Расскажу вам про Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика, которого больше знают как императора Нерона, последнего императора Римской империи из рода Юлиев-Клавдиев.
Чтобы было чуть понятнее, откуда он такой красивый взялся и в кого такой загадочный пошел, начну издалека. Матерью будущего императора была Юлия Агриппина (она же Агриппина Младшая), одна из трех сестричек Калигулы.
К тому моменту, когда брат стал императором, Юлия Агриппина уже девятый год как была замужем: Тиберий Август в 28 году велел ей идти замуж за Гнея Домиция Агенобарба: пусть немолод, пусть двоюродным дядей ей приходится, зато смотри, какая рыжая борода! Ну и Тиберию не чужой человек. Опять же, про тебя, Юлька, слухи нехорошие ходят – меньше надо с братцем по углам обжиматься. Сложно сказать, был ли в восторге сам жених, да только ребеночек у этой пары появился лишь в 37 году, 15 декабря – да, через девять долгих лет после свадьбы, аккурат через девять месяцев после смерти Тиберия.
Поговаривают, будто не шибко рад был Гней своему отцовству: тот, если верить (с оглядкой, само собой) Светонию, «в ответ на поздравления друзей воскликнул, что от него и Агриппины ничто не может родиться, кроме ужаса и горя для человечества». Юлия Агриппина решила все же уточнить, что же она такое родила, у одной из прорицательниц, и та вроде бы ей напророчила, будто мальчик вырастет и станет императором, а вот ее саму убьет. «Occidat, dum imperet» («Пусть убивает, лишь бы правил!») – отмахнулась молодая мать. Она вообще была честолюбивой. И, подобно брату (вспомните это его «Пусть ненавидят, лишь бы боялись!»), умела сказать, как припечатать.
Назвали мальчонку в честь героического деда из славного рода Рыжебородых – Луций Домиций Агенобарб. К слову, этот самый род (говорят, борода у его основателя, Домиция, порыжела после того, как коснулись ее близнецы, Кастор и Полидевк, чтобы не сомневался тот в их божественной сущности) был известен тем, что мужчины в нем рождались с характером. Ярким, так и выпирающим во все стороны, далеко не всегда приятным для окружающих – но характером.
Жили супруги на одной из вилл Гнея Домиция, что расположилась между Анцием и Римом. Часто наведывались в Вечный город: Калигула сестренку не забывал, на пиры звал их с мужем регулярно, чай, не чужие люди. Да и муж на тех пирах и оргиях не помеха: главное, вовремя наливать и поменьше разбавлять. Молва вообще всех трех сестер Калигулы рисует этакими развратницами – дескать, вот такая у императорских родственниц профессиональная дефлорация… простите, деформация. Ну да не будем гадать, нас с вами там не стояло и факел не держало.
Так было до середины лета 38 года, когда Калигула схоронил Юлию Друзиллу, самую близкую и любимую из сестер. И стал с прохладцей и настороженностью относиться к двум другим. Как показала практика, то была не паранойя: через год вскрылся заговор, в котором обе девицы отметились, намереваясь помочь их общему любовнику, супругу покойной Юлии Друзиллы Марку Эмилию Лепиду, стать императором. Лепида, соответственно, казнили. Сестер, соответственно, сослали на Понцианские острова. Их имущество, соответственно, Калигула распродал в пользу казны.
Мелкий Луций Домиций в это время так и жил на вилле с отцом, который заливал стресс вином. Ну и дозаливался. В 40 году Гней Домиций Агенобарб умер от честно заработанного асцита (а тот, скорее всего, возник из-за цирроза, который, в свою очередь… ну вы понимаете). Наследниками движимого и недвижимого имущества стали сын и император (тот ввел занимательную практику – отписывать ему в завещаниях часть того, чем владели при жизни). Поделили все по-императорски: Калигуле виллы, земельные наделы и семейную казну, а мальчонке – родовое имя и какое-никакое содержание. Ну и к тетушке Лепиде (вернее, Домиции Лепиде Младшей) его на проживание определили: женщина не бедствует, слуг и рабов полон дом, так что не пропадет.
А в 41 году Калигулу все же подловили и прирезали неугомонные заговорщики. И Сенат, заикнувшись было о реставрации обожаемой ими республики, быстро утерся, когда преторианцы сказали свое веское «Ша!» и бабой на чайник усадили на трон нового императора, Клавдия. Вот тогда и вышла двум сестрам Калигулы амнистия. Обе страшно обрадовались: Пандатерия – это, конечно, много моря и солнца, но уж сильно много, да и сыт ими не будешь, а поскольку братец велел оставить их там на полном самообеспечении, диета получилось жесткой. Много ли заработаешь на еду, ныряя за морскими губками и продавая их аборигенам?
