Глава VII. Суббота. – В церкви. – Письмо

Прошло шесть дней с тех пор, как стены института гостеприимно приняли меня. Наступила суббота, так страстно ожидаемая всеми институтками, большими и маленькими. С утра субботы уже пахло предстоящим праздничным днем. Субботний обед был из ряда вон плох, что нимало не огорчало институток: в воображении мелькали завтрашние пирожные, карамели, пастилки, которые приносили «в прием» добрые родные. Надежда на приятное «немецкое» дежурство в воскресенье тоже немало способствовала общему оживлению. Мадемуазель Арно, Пугач, как ее называли институтки, была дружно презираема ими, зато милая, добрая Булочка, или Кис-Кис, – фрейлейн Геринг – возбуждала общую симпатию своим ласковым отношением к нам.

В половине шестого нас отвели наверх в дортуар и приказали переодеться перед всенощной в чистые передники.

За последние шесть дней я не жила, а точно неслась куда-то, подгоняемая все новыми и новыми впечатлениями. Моя дружба с Ниной с каждым днем становилась все теснее и неразрывнее. Странная и чудная девочка была эта маленькая княжна! Она ни разу не приласкала меня, ни разу даже не назвала Людой, но в ее милых глазках, обращенных ко мне, я видела такую заботливую ласку, такую теплую привязанность, что моя жизнь в чужих, мрачных институтских стенах становилась как бы более сносной.

В тот день мы решили после «спуска газа», то есть после того как погасят огонь, поболтать о доме. Нина плохо себя чувствовала последние два дня, ненастная петербургская осень отразилась на хрупком организме южанки. Миндалевидные черные глазки Нины лихорадочно загорались и тухли поминутно, синие жилки бились под прозрачно-матовой кожей нежного виска. Сердитая Пугач не раз заботливо предлагала княжне «отдохнуть» день-другой в лазарете.

– Ни за что! – говорила она мне своим милым гортанным голоском. – Пока ты не привыкнешь, Галочка, я тебя не оставлю.

Мне хотелось в эти минуты броситься на шею моей добровольной покровительнице, но Нина не терпела «лизания», и я сдерживалась.

Суббота улыбалась нам обеим. Мы еще за три дня решили посвятить время после церкви написанию писем домой.

Ровно в шесть часов особенный, тихий и звучный продолжительный звонок заставил нас быстро выстроиться в пары и по нашей парадной лестнице подняться в четвертый этаж.

На церковной площадке весь класс остановился и, как один человек, ровно и дружно опустился на колени. Потом под предводительством мадемуазель Арно все чинно, по парам вошли в церковь и встали впереди, у самого клироса, с левой стороны. За нами было место следующего, шестого класса.

Небольшая, но красивая и богатая институтская церковь сияла золоченым иконостасом, большими образами в золотых ризах, украшенных каменьями, с пеленами, вышитыми воспитанницами. Оба клироса пока еще пустовали. Певчие воспитанницы приходили последними. Я рассматривала и сравнивала эту богатую по убранству церковь с нашим бедным, незатейливым деревенским храмом, куда каждый праздник мы ездили с мамой. Воспоминания разом нахлынули на меня…

Вот славный весенний полдень… В нашей церкви служба по случаю праздника Святой Троицы. На коврике с правой стороны, подле стула, склонилась милая головка мамы… Она, в своем сереньком шерстяном «параде», с большим букетом белой сирени в руках, казалась мне такой нарядной, молодой и красивой! Рядом Вася, в новой красной канаусовой[9] рубашечке и бархатных штанишках навыпуск, с нетерпением ожидал причастия… Я, Люда, в скромном изящном белом платьице маминой работы, с тщательно расчесанными кудрями… Невдалеке Гапка, обильно напомаженная коровьим маслом, в ярком розовом ситце… Сзади нас старушка няня, кряхтя и вздыхая, отбивает поклоны… А в открытые окна просятся развесистые яблони, словно невесты, разукрашенные белыми цветами… Тонкий и острый аромат черемухи наполняет церковь…

Наш деревенский старичок священник – мой духовник и законоучитель, – еле внятно произносивший шамкающим ртом молитвы, и несложный причт, состоящий из сторожа, дьячка и двух тянущих в нос семинаристов, племянников отца Василия, приезжавших на летнее время, – все это резко отличалось от пышной обстановки институтского храма.

