Следует помнить, что на свете есть много людей лучше тебя. Когда осознаешь это, становится светлей.
Я побаиваюсь журналистов. По-моему, они отдают интервью в печать до того, как встретятся с «объектом». Сами задают вопросы и сами на них отвечают. Оно бы и ничего, только, к сожалению, ответы всегда получаются разными.
За последние полгода я, проигнорировав совет профессора Преображенского[1], перед тем как заснуть, листала самые разные издания и почти во всех натыкалась на информацию о госпоже Донцовой. Милые мои, я увидела столько нового и интересного! Ну, хотя бы количество моих бывших мужей. Их цифра колебалась от двух до двенадцати. Честно говоря, узнав о том, что мне удалось соблазнить, а потом дотащить до дверей загса целую дюжину парней, я страшно обрадовалась. Согласитесь, это трудно проделать даже с одним мужиком, а тут больше десятка! Намного меньше понравилось сообщение о наличии у меня протеза на ноге. Причем одни журналисты утверждали, что у Донцовой левая нижняя конечность железная, а другие – будто правая.
После этой заметки я, страшно обиженная, подошла к зеркалу и стала изучать свои ноги. Да, согласна, они совсем не идеальны по форме, вверху имеются «уши», а ниже колен ножонки слегка тощеваты. Вот если бы сверху отрезать, а к низу приставить. Ладно, это детали, но разве мои ноги похожи на протезы? Потом целую неделю я приставала к мужу, детям и подругам, тупо задавая им один вопрос:
– Ну скажи, мои ноги похожи на деревянные?
В конце концов Зайка, которую я довела почти до обморока, обозлилась и рявкнула:
– О господи, нет, конечно! Искусственные выглядят безупречно! О твоих такого сказать нельзя. И потом, ты же косолапая.
Что правда, то правда. У моих туфель всегда стаптывается внутренняя сторона подошвы. Медики, глядя на такую походку, говорят красивые слова – «вальгусная постановка стопы», но на самом деле это просто косолапость. И уж тут ничего не поделаешь, такой я родилась.
Слегка успокоившись, я легла спать. Ну не наплевать ли на газеты? Из мирных сновидений меня вырвал телефонный звонок. Я глянула на часы: пять утра, слегка удивилась и схватила трубку.
– Алло.
– Маша, – прорыдал в ухо голос председателя моего фан-клуба, – Машенька, когда похороны мамы?
Честно говоря, я на секунду растерялась. Нет, не оттого, что меня назвали Машей. У меня голос подростка, и частенько, снимая трубку, я слышу фразу: «Деточка, позови папу!» Но при чем тут похороны? Может, Андрей заболел? Тихонько кашлянув, я сказала:
– Это Даша. Дату похорон я пока назвать не могу, ну думаю… э… год этак, 2058-й… 59-й… 60-й… Ну не знаю!
– Ты жива! – завопил Андрей.
– В общем и целом да, – осторожно ответила я.
Из трубки понеслось бульканье, кваканье, всхлипывания… С большим трудом я поняла, в чем дело. Вчера вечером Андрей купил газету и прочитал в ней сообщение о том, что писательница Дарья Донцова скончалась в онкологическом центре на Каширском шоссе после очередной операции.
Кое-как успокоив председателя фан-клуба, я решила выпить кофе, но не тут-то было! Все телефоны словно сошли с ума. Передо мной на столике подпрыгивали мобильники. Я поочередно хватала трубки, походя сделав неприятное открытие: все номера сотовых телефонов, даже абсолютно секретный, предназначенный лишь для мамы, свекрови, мужа и детей, известны журналистам. Домашний стационарный аппарат не выдержал нагрузки и к обеду сломался. Те, кто не сумел дозвониться до меня, атаковали детей и мужа.
Потом прибежала испуганная лифтерша.
– Даша, спустись во двор.
Я выскочила на улицу и увидела кучи букетов и массу свечей. Ладно, в конце концов, последние в хозяйстве пригодятся. Вот уеду в деревню на лето, там нам отключат электричество, и я сожгу все свечки. Но что делать с этим морем цветов? Раздать соседям? И ведь никто не догадался принести любимой писательнице коробочку шоколадных конфет на поминки! Сейчас бы я попила с ними кофе!
Начавшись ужасно, день кончился как фарс. К девяти вечера, к началу прямого эфира на радио, я настолько устала повторять: «Нет, я не умерла, жива!» – что, когда включили микрофон, сообщила:
– Добрый вечер, дорогие радиослушатели, у микрофона труп Дарьи Донцовой!
Режиссер на пульте погрозила мне кулаком, и тут взбесились все телефоны, стоявшие перед ней. Пришлось звать на помощь двух редакторов. Я сделала еще одно открытие: оказывается, люди отлично знают не только те номера, которые сообщаются в эфир, но и те, что предназначены сугубо для внутреннего пользования. Я сама все не помню!