Сын вернулся к матери – и события вокруг будущего императора продолжили свиваться тугой пружиной.
Амнистия-то Юлии Агриппине вышла, и радость от встречи с сыном была неподдельной, но в целом ощущения от возвращения в Рим были двойственными: будто камень, что упал с души, угодил аккурат по мизинцу на ноге. Имущество-то братец присвоил и пристроил, и вот так вот просто фарш обратно не прокрутишь. Правда, дядя Клавдий решил дело по-родственному: велел он Гаю Саллюстию Криспу Пассиену быстренько развестись со своей второй женой, Домицией Лепидой Старшей – мол, сам понимаешь, политическая и родственная необходимость, ты уж потерпи, а я тебя скоро второй раз консулом сделаю, – и жениться на Агриппине Младшей. И вскоре мать с сыном уже стояли на пороге роскошной виллы: мы к вам пришли навеки поселиться, хотели попросить у вас приют.
Вопреки ожиданиям тех, кто помнил, как отжигали сестрички при Калигуле, Юлия Агриппина всячески старалась показать, что она встала на путь исправления и сотрудничества с администрацией: без мужа из дому ни ногой, да и его на мероприятиях сопровождает, если только он сам распорядится, политикой не занимается – словом, образцово-показательная римская матрона. И это притом что красавица и в полном цвете своих тридцати трех.
А вот политика взревновала: как это так? Мною не занимаются? Ну так я сама тобой займусь! Супруга императора Клавдия, Валерия Мессалина (да, та самая, имя которой в Риме стало нарицательным из-за ее похождений), весьма настороженно отнеслась к реабилитации бывшей соратницы по корпоративам у Калигулы. Логика была проста: мало того что эта стервь пришла на все готовое на место ее тетушки, Домиции Лепиды Старшей, так еще и отпрыск ее, мелкий Луций Домиций, который Нерон, был на три с небольшим года старше ее собственного сына, Британника. И вероятность того, что империю унаследует он, а не Британник, была ненулевой. Вывод? Наследник должен остаться один. Эй, наемники! Вам как: натурой или ауреусами? Правда, охраняли виллу Гая Саллюстия хорошо, а однажды работники плаща и кинжала, если верить легенде, сами сбежали из спальни мальчонки, роняя калиги и посылая ad corvi эту fellatrix[5], их нанимательницу. И немудрено: на подушке у пацана, свернувшись кольцами, сторожила его сон змеюка! Так что история про мальчика, который выжил, родилась сильно раньше Гарри Поттера.
«Вот ведь lupa[6]!» – досадовала Мессалина, видя, как терпит фиаско очередная детоубийственная попытка и как набирает в Риме популярность соперница. «За lupa ответишь! – фыркала Агриппина и целовала в лобик своего мальчика: – Вырастешь – на таких плохих тетеньках не женись! Впрочем, на их дочерях можешь попробовать». И когда в 47 году вдруг помер Гай Саллюстий, Мессалина едва ли не громче всех пыталась убедить Клавдия, что вовсе не от счастья и не от перенапряжения на любовном ложе была та смерть, а просто кое-кто, не будем показывать пальцем, подозрительно хорошо знает фармакологию. Клавдий же лишь отмахнулся. Он, к слову, вообще в эти дрязги старался не вникать: ни когда Мессалина наемников подзуживала (ну да, пальчиком грозил и ругался, но не более того), ни вот теперь. И в 48 году, когда вскроется заговор распутной женушки, он тоже будет долго колебаться, принимая решение об аресте и суде.
Зато позже, когда ему доложат об успешном самоубийстве заговорщицы (ну пришлось легату ей помочь, но это уже детали), Клавдий лишь попросит налить ему побольше вина – то ли помянуть, то ли отметить.
