотонное шлепанье плиц прекратилось. Белоснежная «Крестьянка», слегка накренившись на левый борт, почти бесшумно скользила по поверхности вод, а ей навстречу со стороны Мологи плыл тихий, радостный колокольный перезвон.
Мы поспешили подняться на вторую палубу и пройти в носовую часть судна. Там уже собралось множество пассажиров. Спустя какое-то время к нам присоединился и Коля Харитонов, с которым Вася не преминул меня познакомить.
Мы с Николаем подошли к моей недавней собеседнице, которая стояла невдалеке от нас. Она представилась Харитонову и сказала, что видела его около года назад в Академии художеств на вернисаже. Помимо работ маститых мастеров там были и работы учеников из мастерской Ильи Ефимовича Репина, среди которых ей особенно запомнились этюды Н. В. Харитонова.
Коля учтиво склонил голову.
Впереди по курсу река делала плавный поворот, леса на левом берегу сменились зеленью пашен и пойменных лугов. Колокольный перезвон становился все громче.
Елизавета Федоровна, повысив голос, чтобы быть услышанной, торопилась высказаться:
– В детстве, Николай, я была знакома с вашей мамой. Когда в разговоре с капитаном узнала, что вы тоже едете этим пароходом, решила непременно найти вас и, если не будете против, заказать свой портрет. Увидев этого молодого человека, – Елизавета Федоровна повела рукой в мою сторону, – подумала, что это вы. На нем точно такой темно-синий сюртук, какой был тогда на вас, и рост, и сложение у вас схожи. Но лица… Особенно глаза. В ваших чувствуется сила, непреклонность воли. В его – робость и мягкость.
Смущенная нашим молчанием, Елизавета Федоровна на миг остановилась:
– Это ничего, что я так много болтаю?
Мы с Васей неопределенно пожали плечами. Что здесь отвечать?
– Продолжайте, продолжайте, – ободрил ее Николай.
Она стала рассказывать о своем сыне, воспитаннике Морского училища, о ждущей ее в Мологе маленькой дочери, о болезни мужа, Николая Антоновича Бродового, и невозможности им быть вместе.
Впереди открылся обширный вид на раздольно, версты на четыре, раскинувшийся на высоком волжском берегу город Мологу. Сверкающий куполами церквей, окутанный нежной зеленью молодой листвы, он притягивал взоры путешественников обещанием радости и покоя. Пространство реки у подножия города было заполнено лодками. Колокола гудели во всю мощь. Как бы отвечая им, наш пароход тоже басисто, но чисто, без дребезжания, протяжно прогудел и почти замер посередине фарватера, метров триста не доходя до пристани.
– Крестный ход! Крестный ход! – раздалось вокруг нас сразу несколько восторженных голосов.
Елизавета Федоровна тихо вздохнула и замолчала, так и не успев высказать всего самого сокровенного, о чем и можно сказать лишь незнакомым людям.
Теперь нам была видна не только Волга, но и впадающая в нее у стен города река Молога. К ее левому берегу были причалены около десятка лодок и большая, украшенная весенними цветами и зелеными ветками ладья. На лодки с пением и молитвами всходили монахини Афанасьевского монастыря, священнослужители городских храмов и одетые в праздничные одежды прихожане. Высоко к небу вздымались священные хоругви, кресты. Некоторые участники хода несли иконы. В носовой части одной из лодок в обшитом бархатом ковчеге стояла большая икона покровителя Мологской земли Николая Чудотворца. На ладье, на покрытом желтым атласом возвышении два священника закрепляли чудотворную Мологскую икону Тихвинской Божией Матери18. Множество людей стояло на берегах, особенно со стороны города. Некоторые заходили в реку, с молитвами кланялись святыне, осеняя себя крестным знамением, погружались в освященные незримым присутствием Богоматери воды или омывали лица.
Спустя несколько минут крестный ход медленно, под неумолкающие пение и колокольный звон выплыл из устья Мологи на просторы Волги. На противоположном берегу в ожидании Мологской святыни уже собрались жители окрестных деревень. У кромки воды стояли священнослужители с крестами и хоругвями. Коля Харитонов пояснил, что это причт церкви Федоровской иконы Божией Матери, расположенной неподалеку, в селе Федорицкое.
– Надолго увозят чудотворную из монастыря? – спросил я у него.
– Месяца на два-три, – ответил Николай.
– На целых три месяца?
– Ты разочарован?
– Конечно! Я ехал сюда в надежде, что в перерывах между делами выкрою время и побуду в монастыре наедине со святыней. И вот она прямо на моих глазах покидает город.