После эфира, около полуночи, мы с моим шофером отправились в «Седьмой континент» за продуктами. При виде меня кассирши вскочили и ринулись вперед с воплем:
– Даша!
Водитель быстро встал передо мной и сурово заявил:
– А ну быстро вернулись за кассы, не трогайте Дашу, она еле на ногах стоит!
Девушки притормозили, потом одна, самая бойкая, воскликнула:
– Ой, Дашенька! А мы так плакали, когда узнали, что вы повесились!
От неожиданности я села на коробку, в которой лежали упаковки с яйцами, и, раздавив почти все, пролепетала:
– Повесилась?
Тут же мне подсунули газету, глаза побежали по строчкам: «…и тогда, почувствовав, что ей после операции не выжить, Дарья решила покончить с собой».
Заплатив за раздавленные яйца, я уехала домой. В машине мы мрачно молчали, но, добравшись до подъезда, шофер не выдержал и заявил:
– Ерунда, не обращайте внимания! Зато теперь вы знаете, как вас люди любят!
Я кивнула, поднялась домой, доплелась до кухни и увидела на столике с десяток блинчиков с мясом, нежных, ароматных, «кружевных». Тут же мой несчастный желудок вспомнил, что за весь день ему досталось лишь две чашечки кофе. Я схватила верхний блин и, постанывая от восторга, стала его заглатывать. В этот момент на кухню, зевая, выползла Маша.
– Кто же испек эти восхитительные блинчики? – с набитым ртом поинтересовалась я.
– Наташка, – ответила Маня, – она их из дома привезла.
Я удивилась:
– Но ведь Наташа приходит убирать квартиру по пятницам, а сегодня среда!
Маня чихнула и пояснила:
– Она на поминки их приготовила, ну а потом, когда выяснила, что ты жива, навертела мяса и внутрь запихнула. Не пропадать же добру!
Едва не подавившись, я села на табуретку. Хорошо хоть Наташка кутью не сгоношила. Сами понимаете, что после этого на всякие мелочи обращать внимание мне уже не хотелось. Ну муссируется слух, что за Донцову пишет бригада, ну сообщили, что у меня семнадцать собак, ну эмигрировала я в Париж, ну взял мой муж себе фамилию Донцов, чтобы примазаться к славе жены, а живу я с эстрадным певцом Витасом, которого только по этой причине взяли на одну из главных ролей в телесериале, ну купила я себе шубу за триста тысяч долларов… Нет, круче моей смерти ничего не придумать!
Милые мои, оказалось, что я наивная маргаритка! Потому что я, в очередной раз схватив газеты, увидела восхитительную заметку: «Мы совершенно точно знаем, что писательницы Дарьи Донцовой в природе не существует. Все эти ужасные детективы пишет толстый, старый, лысый дядька, а на оборотной стороне книги помещены фотографии разных женщин. На первых она брюнетка с худым лицом и длинным носом, потом произошла трансформация в тетку с рыжими волосами, а теперь перед нами блондиночка с аппетитными щечками…»
Газета выпала у меня из рук. Ну да, все на первый взгляд верно, я про фото. Когда «Эксмо» решило печатать «Крутые наследнички» и «За всеми зайцами», я как раз проходила курс химиотерапии, а одно из последствий этого лечения – алопеция, или, если по-простому, облысение. Ну согласитесь, дать на обложку свой снимок с голым черепом как-то эпатажно, поэтому я предстала перед фотографом в парике. Блондинистого я не нашла, пришлось купить тот, что подошел.
Что же касается носа… Да я просто в тот момент весила сорок два килограмма и напоминала мумию. Вот на моем лице и остался один нос. Потом был не слишком удачный эксперимент с отросшими волосами. Я вообще-то натуральная блондинка с голубыми глазами, а тут черт меня попутал перекраситься. Я просила парикмахершу «добавить» немного рыжины, а она перестаралась, или краска попалась ядовитая, но в результате на моей голове встопорщился ежик, более всего напоминавший по цвету гнилые «синенькие». Потом, решив, что больше никогда не буду изменять цвет волос, я вновь стала блондинкой. Ну а щеки… Послушайте, я просто отъелась после болезни, вернула свои пятьдесят килограммов, и все тут! Хотя… Щечки! Может, худеть пора?
Уж не знаю, почему меня так задела статья! Наверное, потому, что она отрицала сам факт существования Дарьи Донцовой как физической особи? Даже те, кто написал о моей трагической смерти, не сомневались, что Дарья Донцова все же жила на этом свете.
