Пальто упорно не хотело сниматься с гвоздя – ветхая, не в меру длинная петелька вешалки путано обмоталась вкруг лоснящейся, изогнутой шейки, начисто скрыв решётчатую насечку кривой шляпки.
Кротову не потребовалось вставать на мыс– ки – он был достаточно высок, наклонился, близоруко сощурился и, вцепившись узловатыми пальцами в чёрный драповый воротник, дёрнул: сухо треснула вешалка, в карманах звякнула мелочь.
– Не так страшен чёрт…
Разорванная петелька разошлась мохнатыми, слабо шевелящимися концами, пальто поползло вниз. Кротов подхватил его, тряхнул, забросил на спину и, согнувшись ещё больше, долго и неточно ловил руками просторные рукава.
– И не это главное. Имею. Различия прошлого…
Спина взбугрилась толстыми складками, воротник осел на безжалостно скошенные плечи, выпустил бледный остов куриной шеи; чёрная пола, беззвучно запахиваясь, прошлась над низкой тумбочкой – загремели свалившиеся ключи.
– Ну уж совсем… – Бессильный выдох пыльно мнущегося драпа, треск длинных, поспешно согнувшихся ног. Кротов сгрёб ключи, бесстыдно распластавшиеся на грязном полу (тонкое соединительное колечко зависло над чёрной щелью), сунул в карман, нахлобучил широкополую шляпу и, оттянув головку замка, открыл дверь.
– И не в том дело. Есть ведь. Не кто-нибудь… Нет. Забыть только… узнать…
Тягуче запели петли, качнулась расхлябанная ручка, дверь благодарно щёлкнула. Осторожно держась за перила, Кротов спустился по узким, еле видным ступеням, ткнулся плечом в пахнущую краской тьму – она задребезжала потревоженной пружиной и громко треснула ровным проёмом: в нём спаялись по причудливой ломаной сумрачно-синее (с бледной сетью слабо намеченных звёзд) и тёмно-серое (с лабиринтом притуплённых тьмою углов и чёрным ритмом мёртвых окон). Проём быстро, скрипуче рос и пах поздней осенью.
Кротов отпустил слабо хлопнувшую дверь (помешала забившаяся под створку тряпка), поднял воротник и огляделся: пустая улица быстро суживалась, стягивала в сырую тьму трёхэтажные дома, застарелый асфальт, частый ряд обглоданных тополей и редкий – зелёных мусорных контейнеров (один – в двух шагах, второй – у будки сапожника, третий – возле криво вросшей в землю бетонной трубы, четвёртый, основательно размытый сумраком, – под сенью нечёткого забора).
Кротов сунул руки в карманы, вздохнул поглубже и выпустил струю слабо побелевшего воздуха:
– И уметь – тоже не главное. Важно знать… знать. А то – исключение! Ляпсус майнус…
Он сухо рассмеялся (возле напрягшихся крыльев носа веером разошлись мелкие складки) и двинулся вниз по улице – согнувшись, разведя острые чёрные локти, теряя треть роста из-за слишком широких шагов.
– Добрососедство, не спорю. Но в законах – мы не виним. Нет… Только добрососедство…
Из-под полуоткрытой крышки контейнера выскочила крыса, вместе с потревоженным мусором шлёпнулась на землю и неторопливо побежала, волоча длинный хвост.
Кротов остановился, сощурившись проводил её поворотом своей сплющенной с боков головы, согнулся ниже и снова зашагал:
– А уметь – не главное. Нет. Важно знать…
На углу с ним столкнулся какой-то беспощадно распахнутый человек, обмахнул длинным, плавно опережающим его шарфом, отскочил в сторону и скрылся, торопясь.
Из чёрного парадного вылетели двое – оба толстые, маленькие, в коротких пальто. Заспешили вслед за распахнутым.
Еще двое выбежали из соседнего двора, остановились на мгновение («Через Средний!» – «Ты чо! Через Второй!») и сверхъестественно быстро, двумя серыми, перегоняющими друг друга пятнами пересекли улицу (помогла сгущающаяся тьма).
Кротов посмотрел вслед пятнам (они прошли сквозь фасад нежилого дома), вздохнул и двинулся дальше.
Возле железной, непонятного вида тумбы он повернул, подошёл к плотному полинявшему забору и, отодвинув две доски, уперевшись ладонью в холодное дерево, просунул ногу в узкую дыру: за забором лежал длинный проходной двор.
Здесь было так темно и сыро, так сладко пахло овощной гнилью и прелыми листьями, что Кротов вытащил руки из карманов и, слегка вытянув перед собой, посмотрел вверх – на сдавленный крышами осколок неба:
– Они уверены, что обстоятельства не вынудят… Как бы не так! Ляпсус майнус!