– К святыням между делами не ездят.
Возразить было нечего. Батюшка, бывало, говаривал нам: «На каком месте у вас Бог, на таком и вы у Него. Если мирское будете поперед божественного ставить, то суету обрящете, а благодать мимо прольется».
– А почему так долго? – поинтересовался я, с тайной надеждой, что относительно сроков Николай ошибается.
– Из Федорицкого крестный ход пойдет в Коприно – это три дня пути, – Николай загнул на правой руке три пальца. – Там в церкви Знаменской иконы Божией Матери всенощная служба, – он загнул безымянный палец. – Утром пойдут к Югской Дорофеевой пустыни – снова всенощное бдение. Потом по Мологскому тракту к Иваново, где святыню встретят прихожане и притч церкви Благовещения Пресвятой Богородицы. Следующим вечером – Рыбинск, Спасо-Преображенский собор. В Рыбинске икона пять недель пробудет.
– Я от кого-то слышала, прошлый год недели три в Рыбинске икона была, – заметила Елизавета Федоровна.
– Прошлый год меня в Мологе не было, а обычно всегда пять недель занимает. Меньше никак нельзя: город большой, именитый, – возразил Николай. – Во всех храмах и во многих домах принимают, вокруг города крестный ход свершают – при этом на всех четырех сторонах литии у приходских церквей служат. Затем села окрестные надо обойти. Пять недель – и то для Рыбинска мало.
– Николай года три в монастыре на Валааме послушником был, иконы писал: в церковных делах сведущ, ему можно верить, – уважительно поддержал друга Вася Цыцын.
– Неделя до Рыбинска, пять в Рыбинске, неделя обратно. Полтора месяца, но никак не три, – подсчитал я.
– Из Рыбинска пойдут в Мышкин, а уж только потом в Мологу. Это еще верст сто, со службами, остановками, в Глебово переправа через Волгу. Так что, если желаешь встретиться со святыней, не жди, а котомку за плечо – и в путь, – подытожил разговор Николай.
Крестный ход приближался к нашему пароходу. Двое матросов принесли из салона судовые иконы – Спаса Нерукотворного и Николая Чудотворца – и, подняв их над своими головами, обратили ликами к приближающейся процессии. На лодках запели «Царице моя преблагая». Мотив звучал немного иначе, чем пели когда-то матушка и Соня, но слова мне были хорошо известны.
Не отрывая глаз от приближающейся к судну иконы, я стал сначала тихо, потом в полный голос подпевать: «Скорбящих радосте, обидимых покровительнице!» Меня поддержали Николай и еще три-четыре человека. Вася и Елизавета Федоровна, как и большинство пассажиров парохода, не зная слов, молчали.
Ладья с чудотворной подошла почти к самому борту «Крестьянки». Раздался звон судового колокола. Мои глаза встретились с глазами Тихвинской Богоматери, я ощутил исходящее от них тепло, как будто из небытия на меня с нежностью и любовью смотрела моя мама. «Вот если бы всю жизнь находиться у Ее ног, как верный пес, служа Ей, Ее защищая», – почему-то подумалось мне, и в тот же момент волос на голове коснулся невесть откуда набежавший ветерок, как будто Богородица покрыла голову своим покровом. Я закрыл глаза, на них навернулись слезы. Отчего, почему – не знаю. Ноги мои подкосились, я упал на колени и зарыдал, неожиданно для себя, вдруг с потрясающей ясностью осознав, что все, все, что я делал в своей жизни до сих пор и чем занимаюсь сейчас, что волновало меня, выбивало из колеи или возвышало – на самом деле такое мелкое, незначительное, а то главное – светлое, радостное, которое одно только и может составлять смысл всей жизни, – проходит стороной, как икона Богородицы проплывает сейчас мимо нашего корабля.
Колокола смолкли, «Крестьянка» снова дала гудок, плицы забили по воде, и мы медленно стали приближаться к городской пристани.
Когда наше судно пришвартовалось к дебаркадеру, крестный ход с пением и молитвами уже встречали на правом берегу Волги.
Матрос с дебаркадера перекинул на пароход сходни с леерными ограждениями, потоптался посередине, проверяя на себе их надежность, и, махнув рукой, пригласил пассажиров к выходу. С берега грянула гармонь. Компания встречающих, чуть в стороне от взбегающей вверх дороги, устроила для нас, да и для самих себя, маленький концерт. На середину лужайки выбежала девица в холщовом сарафане и, притоптывая в такт мелодии босыми пятками по перемешанной с речным песком траве, уперев левую руку в бок, а правой размахивая над головой голубеньким платочком, запела звонким голосом частушки:
– Я плясала, я плясала,
Себе ноженьку сломала!