Промучившись до утра, я решила: хватит. Сама напишу про себя правду. Так и получилась эта книга. Даю вам честное слово, тут нет ни слова лжи, я постаралась быть с вами предельно откровенной. Не скрою, что кое о каких фактах своей биографии я предпочла умолчать. Как у всех людей, в моей жизни были моменты, о которых неприятно вспоминать, и я не стану о них рассказывать. Но все-все в этой книге – чистая правда.
Я появилась на свет седьмого июня 1952 года, ровно в полдень, в Москве, в родильном доме, который носил в те времена имя Надежды Крупской. Для тех, кто забыл или не знает, поясню: Надежда Крупская была женой Владимира Ленина. Лично для меня осталось загадкой, почему имя этой неординарной женщины, отдавшей всю свою жизнь делу революции, присвоили родильному дому? У Надежды Константиновны никогда не было собственных детей.
В нашем семейном архиве сохранился маленький кусочек оранжевой клеенки. На нем «химическим» карандашом написано: «Новацкая Тамара Степановна, девочка, вес 3520 г, рост 51 см». Так что я была совершенно стандартным младенцем. А на клеенке, естественно, написали имя, отчество и фамилию моей мамы.
Я была поздним ребенком. Маме исполнилось тридцать пять, а папе сорок пять лет. Когда я появилась на свет, родители не состояли в браке, отец был женат на другой женщине, и по Союзу писателей в тот год ходила шутка: «У Аркадия Николаевича Васильева родилась дочь!» – «Да что вы говорите, а его жена об этом знает?»
Наверное, трудно найти более разных людей, чем мои родители, они не совпадали ни в чем. Сначала о маме.
Мой дед, Стефан Новацкий, был поляком и детство провел в Варшаве. Сейчас многие люди вспомнили о том, что их предки являлись князьями и графами. Мне тут похвастаться нечем. Прадед пил, не просыхая, с утра до ночи. Чтобы прокормить детей, мальчиков Яцека, Стефика и девочку Кристину, моя прабабушка ходила по домам стирать белье. О стиральных машинах тогда и слыхом не слыхивали. Поэтому состоятельные граждане нанимали прачек. Среди прабабушкиных клиентов был ксендз, католический священник. Как вы знаете, римская церковь строго-настрого запрещает своим служителям вступать в брак и заводить собственных детей, но вот пригреть ребенка-сироту или помочь бедному мальчику не возбраняется. Ксендзу очень понравился послушный, аккуратный Стефик, и он сначала оплатил обучение мальчика в гимназии, а потом устроил его на работу. Мой дед по тем временам стал образованным человеком, он служил метранпажем в типографии.
Ксендз заставил Стефана поклясться на иконе, что он никогда не прикоснется к рюмке. Но, как выяснилось, это была зряшная предусмотрительность. У Стефана обнаружилась такая странная особенность, как полное неприятие алкоголя. Стоило ему выпить чайную ложку слабого вина, и тут же наступал почти полный паралич. Нет, это не было опьянением, у Стефана просто останавливалось сердце и отрубалось дыхание. Пару раз он чуть не умер, потом понял: спиртное ему нельзя даже нюхать. Обычная настойка валерьянки вполне способна была отправить его на тот свет. Самое интересное, что подобную же «болезнь» сначала получила я, а потом по наследству она передалась моему старшему сыну Аркадию. Мы с Кешей всегда сидим дураками в веселой компании. Но об этом потом.
Поняв, что любимый воспитанник никогда не станет алкоголиком, ксендз успокоился, а зря. Потому как Стефан, работая в типографии, начал читать разные книги, и не только те, которые давал ему священник, и в конце концов примкнул к партии большевиков. Уж и не знаю, что хуже: лежать пьяным или играть в революцию, но братья Новацкие, и Стефан и Яцек, горели желанием построить «светлое завтра». Поэтому, покинув Варшаву, они уехали вместе с Феликсом Дзержинским делать мировую революцию.
Каким ветром Стефана занесло в 1915 году на Кавказ в местечко под названием Кисловодск, я не знаю. Но он туда приехал и встретил там девушку необыкновенной красоты, терскую казачку Афанасию Шабанову. Странное имя она получила из-за того, что ее отец Константин в свое время поругался с местным попом.
Когда Шабанов принес крестить новорожденную дочь, батюшка, припомнив скандал, уперся рогом в землю и заявил:
– Сегодня день святого Афанасия, быть девчонке Афанасией.
Я ни разу в своей жизни не встретила женщины, носившей имя Афанасия. Впрочем, я звала бабушку Фася, а Аркашка перезвал ее в Асю.
Семья Шабановых была незнатной, но богатой. Она владела землей, имела несколько домов, и Афанасия, хоть и не единственная дочь в семье, оказалась невестой с отличным приданым…
Году этак в пятьдесят девятом Фася повезла меня в Кисловодск, показать свою родину. Подведя меня к большому зданию с белыми колоннами, бабуся ткнула в него пальцем и сообщила:
– Вон там, на втором этаже, находилась моя спальня.