Когда Мессалина покинула этот мир, а Сенат применил к ее имени проклятие памяти (и снова, как вы уже догадываетесь, безуспешно), обнаружилось, что умение ждать и подправлять ситуацию в нужную сторону может давать обильные и очень вкусные плоды. Оказалось, что с самого возвращения с Понцианских островов вокруг нее понемногу собирались те, кому покойная жена Клавдия успела оттоптать самое больное или дорогое. Этакий милый междусобойчик людей, имеющих в Вечном городе приличный политический вес. И был среди них Марк Антоний Паллант, императорский казначей, из вольноотпущенников. Взгляд тут, слово там – и вот уже Паллант делит ложе с красавицей. И слушает чарующие песни ночной кукушки. Ну и кого, по-вашему, казначей стал прочить в жены овдовевшему Клавдию? Да и сама Агриппина теперь уже не стеснялась лишний раз мелькнуть перед императором и ненароком так то глазками стрельнуть, то окружностями качнуть, то томных ноток в журчание речи добавить. В общем, тот попал и пропал. И 1 января 49 года они поженились. А через год Клавдий усыновил тринадцатилетнего Луция Домиция, и звать пацана стали теперь Нерон Клавдий Цезарь Друз Германик. Еще один шаг к трону стараниями матери был сделан – на этот раз более широкий и твердый.
Едва успев помянуть Мессалину и жениться на Агриппине Младшей, Клавдий осознал, что лох – это судьба, а органолептически определяемая сахаристость хрена и редьки не имеет статистически достоверной дельты. К своей цели эта красавица шла с напором и неотвратимостью боевой квинквиремы. И вскоре изрядную долю реальной политики империи, особенно внутренней, вершила именно она. На нужные должности назначались нужные люди – причем с таким прицелом, чтобы в нужный момент сын, став императором, оказался в хорошей и лояльной компании. Так, вернулся из ссылки Луций Анней Сенека: пока на должность наставника Нерона, но с перспективой карьерного роста; другой его наставник, галл Секст Афраний Бурр, в 52 году становится префектом преторианской гвардии. Ну а насчет казначея-любовника вы уже в курсе.
Не особо считаясь с чаяньями собственного сына, на судьбы детей Клавдия Агриппина вообще взирала лишь с точки зрения «вреден – полезна». Так, Британника, сына Клавдия, она старается задвинуть куда подальше, а его наставника, Сосебия, и вовсе велит казнить, чтобы не возмущался. А многоходовочку с императорской дочкой, Клавдией Октавией, она заранее готовила. Сначала расстроила ее помолвку с Луцием Юнием Силаном Торкватом – дескать, сожительствует он с родной сестрой, и теперь ему лучше самоубиться, чем с нашей Клавочкой женихаться. И в 53 году женила на ней Нерона, несмотря на его попытки отнекиваться и отбрыкиваться: надо, сын, надо!
Тут Клавдия и посетило сатори: меня же по всем фронтам обложили! Груня, куда ты дела моего Британника? Эй, кто там, быстро верните его ко двору! Кажется, в будущем на троне он будет смотреться лучше твоего Нерона. Опять же, родная кровиночка. «На каком, на фиг, троне? – неподдельно изумилась Агриппина. – В каком, на фиг, будущем? Клавдий, зайчик, сегодня у нас на обед такие изумительные грибочки…» Император отведал грибочков – и умер.
В тот же день, 13 октября 54 года, Секст Афраний Бурр привел шестнадцатилетнего Нерона к своим преторианцам, и те дружно кричали «виват!», признавая его новым императором.
– Мамочка, поздравь меня, я императором стал! – похвастался Нерон Агриппине. – Теперь я большой мальчик и могу тебя не слушаться.
– Morologus es![7] – рассмеялась Агриппина, – теперь слушаться меня будешь не только ты, но и Вечный город, и вся империя!
Доходило до абсурда: матушка (небывалое дело!) на официальных приемах садилась рядом с венценосным сыночком, вполголоса делала ему замечания (спину не горбить, в носу не ковыряться!) и подсказывала – а по факту диктовала, – что говорить, какие распоряжения отдавать. Пока ступор официальных лиц не сменился праведным негодованием, Сенека (он уже многое повидал и мало кого боялся) втолковал Агриппине, что так и до беды недалеко, и та сбавила обороты – во всяком случае, на людях. А дома продолжала парня шпынять: я тебе империю подогнала, так что будь добр, слушайся, мать плохого не посоветует!
Бурр и Сенека, малость придавленные амбициями Агриппины, решили, что пора отнимать мальца от материнской груди. А то эти две мегерочки, нелюбимая жена и готовая задавить своим… нет, не бюстом, а авторитетом и властолюбием матушка до того парня достали, что он в загул по тратториям да лупанариям ударился, лишь бы дома пореже бывать. И тут такая удача: на глаза Нерону попалась Клавдия Акта, красавица-вольноотпущенница, из бывших рабынь, что по случаю то ли Клавдий-покойник прикупил, то ли дочка его. Что уж там Нерону запало – экзотическая ли красота (Клавдия была родом с Востока), впитанный ли ею с молоком матери обычай почитать своего мужчину и не перечить ему, – но он реально увлекся. Да что там – влюбился!