Повязала дрын-травой.
Побежала прочь домой:
Дома маменька ругала,
Потом доктора позвала;
Едет доктор на коне,
Балалайка на спине –
Балалайка заиграла,
И я снова заплясала!
С другого конца лужайки ударила балалайка, и лихой парень в новеньких сапожках вприсядку подкатился под ноги размахивающей платочком молодице:
– Моя милка, моя милка
Рукодельница была:
В решето коров доила,
Топором овец стригла!
Несколько пассажиров с парохода, поставив на траву свои поклажи, поспешили присоединиться к молодежи. Балалаечник вприсядку прошелся вдоль образовавшегося круга, выбирая достойную пару, остановился напротив одной из пассажирок и, отступая назад, вывел ее за собой в центр. Женщина средних лет в городском платье с кружевным воротничком, в черных лакированных туфельках, подбоченясь, подступила к продолжавшему отплясывать балалаечнику и, стуча каблучками то по земле, то друг о дружку, пропела:
– Шила милому кисет —
Вышла рукавица.
Меня милый похвалил:
Что за мастерица!
Николая на дебаркадере встретили сестра и какая-то дальняя родственница, живущая одна в Мологе. Расцеловавшись с ними и попрощавшись с нами до вечера (мы предварительно еще на пароходе приняли приглашение Елизаветы Федоровны собраться этим вечером у нее в доме), он взвалил на плечо обтянутый серым сукном чемодан и, в сопровождении своих дам, размашистым шагом зашагал по дороге вверх, в город.
Вася Цыцын своих о приезде не предупреждал – любил появляться сюрпризом, «так больше радости», а вот меня должны были встретить. В Петербурге я познакомился с мологским землевладельцем Александром Егоровичем Криловым. Мы договорились, что я рассчитаю, какие промышленные объекты экономически более эффективно построить на купленных им землях, и займусь их проектированием. Кроме того, его заинтересовали мои проекты сенокосилок и других сельскохозяйственных механизмов, производство которых планировалось наладить в этом году. Меня должен был прямо на дебаркадере встретить его племянник. Однако все пассажиры были уже давно на берегу, а племянничек что-то не появлялся.
– А я встану на носок,
А потом на пятку —
Люблю русского плясать,
Стоя и вприсядку!
– доносилось до нас с берега.
– Михаил Ефимович, – тронула меня пальчиком за плечо Елизавета Федоровна, – я сдаю в своем доме комнаты. Думаю, вам понравится: в центре города, чисто, опрятно. Цена для вас – десять копеек в сутки. Если пожелаете, и столоваться можно у меня.
– Да, ждать уже нет смысла, – поддержал ее Вася Цыцын и, чуть поколебавшись, извиняющимся тоном добавил: – Я пригласил бы тебя к себе, да боюсь, не так комфортно будет, как ты привык. Дом маленький, на кухне тесно, вечером жарко, под утро холодно, а комната одна. Впрочем, если тебя устраивает, то и я, и жена завсегда рады.
Ждать дальше действительно было бесполезно. Я поблагодарил Васю за предложение и решил пока остановиться у Елизаветы Федоровны, тем более что Вася с Николаем так и так вечером к ней в гости подойдут.
Дом у Елизаветы Федоровны был деревянный, но большой, в два этажа. На первом – кухня, два туалета и три комнаты для постояльцев, на втором жили хозяйка с супругом, сыном и дочерью, а также старшая сестра мужа, Акулина Антоновна Бродова. Сына и мужа сейчас в Мологе не было – они второй год как снимали небольшую квартиру в Петербурге. Планировалось, что со временем и Елизавета Федоровна с дочерью переберутся в столицу. В мое распоряжение предоставили рабочий кабинет Николая Антоновича. Направо от дверей в кабинете стоял книжный шкаф, с содержимым которого мне еще предстояло познакомиться. С левой стороны, под окном – небольшая, но вполне сносная при моем росте деревянная кровать и плетеное кресло. А прямо напротив – письменный стол внушительных размеров, что немаловажно для работы с чертежами, и два стула карельской березы.
Распаковав дорожный чемодан и немного передохнув, я решил пойти осмотреть город. Елизавета Федоровна перехватила меня в прихожей, пригласив вначале попить чай.