Я удивилась:
– Ты жила в санатории!
Бабушка улыбнулась и погладила глупую внучку по голове:
– Нет, Грушенька, дом принадлежал целиком моему отцу. А потом случилось несчастье, Октябрьская революция, и мы все потеряли.
Каким образом пламенный революционер Стефан Новацкий сумел уломать богатых Шабановых и жениться на Афанасии, я, честно говоря, не понимаю, но факт остается фактом, и в 1916 году они, уже будучи мужем и женой, приехали в Москву.
Бабушка любила мужа безмерно. Спустя много лет после его трагической смерти она рассказывала всякие истории, в которых Стефан представал самым умным, самым красивым, самым лучшим.
14 апреля 1917 года на свет появилась моя мама, названная Тамарой. Мама очень не любит, когда мы вспоминаем, что она родилась еще до большевистского переворота, но из песни слова не выкинешь. Когда крейсер «Аврора» выстрелил в сторону Зимнего дворца, Томочке исполнилось полгода.
Стефан очень быстро сделал карьеру сначала в рядах ЧК, а потом НКВД. Феликс Дзержинский доверял полякам и окружил себя своими земляками.
Жили Новацкие на Тверской, в огромной квартире, окна которой выходили на Центральный телеграф. Кто только не приходил в гости к Новацким! У бабушки сохранился фотоальбом, я очень любила его перелистывать, наблюдая за тем, как росла моя мама. Но вот что удивляло: одни лица на снимках были вырезаны, другие густо замазаны чернилами. Фотографии выглядели более чем странно: сидит военный, головы у него нет, рядом улыбается моя мама.
– Бабушка, – спросила я, – это кто?
Афанасия зачем-то накрыла телефон подушкой и сказала:
– Троцкий, только лучше забыть тебе эту фамилию.
Детская память причудлива, не сделай Фася этого замечания, я бы мигом выбросила из головы услышанное. Троцкий так Троцкий, кто он такой, я в шестидесятом году, естественно, не знала. Но из-за того, что ее велели забыть, запомнила.
– Вон тот Бухарин, – шепотом сообщила бабушка, указывая пальцем на другого «безголового», – царствие им небесное, хорошие были люди!
– Почему ты их замазала? – поинтересовалась я.
Бабушка замялась, а потом решительно ответила:
– Давай объясню все лет через шесть, а?
Но меня терзало любопытство, и я воскликнула:
– Но усатый же дяденька с лицом!
Бабуля вздохнула:
– Семен Михайлович Буденный! Его никогда не арестовывали.
Есть у меня еще одно очень яркое воспоминание детства. Мы с бабусей, а я постоянно ходила за ней хвостиком, приехали в какое-то просторное здание и сели в приемной, возле красивой, обитой кожей двери. Вдруг она распахивается, на пороге появляются две женщины с заплаканными лицами. Одна держит в руках деньги. Они выходят в приемную, и тут разыгрывается сцена, поразившая мою детскую душу. Первая женщина рушится около меня на стул и начинает рыдать, изредка выкрикивая:
– Суки, ах, какие суки!
А вторая лихорадочно рвет купюры, бормоча:
– Иудины сребреники, не надо, не надо…
Поднялась дикая суматоха. Набежали врачи, женщин стали успокаивать, запахло лекарствами. Я наблюдала за происходящим, разинув рот. Люди топтали обрывки ассигнаций, усыпавшие красную ковровую дорожку, никто не нагнулся, чтобы поднять целые купюры.
Завороженная зрелищем, я не заметила, как бабушка исчезла за красивой кожаной дверью, очнулась я только после того, как она, вернувшись, взяла меня за плечо:
– Пошли.
В руках у бабушки тоже были разноцветные купюры. Мы очутились на шумной улочке. Внезапно Фася остановилась, лицо ее было растерянным. Я терпеливо ждала, когда мы пойдем в кондитерскую. Каждый раз, получая пенсию, бабушка вела меня в Столешников переулок, и мы возвращались домой с коробочкой восхитительных пирожных: эклеров с заварным кремом, корзиночек, украшенных грибочками, безе, буше…
Но в этот раз бабушка отчего-то медлила.
– Фася, – потянула я ее за руку, – ну не стой!
Бабушка глянула по сторонам и вдруг выхватила из толпы мальчишку лет двенадцати.
– Вы чего, тетенька?! – заныл он.
– У тебя отец есть? – спросила Фася.
Мальчик нахмурился:
– Нет, и не надо, сами с мамкой проживем.
Бабушка сунула ему в карман деньги, которые до сих пор держала в руке:
– Возьми, отдай матери!
– От кого? – растерялся подросток.
Фася потащила меня к метро. Мальчик догнал нас у самого входа.