Реакцию Агриппины было несложно просчитать: «Нерон, фу! Брось каку!» Но тут нашла коса на камень.
Видя, что влияние на сына, а вместе с ним и реальная власть норовят выскользнуть из рук, Агриппина топнула ножкой и, словно Петрушку из скоморошьей торбы, вновь извлекла на свет Британника. Мол, щас я буду из этого мальчика делать нового императора. А то Нерон сломался почему-то, испортился, команд не слушается.
– Vae! – шлепнул ладонью себя по лицу Нерон. – Мама, ну сколько можно! Впрочем, в игру с твоими фигурками можно играть и вдвоем, и сейчас твой мелкий cacator[8] уйдет в отбой.
С первого раза притравить Британника не получилось – можно сказать, легко обделался. Но Нерон был последователен и настойчив – и было отчего. Погрозив кулаком преторианскому трибуну Палланту и его цепной собачонке-отравительнице Локусте, он дал им второй шанс. Последний, но чтобы без осечек. Как писал потом Тацит в «Анналах»:
«…так как кушанья и напитки Британника отведывал выделенный для этого раб, то, чтобы не был нарушен установленный порядок или смерть их обоих не разоблачила злодейского умысла, была придумана следующая уловка. Еще безвредное, но недостаточно остуженное и уже отведанное рабом питье передается Британнику; отвергнутое им как чрезмерно горячее, оно разбавляется холодной водой с разведенным в ней ядом, который мгновенно проник во все его члены, так что у него разом пресеклись голос и дыхание.
…Одна и та же ночь видела умерщвление и погребальный костер Британника, ибо все необходимое для его скромно обставленных похорон было предусмотрено и припасено заранее. Впрочем, его погребли все-таки на Марсовом поле при столь бурном ливне, что народ увидел в нем проявление гнева богов, возмущенных преступлением принцепса, тогда как многие, принимая во внимание известные в прошлом раздоры и усобицы между братьями и то, что верховная власть неделима, отнеслись к нему снисходительно.
…В особом указе Цезарь объяснял причины поспешности, с какой был погребен Британник; он ссылался на установление предков скрывать от людских глаз похороны безвременно умерших и не затягивать церемонии похвальными речами и пышно отправляемыми обрядами».
После этого состоялась малая раздача люлей. Матушке было велено выметаться из дворца и прихватить за компанию полюбовничка своего, Палланта. Сенека с Бурром было потерли ладошки – мол, вот она, неограниченная власть, – но Нерон и их с размаху усадил на задницы. Дескать, мне тут подбрасывают, будто вы, товарищи, императору совсем не товарищи. Растраты растрачиваете, заговоры заговариваете. Может, приготовить пару распятий? Или сразу с Тарпейской скалы полетать отправить? Сенека тут же вспомнил, что у него была пятерка по риторике, и сумел-таки отболтаться, сатир языкастый. А за компанию и Бурра отмазать. Типа не при делах мы, это все злые языки, что страшнее полибола. В общем, посты они за собой сохранили. Но намек усвоили: для манипуляций есть манипулы, а Нероном манипулировать – манипулялки отсохнут, он и сам с усам и рыженькой бородкой.
Через три неполных года, в 58-м, на глаза Нерону попадается обольстительная Поппея Сабина. Ну как попадается. Лучше всего получается тщательно подготовленный экспромт. Вот и Поппея Сабина, прикинувшись скромной мышкой, все просчитала и вышла замуж за приятеля императора, Марка Сальвия Отона: с таким мужем был шанс не только попасть Нерону на глаза, но и приятно их помозолить. Помозолила: вскоре Нерон, записав себе еще одну победу на ложе, сказал Отону, что боги завещали делиться. Так что разводись-ка ты, мил-друг, по-быстрому да вали наместником в Лузитанию. А эту (оконтуривающий жест руками) Поппею оставь мне. Хазбула-ат удало-ой!.. ой, не обращай внимания, просто езжай.
– Ты что творишь, simlicitium[9]! – шипела Агриппина во время нечастых встреч с сыном. – Эта мышка саблезубая на самом деле! Сожрет и косточек не оставит! Имел бы, вороны с тобой, свою Акту, я уже смирилась – и тут ты снова отчебучил!