Он качнулся и пошёл как пьяный – оступаясь, проваливаясь, щупая руками прогорклую тьму. От ноги отскочила невидимая бутылка, загремела по асфальту и глухо стукнулась обо что-то, не разбившись. Слабо треснула мелкая, подмёрзшая лужа.
Справа из ряби бледно-серых пятен слепилась стена, возле выросла группа молчаливых высоких людей, которые через десяток неуверенных шагов оказались гнилыми столбами от какой-то развалившейся деревянной постройки. Кротов обошёл их, оскальзываясь на беззвучно мнущейся трухе, долго пробирался вдоль стены, ощупью влез по гладким, забитым землёй ступеням, шагнул на покатую груду: под ногами гулко ожила потревоженная жесть и что-то вкрадчиво посыпалось – сухое и мелкое.
– Мы вовсе не застрельщики. Мы – мастеровые. Но знать – всё равно главное. Не уметь…
Он неловко спрыгнул вниз, захрустел битым стеклом, шумно шарахнулся в сторону и, запутавшись в засохшем кусте бузины, долго выбирался из его цепких когтей:
– Это не так сложно – социальное упрочнение…
Впереди всплыли и медленно повернулись несколько сумрачных кирпичных углов, возник тусклый, резко сжатый глухими стенами свет, лампочка сверкнула в луже и выбежал – теперь уже человек. За ним другой. И третий.
Кротов подождал, пока их торопливо сбивающиеся шаги завернули за угол, стал выбираться из скользкой тьмы и – ыыххх! – напоровшись горлом на обледеневшую бельевую верёвку, вовремя подхватил слетевшую шляпу:
– Нетерпение! Да просто порванные судьбы…
Он прошёл под лампочкой, обогнул кучу пустых ящиков и двинулся за угол – туда, где ещё не успела растаять колкая дробь убежавших. Стена повернулась к нему, в ней прорезалась высокая арка всё с тем же сырым, пахнущим осенью содержимым – слегка потемневшее сумрачное – синее и окончательно утратившее углы, постепенно становящееся плоскостью тёмно-серое.
Кротов вышел из-под арки и приостановился: километровая полоса Автокорма была непривычно пуста, огромная площадь немо распласталась перед ней. Он нахмурился и осторожно сдвинул ползущую на лоб шляпу: за свои сорок восемь лет ему не часто приходилось видеть пусто посверкивающие ячейки Автокорма – также странно рассматривать череп некогда знакомого тебе и человека или наблюдать тоскливую метаморфозу старого, давно облюбованного твоими глазами муравейника: под влиянием неведомых тебе явлений (рождение новой звезды или приближение конца света) его поверхность вскипает муравьями, колеблется и начинает осыпаться, оголяя то, что составляло милую покатость чёрного холмика – тусклую, безликую сталь серийного пылесоса.
– Неправомерно и не нужно… только раз…
Кротов зажмурился, подождал, пока уляжется калейдоскоп сине-зелёных осколков, и вызвал из памяти обыденное, с детства знакомое: маслянистый шум толпы, одинаковые головы, нетерпеливо заглядывающие друг другу через плечи, белесый пар, зависший над Автокормом, длинные чёрные гусеницы очередей к ячейкам, запах варёной свеклы и мокрого хлебного мякиша, рёв громкоговорителя, вспышки злобного спора, быстро обрастающие словами и участниками, молчаливо насыщающиеся лица…
Он открыл глаза и снова прошёлся ими по тусклым подробностям голубой громады: её съеденный сумерками конец терялся в нагромождениях быстро темнеющих зданий.
– Принимая решение – увериться. Оказаться на задворках! Забыть! Да это…
Сзади пробежал человек.
Кротов вздохнул и пошёл к Автокорму.
Слева из-за угла выскочили трое, заспешили через площадь. Кротов подошёл к голубой, крепко переплетённой металлом стене, порылся в карманах и достал пятачок. Над квадратом ячейки теснились до блеска начищенные буквы: ГЛОТАЯ СВОЙ ХЛЕБ, ПОМНИ, КАК ДЁШЕВО ОН ДОСТАЁТСЯ!
Перед тем как опустить пятачок в прорезь, надо было три раза про себя прочитать надпись.
Кротов вспомнил эти секунды покоя, сходящие на лице прилипшего к ячейке – сзади напирает, дыбится пахнущая мазутом очередь; тот, – уперевшись потным лбом в металлическую заповедь, закрыв глаза, впитывает в себя её незатейливый шрифт, а грубые, изуродованные работой пальцы всё крепче и крепче прикипают к грязной медяшке…
Кротов потянулся к прорези, как вдруг:
– Эй ты, шляпа!