– Тетенька, так от кого деньги?
– От Стефана Новацкого, пусть тебе купят новую одежду и книги.
В вагоне я прижалась к Фасе и сказала:
– Вот какие странные люди встречаются, надо же, деньги порвать!
Бабушка, ничего не говоря, обняла меня.
– А зачем ты мальчику деньги отдала? – тараторила я. – Мы пирожные купим?
Фася вздохнула:
– Конечно, ты какие хочешь?
Лишь много лет спустя я узнала, что странные женщины были родственницами Тухачевского[2], а деньги – компенсацией, которую стали выплачивать семьям реабилитированных людей.
Стефан Новацкий был умным человеком и, работая в системе НКВД, очевидно, понимал, что жизни ему не будет. Я не знаю, что творилось в душе у деда, когда он сообразил, что вместо светлого будущего, о котором братья Новацкие мечтали с другими идеалистами, они построили лагеря и тюрьмы, но одно он понимал точно: рано или поздно ему идти вслед за всеми.
В первый раз братьев Новацких посадили за решетку в 1922 году по обвинению в контрреволюционной деятельности. Бабушка тогда была беременной на восьмом месяце. От потрясения она родила раньше срока мальчиков-близнецов, которые, не прожив и суток, скончались. Впрочем, Стефана выпустили довольно скоро, потому что бабушка ухитрилась прорваться к другу деда, Феликсу Дзержинскому. Она несколько раз рассказывала мне эту историю, повторяя:
– Дзержинский был плохой человек, представляешь, я его знала как облупленного, а он обратился ко мне в своем кабинете на «вы», да еще заявил: «Ваш муж изменил идеалам революции».
Но бабушка, во-первых, обожала мужа, а во-вторых, была терской казачкой с примесью грузинской крови. Она вскипела, скинула со стола Феликса Эдмундовича какие-то бумаги, подлетела к нему, схватила его за гимнастерку и, начав трясти, прошипела:
– Значит, когда ты брал у Стефана и Яцека кусок хлеба, то не считал их предателями. Или ты настолько хотел жрать, что наплевал сам в тот момент на идеалы. Можешь и меня посадить, но знай: есть высший суд, и там мы, Новацкие, тебя встретим.
Потом, плюнув ему на сапоги, бабушка ушла, абсолютно уверенная в том, что ей не дадут выйти из здания ЧК. Но получилось иначе. До самой своей смерти Феликс Дзержинский упорно делал вид, что никакого скандала между ним и Афанасией не произошло. Стефан благополучно вернулся к жене, а вот Яцек больше не увидел свободы, он умер в камере, покончил жизнь самоубийством в одиночке. Когда Яцек узнал, что его ближайший друг Дзержинский подписал приказ об его аресте, он сначала заплакал, а потом, оказавшись в камере, разбил стекло у своих очков и проглотил осколки. Яцек не мог больше жить в мире, где лучшие друзья становятся предателями.
Стефан же вышел на свободу и до 1937 года продолжал работать в органах. Потом дедушку посадили по делу Тухачевского, и бабушка его больше никогда не увидела.
Она рассказывала мне о длинных очередях, в которых стояла с передачами, о том, с каким напряжением ждала писем. Но Стефану запретили переписку, он как в воду канул. Фася не знала, что с мужем. Ее с дочерью выселили из квартиры на Тверской в барак на Скаковой улице, в маленькую, десятиметровую комнатку с земляным полом. Но бабушка была счастлива: по непонятной причине машина сталинских репрессий дала сбой, и семью Новацкого не отправили в лагерь. Про бабушку и мою маму отчего-то забыли, случались иногда подобные казусы. Впрочем, Афанасия немало способствовала тому, чтобы ее не замечали. Она мгновенно оборвала все связи со знакомыми, стала работать кассиром и никуда, кроме как на службу, не ходила. В год, когда дедушка сгинул в неизвестности, его жене не исполнилось еще и сорока лет. Афанасия обладала редкой красотой, сохранившейся до старости, на нее оглядывались на улице даже тогда, когда ей исполнилось семьдесят. В особенности поражало сочетание иссиня-черных, густых, блестящих волос и огромных ярко-голубых глаз. Женихи вились вокруг бабушки роями, но Фася отказывала всем, она до последних своих дней любила Стефана и очень мучилась от неизвестности. Но потом случилось чудо.
Году этак в 40-м ночью к ней в барак пришел мужчина самого обтрепанного вида, его лицо закрывала низко надвинутая на лоб кепка. Когда незнакомец постучал в дверь, было совсем поздно, и бабушка предусмотрительно спросила:
– Кто там?
– Открой, Афаня, – тихо произнес пришелец.