Впрочем, сидеть сложа руки Агриппина не собиралась: уж очень ей рулить понравилось. И вскоре присмотрела она Гая Рубеллия Плавта, потомка Тиберия Августа: псст, мальчик, иди сюда! Стать императором не интересует?
– Вот ведь cana[10]! – расстроился Нерон, узнав об очередном готовящемся заговоре. – Ну все, мама, ты меня достала! Сейчас, похоже, буду убивать.
Трижды пытался Нерон отравить Юлию Августу Агриппину, но тщетно: то ли яд просроченный оказался, то ли фармацевты так себе, то ли териак (не путать соус и универсальный антидот!) оказался не мифическим, а вполне рабочей формулой. Тогда он отправил убийцу из вольноотпущенников – но того задержали и ножик отобрали. Император (не лично, а бригадой гастарбайтеров) даже подстроил попытку обрушения несущих стен и потолка спальни Агриппины, но та умудрилась как-то избежать погребения заживо.
Неутомимый на выдумку горячо любящий сын придумал еще один аттракцион: морской круиз в районе местного курорта. Не благодари, мама. Я твой корабль шатал, но тебе об этом не скажу. Ушатанный корабль действительно, как и было задумано, в море просто развалился. А дальше – все как в той малой стихотворной форме:
степан с испугом замечает
что так и не достигнув дна
за лодкой чешет баттерфляем
княжна
Никакого чуда, просто долгие и изнурительные тренировки: во время своей ссылки на острова Агриппина наловчилась, ныряя за губками, отлично держаться на воде.
Видя, что и этот шанс бездарно профукан, Нерон в ярости отправляет на берег солдат с нехитрым приказом: добить! Увидев приближающихся легионеров с мечами наголо, Агриппина жестом показала на живот: сюда бейте. Жаль, что сейчас это происходит, а не в год, когда этот ублюдок еще на свет не вылез.
Тело Агриппины Нерон сжег той же ночью. В Сенат же улетело написанное рукой Сенеки письмо: дескать, так и так, наша Юля попыталась убить нашего любимого императора, но была так расстроена неудачей, что суициднула, бросившись на меч… сколько там раз?
Сенат тут же прислал ответную цидульку: мол, поздравляем… сорян, соболезнуем, крепитесь, счастье-то какое, много там не пейте на поминках. Прах Агриппины с милостивого дозволения Нерона ее домашние рабы захоронили в неприметной гробнице в Мизенах, что под Неаполем.
Нерон же, пусть и сохранял внешнее спокойствие, не раз потом признавался, что матушка является ему в кошмарных снах. Зато угроза трону была купирована. Нерон все больше вживался в роль самодержца.
В Сенате было обрадовались, что амбициозная матушка императора теперь Харону мозг выносит и всякую хтонь строит и воспитывает в царстве мрака. Ведь поначалу Нерон показался вполне себе удобным правителем. И даже обещал сенаторам, что сделает из Рима их любимую ностальгическую республику – просто под его короной. И в первые годы его правления все действительно выглядело красиво и обнадеживающе. Завязав шляться по бабам и кабакам, Нерон четырежды побывал консулом в промежутке с 55 до 60 года – и побывал не номинально, а с полной, так сказать, рабочей нагрузкой. А уж с такими советниками, как Бурр и Сенека, решения принимались одно краше другого.
Поприжал он юристов и ростовщиков, поддержал вольноотпущенников (не дал пропихнуть закон, позволяющий вольноотпущенника снова в раба обратить), отменил таможенные пошлины купцам, которые ввозили хлеб и прочее продовольствие морем. Хотел было поотменять все непрямые налоги, но нашлись умные люди в Сенате, отговорили: мол, казну-то на какие шиши пополнять? И ведь прислушался он к ним, отменять не стал, но почти вполовину снизил, а заодно повелел, чтобы обо всех непрямых налогах гражданам объявлялось публично: за что, с кого и сколько. Надо ли говорить, что в те годы плебс Нерона боготворил?
Ну а поскольку не хлебом единым сыта римская публика, то и о зрелищах позаботился император. Он распорядился построить несколько театров и пригласил греческие труппы в них играть (неоднозначный шаг в глазах ревнивых гегемонов, и потом он тоже аукнется, но то будет потом), он стал устраивать поистине масштабные гладиаторские бои. А еще Нерон стал первым, кто ввел пятилетки. Не верите? Ну и ладно. Так-то, если разобраться, его пятилетки и те, которые были в СССР, сильно отличались: если в Союзе это был план пятилетнего развития хозяйства и экономики, то в Риме – праздник, посвященный каждой пятой годовщине правления императора. И назывался такой фестиваль Quinquennialia Neronia.