Здесь, в институте, не то… Пожилой, невысокий священник с кротким и болезненным лицом – кумир всего института за чисто отеческое отношение к девочкам – служит выразительно и торжественно. Сочные молодые голоса «старших» звучат красиво и стройно под высокими сводами церкви.

Но странное дело… Там, в убогой деревенской церкви, забившись в темный уголок, я молилась горячо, забывая весь окружающий мир… Здесь же, в красивом институтском храме, молитва стыла, как говорится, на губах, и я вся замирала от этих дивных, как казалось мне тогда, голосов, этой величавой торжественной службы…

Около меня все та же неизменная Нина, подняв на ближайший образ Спаса свои черные глазки, горячо молилась…

Я невольно последовала ее примеру, и вдруг меня самоё внезапно охватило то давно знакомое религиозное чувство, от которого глаза мои наполнились слезами, а сердце учащенно забилось.

Я очнулась, когда соседка слева, Надя Федорова, толкнула меня под локоть.

Мы с Ниной поднялись с колен и посмотрели друг на друга сияющими сквозь радостные слезы глазами.

– О чем ты молилась, Галочка? – спросила она меня; ее просветленное личико улыбалось.

– Я, право, не знаю, как-то вдруг меня захватило и понесло… – смущенно ответила я.

– Да, и меня тоже…

И мы тут же неожиданно крепко поцеловались. Это был первый поцелуй со времени нашего знакомства…

Придя в класс, усталые девочки расположились на своих скамейках.

Я вынула бумагу и конверт из пюпитра и стала писать маме. Торопливые, неровные строчки говорили о моей новой жизни, об институте, о подругах, о Нине. Потом маленькое сердечко Люды не вытерпело, и я выплеснулась в этом письме на далекую родину вся целиком, такая, какой я была, – порывистая, горячая и податливая на ласку… Я осыпала мою маму самыми нежными словами, на которые так щедра наша чудная Украина: «серденько мое», «ясочка[10]», «мамуся». Я писала и обливала свое письмо слезами умиления. Испещрив четыре страницы неровным детским почерком, прежде чем запечатать письмо, я понесла его, как это требовалось институтскими уставами, мадемуазель Арно, торжественно восседавшей на кафедре. Пока классная дама пробегала вооруженными пенсне глазами мои самим сердцем диктованные строки, я замирала от ожидания увидеть ее прослезившейся и растроганной. Но каково же было мое изумление, когда синявка, дочитав письмо, бросила его небрежным движением на середину кафедры со словами:

– И вы думаете, что вашей maman доставит удовольствие читать эти безграмотные каракули? Я подчеркну вам синим карандашом ошибки, постарайтесь их запомнить. И потом, что за нелепые прозвища даете вы вашей маме? Непочтительно и неделикатно. Душа моя, вы напишете другое письмо и принесете мне.

Это была первая глубокая обида, нанесенная детскому сердечку с его порывом… Я еле сдержалась от подступивших к горлу рыданий и пошла на место.

Нина, слышавшая все произошедшее, изменилась в лице.

– Злюка! – коротко и резко бросила она почти вслух, указывая взглядом на мадемуазель Арно.

Я замерла от страха за свою подругу. Но та, нисколько не смущаясь, продолжала:

– Ты не горюй, Галочка, напиши другое письмо и отдай ей… – и совсем тихо добавила: – А это мы все-таки пошлем завтра… К Ирочке придут родные, они и опустят письмо. Я всегда так делала. Не говори только нашим, а то Крошка наябедничает Пугачу.

Я повеселела и, приписав, по совету княжны, на первом письме о случившемся только что эпизоде, написала новое, почтительное и холодное, которое было благосклонно принято мадемуазель Арно.


Загрузка...