Бабуся вздрогнула. Афаней ее звал Стефан. Дрожащими руками она сняла цепочку и подавила разочарованный вздох. Стефан был высокого роста, худощавый, а в коридор сейчас вошел низкий, кряжистый мужчина. Когда он снял кепку, бабушка чуть не упала. Перед ней стоял один из ближайших друзей Стефана, генерал Горбатов.
– Ты зачем пришел? – прошептала Фася. – С ума сошел! Быстро уходи, пока никто не увидел.
Но Горбатов втолкнул бабушку в комнату и сказал:
– Ничего, я переодетый, да и не следит за мной никто. Машина стоит у работы, шофер считает, что хозяин в кабинете, слушай меня внимательно.
Фася села на кровать, а Горбатов стал рассказывать. Он целый месяц ездил по лагерям с инспекцией, проверял местное начальство. В конце концов его занесло под город Благовещенск. Там начальник лагеря повел гостей из Москвы полюбоваться на цех, где заключенные делали ножницы.
Первым, кого Горбатов увидел, войдя в заводское помещение, был Стефан. Секунду друзья смотрели друг на друга, но что они могли сделать? Оба великолепно понимали: в подобной ситуации им остается только мысленно обняться. Горбатов прошелся по цеху, уже уходя, он подошел к Стефану, вырвал у него из рук готовые ножницы и сказал начальнику:
– Чего они у тебя такой кривой инструмент делают?
– Так безрукие все, – принялся оправдываться энкавэдэшник, – учу, учу, и все без толку.
Горбатов хмыкнул и, сунув ножницы в карман, ушел. Он привез сделанный Стефаном инструмент в Москву и отдал его Афанасии. Поступок по тем страшным, темным временам просто героический. Ножницы эти, и впрямь чуть кривоватые, живут в нашей семье и сегодня, их хранит мама.
Есть еще одно, последнее мое воспоминание, связанное с дедушкой Стефаном. Как-то раз мы с бабушкой пошли в Большой театр. Афанасия отчего-то не повела меня в буфет пить ситро, а потащила сквозь фойе и коридоры в какое-то помещение, не служебное, открытое для зрителей, но совершенно безлюдное, пустынное и гулкое. В углу стояло огромное зеркало в резной раме.
– Грушенька, – сказала бабуся, – ты худенькая, ну-ка залезь за зеркало и прочти, что там написано на оборотной стороне.
Я, слегка удивленная странной просьбой, выполнила приказ, увидела неровные буквы – «Стефан и Афанасия Новацкие, 1927 год».
– Это что, бабуля? – удивилась я.
– Зеркало стояло в квартире у нас с дедушкой, – тихо пояснила бабушка, – а потом, после ареста Стефана, всю мебель реквизировали, вот оно сюда и попало.
Самое интересное, что зеркало находится в Большом театре и по сей день. Уже в восьмидесятые годы, будучи взрослой женщиной, я, придя на балет, не пошла в зрительный зал, а отправилась на поиски того холла и нашла его! Кое-как протиснулась за зеркало в угол и снова увидела надпись: «Стефан и Афанасия Новацкие, 1927 год». Слезы полились из глаз: ни дедушки, ни бабушки нет в живых, а посеребренное стекло, в котором когда-то отражались их молодые счастливые лица, даже не помутнело от времени.
О родителях отца мне известно намного меньше. Практически не сохранилось никаких фотографий, оба они не дожили до моего рождения, и я с ними знакома не была. Дед, Николай Васильев, работал на ткацкой фабрике в городе Шуя, а бабушка Агриппина, в честь которой мне дали имя, служила поденщицей, мыла полы. Жили очень бедно, практически впроголодь, не хватало всего: еды, одежды, постельного белья. Представьте теперь негодование Агриппины, когда она видела, как Николай, залив в лампу дорогой керосин, вынимает купленный в лавке карандаш, открывает тетрадь и начинает писать. Дед вел дневник, причем делал это с простотой степного акына, по принципу: что вижу, о том и пишу. «Вот идет Ванька, он купил хлеба, а там орет Анфиса, козу потеряла». Дед мог часами водить карандашом по бумаге. Агриппина ругалась нещадно: керосин, тетради – все дорого, в доме нет самого необходимого, а глупый муж переводит деньги на ерунду. Николай, если супруга доводила его до точки, мирно говорил:
– Граня, отвяжись. Ну хочется мне бумагу марать, ведь это не грех! Я не пью, не курю, тебя люблю, чего еще надо. Да пойми ты, если я не стану в тетради калякать – заболею.
Николай, не имевший никакого образования, испытывал просто физиологическую потребность в письме. Вот и не верь после этого в генетику! Тяга к «бумагомарательству» передалась сначала моему отцу, потом мне. А теперь я вижу, как мой трехлетний внук Никита, плохо пока знающий буквы, с самым счастливым видом черкает ручкой в альбоме. И если другие дети в его возрасте рисуют, то Никитка «пишет». Так что никакой моей заслуги в том, что я стала писательницей, нет. Просто мне посчастливилось появиться на свет с нужной генетикой, только и всего.