Он вздрогнул и оглянулся.
– Поть суда!
Кротов опустил руку и пристальней всмотрелся в серую тьму: там колыхались какие-то угловатые тени.
– Я каму хаварю?!
Кротов согнулся и нерешительно двинулся на голос; они стали медленно выплывать из сумрака – чёрные, как выкройки – двое невысоких, слепившихся широкими плечами, и третий – одинокий в своей долговязости нетерпеливо поскрипывающий сапогами:
– Живей тавай, фитттиль…
Едва перетаскивая непослушные ноги, Кротов подошёл. Один из широкоплечих близнецов рассыпался хриплым кашлем:
– Хы хто хахой? Хы хах стесь охазалсь? Хы што – порядку не знашь? Хы пачему не на Площщщади? Пьян, што ль? Пьянай, сволачь, в день хакой?! Залп чрес семь минут, а он-пьянай! Пьянай, хавари, што ль?
Невидимые руки зашуршали ворсистой материей, щёлкнуло, полоснуло глаза белым светом: Кротов отшатнулся, закрыл лицо рукой.
– Давай документ, фитттиль…
Горбатясь, Кротов деревенеющей рукой полез за пазуху, долго остервенело рылся и вместе с потёртой картонкой выдрал из себя:
– Я право имею. Я работник. Я, знаете ли, работник. Я имею не посещать. Я поесть пришёл. Имею не посещать.
– Дааавааай! – Худощавый надвинулся, заскрипел ремнями портупеи. Они выхватили из его пальцев удостоверение и сгрудились над ним широким трёхликим монстром, уродливо высвеченным упёршимся в картонку фонариком:
– К… К… Кротов. Кротов. Васи… не мешай… Василий Кузьмич… мааассажист четвёртого раз… разряда Центральных Государственных Бань…
Кротов скрестил на животе дрожащие руки и посмотрел вверх: звёзды чётче проступили на высоком тёмном небе и горели холодно и колюче.
– Ды ты не это – а вот это, это… классифицирован как обслу… обслуживающий персонал седьмого порядка важности. Печать. Печать… вот. Уху.
Монстр засопел и медленно развалился на три ленивых куска, луч качнулся и снова ударил по Кротову:
– Кротов. Крот значит. Ты не похож на крота, ишь пальто-то себе длинное достал.
– Он на хлисту похож. Хротоу…
– Кроты толстые.
– Ишь глист, а право имеет. Бааанщик…
Свет пропал, удостоверение полезло в руки ослепшему Кротову:
– Дерши, Хрот.
– Крот – он землю гребёт. Вот так, – возле чёрной головы долговязого заходили грабли огромных рук.
Кротов сунул картонку в карман.
– Топай, банщик.
Кротов, нерешительно ёжась, поправил сползшую на лоб шляпу.
– Топааай, кому сказал! – Один из двойников шаркнул подошвой и угрожающе сплюнул. Кротов повернулся и пошёл к Автокорму.
Пятачок провалился в щель, снизу вылез бумажный стаканчик, тугая струя ударила в его дно. Кротов обнял пальцами мягкий горячий цилиндрик, бережно вынес его из-под нависающего уступа и свободной рукой нащупал в овальной нише выпавший кубик чёрного хлеба.
– Не так страшен черт…
Сзади налетел ветер – холодный и долгий, прополз по брюкам, пошевелил поля кротовской шляпы и ткнулся в спину сохлым листом.
Привалившись к Автокорму, Кротов откусил хлеба, неосторожно склонившись над стаканчиком, хлебнул: свекловичный отвар показался ему горячим и густым. Он снова хлебнул и прислушался: в животе еле слышно ухнуло и ожил крохотный кларнет.
– С утра даже… Ляпсус майнус!
Он рассмеялся, отёр рукавом потёкший нос и опять потянулся к стаканчику, но наверху возник ослепительный свет, мгновенно разросся и перешёл в сухой раскатистый треск. Кротов не успел поднять головы: его пальцы стали белыми, рукава пальто пепельными, чёрный дымящийся кружок свекольного отвара покраснел, в нём вспыхнул зелёно-жёлтый квадрат, отчаянно заискрил, и, распираемый знакомым красным профилем, стал расширяться.
Кротов поднял глаза: квадрат висел над городом, слабо потрескивая, профиль улыбался.
Кротов оглянулся: площадь лежала чиста и светла, дома стали плоскими и близкими, а дальний конец километрового Автокорма торчал рядом, искушая коснуться его рукой.