Что касается границ империи, то Нерон решил (или согласился с тем, что ему Бурр и прочие советники подсказали), что двигать их не стоит: тут бы переварить то, что предшественники откусили. И так вон то с парфянами за Армению приходится бодаться, то королева Боудикка в Британии фестивалит со всем своим кельтским пылом, то иудейское казачество восстанет…
А если разобраться, то выходит, что до начала шестидесятых Нерона было кому сдерживать и компенсировать: сначала матушка старалась (правда, перестаралась), потом Сенека с Бурром действовали вполне себе мудро и в полном (что редкость) согласии. Императору можно было особо не париться: знай принимай величественные позы да торгуй гордым профилем. Но Бурр как-то очень невовремя помер в 62 году, и другие советнички (и не в последнюю очередь сенатские, что топили за республику), осмелев, состряпали против Сенеки обвинение в растрате. Ну а тот возьми да и напиши: мол, puto vos esse molestissimos (зачеркнуто), да пошли вы все ad turtur[11] (зачеркнуто)… в общем, прошу уволить по собственному желанию.
И вот представьте теперь, что психопата (а именно психопатом Нерон и видится – да и было, собственно, в кого) с преобладанием истерических черт теперь некому в чувство приводить и берега показывать. А у психопата, на минуточку, мало чем ограниченная власть и свора льстецов на подтанцовке. Что в итоге получится? Правильно, декомпенсация и переход психопатии в патохарактерологическое развитие личности. Это в теории. Собственно, на практике так и получилось, а вот как именно…
Получив всю полноту власти в свои липкие ручки, Нерон испытал пьянящее чувство свободы, плавно переходящее в агорафобию: эй, а делать-то что? «Да что душе угодно! – уверили быстро подсуетившиеся лизоблюды. – Ты не стесняйся, твое императорское величество, ты только скажи!» Особенно старался Гай Софоний Тигеллин – поговаривают, что из низов, а еще поговаривают, что и вовсе грек: уж больно паскуден и к непотребствам был склонен. К грекам же император неровно дышал: однажды он побывал в тех краях, решил блеснуть своими навыками в искусстве оратора и лицедея, так те, не будь дураки, ему громко аплодировали, велели не зарывать талант, а нести его в массы.
Вот и повадился Нерон являть себя любимого римской публике: ни одно мало-мальски значимое культурно-массовое мероприятие теперь не обходилось без его пространной речуги, а то и разыгранной им лично сценки. Подхалимы изображали ликование и орали – дескать, автор, жги еще! Ну а прочим куда деваться – подхватывали, знамо дело. А то ведь как обидится, как начнет репрессии.
Примеры-то уже были: в городе один за другим начались забытые было процессы по оскорблению величия. А Тигеллин, что был у Нерона цепным префектом претория, тут как тут: тех казнить, у этих все отобрать и поделить, конфискатом казну пополнить и себя любимого не забыть. Ах да, еще доносчику денариев отжалеть, заслужил. Видя такое дело, необычайно оживились кляузники и прочие сутяжные личности, замелькали стилосы: дескать, доводим до вашего сведения… Правда, конфискат уже не покрывал расходов Нерезиновска на семи холмах, и тогда Нерону подсказали, что налоги можно бы и поднять, а с провинций драть не три шкуры, а четыре с половиной.
Еще одной статьей дохода и забав стали христиане. В 64 году, в ночь на 19 июля, загорелась чья-то лавка близ Большого рынка. За ней другая, третья – и вот уже огонь перекинулся на дома, и вскоре город весело полыхал. Нерон в это время был в Анции, но немедля примчался обратно. Злые языки уверяют, что за пожаром император наблюдал из безопасного далека, будучи одет в театральный костюм и декламируя поэму о гибели Трои.
Более того, шепчут, будто император-то перед пожаром уехал, а вот в его дворце сновали люди с факелами наготове. Что-то там еще про Тигеллина говорили, но это не точно. А вот Тацит, заставший тот пожар в нежном возрасте, уверял, что не мог Нерон такое учудить: он ведь и примчался, и пожарные команды организовал, и переживал страшно. Кстати, после пожара город возвели по его, императорскому, архитектурному плану: улицы сделали шире, дома подальше друг от друга, воткнули побольше фонтанов, строиться разрешили только в камне, а главный вход велено было обращать на улицу, а не во внутренние дворики-садики. Казалось бы, при чем тут христиане?