Мой папа, Васильев Аркадий Николаевич, свои юношеские годы провел в городах Иваново и Шуя. Там он впервые женился на Галине Николаевне, и у них родилась дочь Изольда, моя сестра. Нас с Золей разделяют ровно двадцать лет, и она близкая подруга моей матери. Отец был уникальным человеком: имея за спиной три брака, он ухитрился сделать так, что все его жены дружили между собой. В детстве я задалась вопросом: кем мне приходится баба Галя? Фася – мама мамы, это понятно. Папина мать умерла, а баба Галя кто? Она родила мою сестру Золю, но мне-то кем приходится?
С этим вопросом я – кажется, уже второклассница – явилась к Галине Николаевне. Та обняла меня, прижала к своей мягкой груди и сказала:
– Грушенька, тебе здорово повезло. Иметь запасную бабушку удается далеко не каждому. Пошли скорей на кухню жарить пирожки.
Галина Николаевна слыла удивительной кулинаркой. Никогда ни у кого не ела я таких пирогов, такого холодца и такой заливной рыбы. И еще, она была мудрой, простой русской женщиной, интеллигентной от природы, ласковой и очень доброй. Я прибегала в квартиру, где жила первая жена моего отца, твердо зная: здесь приютят, всегда накормят и если не сумеют помочь деньгами, то дадут нужный совет.
День, когда умерла Галина Николаевна, был таким же страшным, как и день смерти сначала папы, а потом бабушки. Галина Николаевна занимала большое место в моей жизни, и я до сих пор иногда мысленно разговариваю с ней.
С сестрой в детстве я не дружила. Да и о каких хороших отношениях могла идти речь? Мне десять – ей тридцать. Золя стала лучшей подругой моей матери, ко мне она всегда относилась как к дочери. Но сестра у меня все же есть, у Золи имеется дочь Катя, вот с ней нас разделяет всего год и связывает нежная дружба.
Чего мы только не творили в детстве! Открывали тюбик с зубной пастой, укладывали его на полу в длинном коридоре квартиры Ягодкиных и, хихикая, наблюдали, как Галина Николаевна, наступившая на тубу, растерянно бормочет:
– Ума не приложу, откуда эта штука тут взялась!
Мы мерили линейкой друг у друга косы, спорили из-за конфет, хватали с кровати Галины Николаевны зеленое покрывало с вышитыми на нем драконами, заворачивались в шелк и плясали в спальне, визжа от восторга. Случались и драки, но тут я всегда орала:
– Эй, Катька, ты должна меня слушаться, между прочим, я прихожусь тебе тетей!
Кстати, вспоминается одна забавная история. В свободное время нас с Катериной, как правило, отправляли на дачу в Переделкино. Классе в третьем Катюше задали сочинение на вечную тему «Как я провела зимние каникулы». Катя, девочка откровенная, написала примерно так: «Мы весело проводили время с тетей. Тетя сказала: «Давай прыгать из окна второго этажа в сугроб». И мы прыгнули. Тетя сказала: «Давай запряжем в санки собаку Дика и будем кататься». И мы это сделали. Тетя сказала: «Давай приставим к двери бабушкиной спальни швабру, Фася выйдет, а палка на нее упадет». Было очень весело». Уже не помню, какую оценку огребла Катюха, но русичка вызвала в школу Золю, показала ей опус и робко спросила:
– Вам не страшно оставлять своего маленького ребенка с явно психически ненормальной женщиной?
Бедной учительнице и в голову не могло прийти, что тетя всего на год старше племянницы.
Из-за нашей незначительной разницы в возрасте частенько случались комические ситуации. Катин сын Леня на год младше моего сына Аркаши. Как понимаете, Ленька – мой внук, правда, двоюродный. Первое, чему научили его мама с папой, были слова: «Баба Гуня пришла». Так что бабушкой я стала в двадцать один год – рекорд, достойный Книги Гиннесса, – а в сорок с небольшим превратилась в прабабушку: у Лени родились дочки. Иногда я пытаюсь сообразить, кем приходится мой внук Никита внукам Катюши, и каждый раз остаюсь в недоумении.
Неловкость всегда возникала у меня и при общении с мужем Золи. Владимир Николаевич Ягодкин, профессор МГУ, экономист, известный ученый, сделал, как сказали бы сейчас, блестящую политическую карьеру, он стал одним из секретарей Московского городского комитета партии, заместителем всесильного по тем временам Виктора Васильевича Гришина. И я, честно говоря, терялась, общаясь с мужем сестры. Он очень любил меня и помогал, чем мог, но вот как его называть? Володей? Это исключалось. Нас разделяло более двадцати лет. Дядей Володей? Глупо. Владимиром Николаевичем? Полный идиотизм. Поэтому я долгие годы старалась вообще обойтись без имени и, если мне требовалось поговорить с ним по телефону, просила Золю, снимавшую трубку:
– Позови Катю.