За столом мы сидели втроем: я, Елизавета Федоровна и ее пятилетняя дочь Настя – белокурая большеглазая девчушка в голубом ситцевом платьице с короткими рукавами. Акулина Антоновна, сославшись на мигрень, ушла в свою комнату. Наскучавшись по матери, Настя не отпускала ее от себя ни на шаг: постоянно капризничала, требовала внимания, иногда с каким-то вызовом украдкой посматривая на меня.
Чтобы немного приподнять ребенку настроение, я незаметно спрятал в кулаке карамельку, потом поднес руку к подбородку и, ни к кому персонально не обращаясь, со словами: «Что это там у меня чешется?», сделав при этом удивленное лицо, достал карамельку из бороды.
– Еще, еще!!! – захлопала в ладоши Настя.
– Да больше вроде нигде не чешется, – сказал я, протягивая ей карамельку, и тут же ойкнул:
– Ой, вру – в затылке зачесалось!
Поскреб затылок и достал вторую карамельку.
– И я так хочу! И я так хочу! – закричала Настя и, с молчаливого маминого согласия, перебралась ко мне на колени. Елизавета Федоровна, воспользовавшись моментом, стала в прихожей разбирать дорожную сумку, оставив нас вдвоем. Я разрешил Настеньке поискать карамельки и в бороде, и на голове. Она ничего не нашла, но осталась довольна тем, какой дядя стал смешной с взлохмаченными во все стороны волосами.
– Мама, мама, а дядя Миша стал одуванчиком! – поспешила она сообщить матери, когда та с грудой картонных коробочек проходила через гостиную в спальную.
Так мы с ней подружились. И уже на правах друга она заявила, что пойдет в город вместе со мной, ведь один я могу заблудиться. Я согласился с условием, что она попросит разрешения у матери.
– Ну, если Михаил Ефимович не возражает, то и я не против, – ответила Елизавета Федоровна. – Только не досаждай Михаилу Ефимовичу глупыми вопросами, а то он рассердится и не будет больше с тобой дружить.
– Не рассердится, он добрый, – возразила Настя, подала мне руку и вопросительно посмотрела в глаза. – Правда, ты добрый?
– Правда, – ответил я. И мы, держась за руки, вышли на улицу.
В Петербурге, городе соборов и церквей19, я привык почти ежедневно посещать церковные службы. Поэтому и в Мологе первым делом решил пойти в храм, помолиться, чтобы все мои дела устроились так, как угодно будет Богу.
В двух кварталах от дома Елизаветы Федоровны находился Воскресенский собор, напомнивший по внешнему сходству Корсунскую церковь в Угличе. Разве что колокольня чуть выше и более утонченная. Мы с Настей вошли внутрь собора. Литургия закончилась, читали часы, псалом пятьдесят четвертый: «кто дал бы мне крылья, как у голубя? я улетел бы и успокоился бы; далеко удалился бы я, и оставался бы в пустыне; поспешил бы укрыться от вихря, от бури».
Настя обошла со мной четыре придела (пророка Илии, Николая Чудотворца, Успения Божией Матери, святых Афанасия и Кирилла), мы поставили свечи у икон. В главном приделе, Воскресения Христова, я помолился у образа Спасителя, она тоже что-то пошептала. Когда мы вышли из собора, она некоторое время сосредоточенно молчала, размышляя о чем-то своем, и только когда мы подходили к Торговой площади, задала свой главный, мучивший ее еще в соборе, вопрос:
– А ты правда веришь в Бога или притворяешься?
– Почему ты так спрашиваешь? – удивился я.
– Мой папа говорит, Бога придумали попы и эксплиататры. А мама говорит, что Он есть.
– Конечно, есть! Обернись на эти мощные дубы сбоку от храма, посмотри, как ярко светит солнце. Кто создал весь этот прекрасный мир?
– Папа говорит, все само придумалось.
– И эта башня сама собой придумалась? – я поднял руку вверх, показывая на каланчу, рядом с которой мы остановились.
– Каланчу придумал Достоевский20.
– Достоевский романы придумывал, а не каланчи, – поучительно поправил я Настю.
Она топнула ножкой:
– А папа говорит, каланчу придумал Достоевский.
– Ну, ладно, ладно, – поспешил я согласиться. – С твоим папой я спорить не буду. Возможно, насчет Достоевского он и прав, но нет ни одного человека, который хоть однажды не слышал бы в своем сердце голос Христа. И папа твой слышал, иначе бы его сердце не болело о страданиях «эксплуатируемого народа». Наверно, в его голове много шума. Вероятно, он видел много несправедливостей, обмана и поэтому перестал замечать прекрасное, перестал слушать голос Христа. Это случается со многими очень умными людьми. Он часто у тебя улыбается, смеется?