Да при том, что нужен был крайний. Рыжий-то и так был, но он императором работал, а вот крайнего надо было назначить. Вот и назначили ими христиан: они-де вечно всем недовольны, все к совести взывают, стыдят, а сами-то! Под это дело арестовали и казнили апостолов Петра и Павла, да и с остальными обошлись круто: казнили в основном в цирке Нерона, и уж там дали волю извращенной фантазии, на потеху публике. Ну а средства от имущества казненных… сами понимаете.
Сенат, видя, как лихо куролесит император, пришипился. В семье же, как оказалось, тоже некому было хоть как-то компенсировать все более заостряющиеся черты характера психопата. Октавия ходила безмолвной тенью; Поппея Сабина же поначалу сама подыгрывала Нерону и дружила с ним то против Агриппины, то против Бурра с Сенекой, а как забеременела и подурнела – так муж еще хлеще во все тяжкие пустился. Октавию сразу же, как Поппея оказалась непраздной, удалили из дворца – тоже, к слову, стараниями Поппеи. И самоубийство Клавдии Октавии организовали тоже с ее подачи. Тацит писал:
«Ее связывают и вскрывают ей вены на руках и ногах; но так как стесненная страхом кровь вытекала из надрезанных мест слишком медленно, смерть ускоряют паром в жарко натопленной бане. К этому злодеянию была добавлена еще более отвратительная свирепость: отрезанную и доставленную в Рим голову Октавии показали Поппее. Упоминать ли нам, что по этому случаю сенат определил дары храмам?»
Нерон же словно задался целью сделать каждый следующий пир хлеще прежнего. То-то разбогатели поставщики деликатесов и редкостей заморских к императорскому двору! Ну а когда гости, насытившись и выпив малость алкоголия ©, были готовы чуток пошалить – тут такое начиналось, что и грекам с их дионисиями (за которые, между прочим, во времена республики их щемили не по-детски) не снилось. Накинет, бывало, император шкуру какого-нибудь дикого кролика… ну или льва там, не сильно молью побитого, – да как давай набрасываться на привязанных к столбам мужчин и женщин в эротическом угаре! Ну и гости, понятное дело, времени даром не теряли. А с некоторых пор Нерон и вовсе одного из бывших рабов, вольноотпущенника Дорифора, своим мужем объявил. Да еще и свадьбу по всем обычаям сыграл – в храме, перед ликом богов. Тут даже самых отвязных из римлян проняло.
Поппея, понятное дело, пеняла мужу на безобразия, да кто бы ее слушал! Опять же, внимания к ней у императора после родов стало меньше: расплылась бывшая красавица. К тому же, родила девочку, которая едва четыре месяца прожила. Но вторую попытку обзавестись наследником Нерон предпринял, и Поппея вновь забеременела. Да вот незадача – в 65 году случилась у них ссора, Поппея по привычке раззуделась под мужнину пьяную руку, а тот возьми да и пни ее в живот. Случился выкидыш, и Поппея умерла от кровотечения. Теперь в ночных кошмарах императору являлись уже две женщины.
Впрочем, уже в следующем году император приметил себе третью жену, Статилию Мессалину. Ради ее красоты и обаяния приказал он арестовать мужа Статилии (между прочим, четвертого по счету), Марка Вестина Аттика, но тот не стал дожидаться расправы и быстренько самоубился. И в 66 году Нерон женился в третий раз, а невеста, соответственно, вышла замуж в пятый.
Несложно угадать, что и в Сенате, и в богатых домусах, и среди простого люда копилось недовольство пополам с, мягко говоря, изумлением. Назревал кризис.
В 65 году недовольство Нероном оформилось в довольно крупный заговор: солировал сенатор Гай Кальпурний Пизон (потому заговор и назвали его именем), а на подхвате числилось еще около двух десятков неравнодушных граждан – и сенаторы, и префект претория, и трибуны преторианской когорты, и центурионы, и несколько всадников (как вы помните, всадник в Риме – это не просто человек, который оседлал лошадь), и вольноотпущенница.
И все бы у них получилось, пожалуй, да только стало подтекать невовремя – и заговор не удался, зато император оторвался во время допросов, принудительных самоубийств и казней с конфискациями.
«Ну и как прикажете руководить таким сбродом? – риторически спрашивал Нерон. – Стараешься тут для них, песни поешь, стихи читаешь на табуреточке, а они?» И махнул рукой: есть специально обученные люди, в советниках числятся, оклады себе положили нехилые, пусть они и отдуваются. А мне пора блистать. Оргии проводить, опять же.