Квадрат затрещал, запестрил огнями, изогнулся и, медленно оседая, распался жёлто-зелёным бисером.
Снова обвалилась тьма и вместе с нею – приглушённый, широкий и сочный рёв миллионной толпы – там, за кубиками домов, на Главной Площади…
Кротов отбежал от стены и задрал голову: небо взорвалось ярко-синим, хлопнуло во все стороны, в полный рост всплыл Он – уже в объё– ме – громадный, толстый, пестрящий голубыми огнями, с крепко сжатым уходящим в небо кулаком. Мгновение Он стоял, вылепленный огнями, высясь над городом, подпирая собой просветлевший свод, потом заискрил, тронулся, рука повалилась на медленно оседающую голову, рассыпалась голубыми звёздами. Очутившись в темноте, Кротов почувствовал, что он кричит, что шляпы нет на его голове, что пальцы обеих рук сжимают пустоту. Он упал на колени – ослеплённый, оглушённый новым приступом сочного рёва, зашарил руками по асфальту – невидимому, разящему осенней сыростью и свекольным отваром. Над ним снова взорвался свет, прокатился треск и распластался Он – сиренево-красный, плоский, на коричневой трибуне с растопыренной ладонью и запрокинутой головой.
Шляпа, оказывается, лежала рядом, край ослепительно-белого стаканчика торчал из-под пепельно-серого ботинка, хлеб валялся возле нестерпимо голубого Автокорма.
Кротов бросился к нему, схватил, метнулся к шляпе – небо погасло и почти сразу вспыхнуло снова: Он – красно-синий, с жёлтыми искрами пуговиц, вытянулся в зелёном кресле. Кротов нахлобучил шляпу и, придерживая её, подставил Ему своё запрокинутое лицо: кресло стало крениться и вместе с ним – Он, с плеч Его посыпались серебристые погоны, голова поползла вниз, просела, затрещала и разлетелась огненными брызгами.
Кротов проследил за угасанием последних, устало отставших огней, сунул хлеб в карман:
– Закономерность не в этом! Мы к распаду непричастны… Закон… Закон требует, а не мы…
Над головой ослепительно взорвался оранжевый шар, протяжный треск настиг его (так, наверно, боги рвут свои хитоны), расправились блёстки огромной плоскости – Он – в зелёном кителе, коренастый, уперевшийся в город близко посаженными глазами, коротковолосый, узколоб… О, Бооооже!
Кротов замер, присев на сухопарых ногах: левое ухо, Его ухо, ухо, так похожее на съёжившуюся дольку апельсина, ухо, тугие складки которого Кротов вынес ещё из детской памяти, ухо, отлитое в золоте, в бронзе, в стали и в чугуне, вырезанное из мрамора и гранита, из алмаза и янтаря, ухо, не имевшее пространственных границ, разрастающееся с поверхности маковых, рисовых и пшеничных зёрен до километровых транспарантов, ухо, овальный контур которого множат миллионные тиражи, рисуют и лепят художники, описывают писатели, заученно выводят карандаши школьников, – отделилось от искрящей головы, отошло в сторону, вспыхнуло, съёжилось и рассыпалось поспешными звёздами, а Он – сжатый яростным жёлтым окаёмом, ещё горел, ещё парил над городом – безухий и строгий, и лишь когда стал разваливаться на лихорадочные блёстки, оседать, сыпаться и искрить – до Кротова в полной мере дошло то, ЧТО сейчас случилось, ЧТО произошло – тьма свалилась на него, и он окостенел, врос оледеневшими ногами в землю: собралась в сознании вся длинная, отлаженная цепь смутно известного ему аппарата, весь многотысячный штат управления разноцветными огнями салюта (каждый человек отвечает за свою звезду!), и так же, как ухо от упрямой узколобой головы, отслоилась, отошла от этой серо-зелёной, тщательно обученной массы горстка безрассудных смельчаков, управляющих ухом, и встал перед его глазами аккуратный цветной снимок, мельком показанный ему высокопоставленным клиентом, угреватую спину которого он так добросовестно мял по субботам: обложенная кафелем замера, высокая, похожая на сплющенного муравья машина и в её холодно поблескивающей голове – голый, изощрённо защемлённый человек, обезумевший глаз которого (другой заслонён порывисто изогнутой штангой) намертво и навсегда врос в естество Кротова так же прочно, как давно вросла вот эта одинокая, холодная, самая яркая и самая высокая звезда, которую он – ослепший и тяжело дышащий – принял в первую минуту окончательной тьмы и темноты за непогасший остаток салюта.
1978 г.