Императору бы принять во внимание, что в бюджете – не в последнюю очередь из-за увеселительных мероприятий – образовалась здоровенная дыра, что население, которое подкосила чума 64 года, не вывозит предписанных ему налоговых и прочих отчислений, что восстановление Рима после пожара тоже влетает в асс, и надо бы что-то с этим делать – да кто бы осмелился капать психопату на мозги?
А в провинциях, с которых продолжали драть четыре с половиной шкуры вместо привычных трех, недовольство не просто назревало: оно перезрело и забродило.
Обострение случилось, как и положено всем обострениям, по весне. В марте 68 года наместник Лугдунской Галлии (той, у которой столица в Лугдунуме, нынешнем Лионе) Гай Юлий Виндекс вдруг заявил: «Я взбунтовался. Извините, но я взбунтовался». Настропалил он вверенные ему легионы, и пошли они до городу Риму, устраивать этим столичным похохотать. В Риме, понятное дело, обсценно удивились и отправили другого наместника, Луция Вергиния Руфа из Верхней Германии, надавать наглецам по сусалам и провести воспитательные децимации.
Виндекс, произведя нехитрые фаллоназальные подсчеты, понял, что не справляется, и подкатил к третьему наместнику – уже из Тарраконской Испании, Сервию Сульпицию Гальбе – с интересным предложением. Дескать, айда с нами, а мы тебя за это императором сделаем!
Гальба подумал, да и согласился. И двинул свои легионы на соединение с Лугдунскими. Но малость припоздал: галльских мятежников успели изрядно потрепать, Виндекса прирезать, зато беглецы как следует пополнили войско испанцев. Луций Вергиний Руф не решился на второе сражение и отошел в сторону: мол, как рассудит Сенат, пусть так оно и будет. Вдруг я против будущего императора сейчас выступлю – и что тогда?
Сенат поначалу рефлекторно объявил Гальбу врагом народа. Но вот ведь незадача: привлекательность наместника Тарраконской Испании от этого только возросла. Мол, надо же – нашелся хоть один, кто решил открыто выступить против Нерона. А уж когда второй префект преторианцев, Гай Нимфидий Сабин, заявил, что Гальба – это пять, до Нерона дошло, что дело пахнет отнюдь не розовым маслом.
Император, который в это время предавался отдыху и неге на вилле в Сервилиевых садах, спешно вернулся в Палатинский дворец. И обнаружил, что все попрятались, даже охрана. Проворочавшись на ложе до полуночи, он разослал приглашения на внеплановую оргию, но никто не явился. Императору стало страшно, и он пошел искать кого-нибудь, чьи руки привыкли к колюще-режущему, чтобы тот помог ему уйти к Харону – но тщетно: во дворце оставались только рабы. «У меня нет ни друзей, ни врагов!» – с досадой воскликнул Нерон и бросился к Тибру, чтобы утопиться, но потом передумал: то ли вода была холодной, то ли грязной, то ли смерть от утопления представилась слишком неприятной.
Вернувшись во дворец, император повстречал верного ему вольноотпущенника, и тот посоветовал слинять на загородную виллу: во дворце вскоре могло стать совсем неуютно. Там, на вилле, Нерон приказал четырем рабам выкопать для него могилу. Светоний так описывает этот момент:
«Все со всех сторон умоляли его скорее уйти от грозящего позора. Он велел снять с себя мерку и по ней вырыть у него на глазах могилу, собрать куски мрамора, какие найдутся, принести воды и дров, чтобы управиться с трупом. При каждом приказании он всхлипывал и все время повторял: „Qualis artifex pereo!“ (какой артист погибает!)»
Прискакал нарочный и сообщил, что Сенат сделал поправочку и объявил уже не Гальбу, а Нерона врагом народа и постановил казнить его публично. Император вытащил кинжал, но так и не смог собраться с духом – и попросил кого-нибудь помочь. Все засмущались, стали отнекиваться – и тут вновь послышался стук копыт. «О, а это нас арестовывать едут», – смекнул Нерон. Он приосанился, процитировал: «Коней, стремительно скачущих, топот мне слух поражает» из «Илиады» – и велел секретарю, Эпафродиту, помочь уйти достойно. Тот не осмелился отказать, и в четыре руки им удалось-таки перерезать горло. А тут и кавалерия из-за холмов подоспела. Спешились, попытались то ли кровотечение остановить, то ли придушить понадежнее. Нерон прохрипел напоследок: «Вот она, верность!» – и умер.