А уж Катерине говорила:
– Что там твой папа поделывает? Он может подойти?
Кстати, в детстве меня страшно злило, что Катюня звала моего папу дедушкой. Один раз, в Переделкино, Катюша стала под окном кабинета и завопила:
– Дедушка, выгляни!
Она явно хотела что-то спросить, но я не дала ей задать вопрос. В мгновение ока запихнула Катю в сугроб и сказала:
– А ну не смей звать моего папу дедом!
Катерина человек редкой незлобивости, все конфликты в детстве она пыталась разрешить исключительно миром. Лучшая подруга Виолы Таракановой – Томочка почти полностью списана с моей Катюши. Вот и в тот раз, стряхнув с себя снег и выплюнув невесть как попавшую в рот шишку, она спросила:
– Но как же? Дедушка мне дед!
– Не знаю, – рявкнула я, – как угодно! И потом, это нечестно! У тебя есть дед, а у меня нет!
Катюша притихла, а часа через два робко предложила:
– Хочешь, зови моего папу дедушкой, мне не жаль!
Вот в этой фразе вся Катерина, такой она была в детстве, такой осталась и сейчас. Ни научное звание – Катя талантливый экономист, – ни ответственная работа, ни пост начальника совершенно ее не изменили.
Первые годы своей жизни я провела в бараке на Скаковой улице. Никаких воспоминаний об этом периоде жизни у меня не сохранилось. Отец и мама не были расписаны, у папы тогда была другая жена – Фаина Борисовна, журналистка, работавшая в газете «Правда». Как все мужчины, мой папа не любил принимать радикальные решения, а мама оказалась слишком интеллигентной, чтобы, стукнув кулаком по столу, заорать:
– А ну немедленно разводись! У нас ребенок растет.
Бабушка тоже совершенно не умела скандалить, и потом, забрав внучку из родильного дома, Фася почувствовала себя такой счастливой, что ей было все равно: стоит у дочери штамп в паспорте или нет. Главное, есть Грушенька, свет в окошке, война закончилась, карточки отменили, жизнь налаживается…
Но в феврале 1953 года бабушка получила официальное уведомление. Ей с дочерью и внучкой предписывалось через месяц, где-то в середине марта, явиться по указанному адресу. С собой разрешалось иметь одно место багажа. Сталин вспомнил о Новацкой, и было принято решение о выселении нашей семьи из Москвы. Месяц давался для улаживания всяких дел.
Увидав это предписание, мой отец моментально развелся с Фаиной Борисовной. В те годы формальности решались быстро, никто не давал никаких сроков на раздумье. Пришли, получили печати в паспортах, ушли.
Став свободным человеком, отец сразу повел маму в загс. Она попыталась сопротивляться и сказала:
– Ведь нас выселяют, может, лучше тебе со мной не связываться?
Аркадий Николаевич хмыкнул:
– Ну уж нет, уезжать, так вместе, одной семьей. И потом, кто багаж понесет? Хорошо знаю вас с Фасей, вещи все бросите, тяжеленные альбомы с фотографиями прихватите, а сумку поднять не сумеете.
Родители дошли до загса и ткнулись носом в табличку «Закрыто». Папа возмутился:
– С ума сойти! Одиннадцать утра, а они обедать сели!
С этими словами он принялся колотить в дверь кулаком. Она распахнулась, появилась заплаканная тетка. Глянула на Тамару, державшую в руках букет, и довольно зло спросила:
– Что случилось?
– Жениться хотим, – ответил Аркадий Николаевич.
– С ума сошли, да? – взвизгнула тетка. – Радость у вас? У всей страны слезы, а вам потеха?
– Вы о чем? – попятилась мама.
– Ты не знаешь?
– Нет, – хором ответили родители. – Что случилось?
Тетка судорожно зарыдала, а потом еле-еле выдавила из себя:
– Сегодня умер Иосиф Виссарионович Сталин, мы теперь сироты! Ступайте домой, потом поженитесь.
В полном обалдении родители дошли до проспекта, и тут с мамой случилась истерика, из глаз ее потекли слезы. Редкие прохожие, почти все с заплаканными лицами, не обращали внимания на женщину, бьющуюся в рыданиях. В тот день вся Москва исходила плачем, только редко кто шептал при этом, как моя мама:
– Слава богу, это тебе за Стефана! Что же ты раньше не сдох!
Тамара плакала не от горя, а от счастья. Она потом пошла в Колонный зал, где было выставлено тело Сталина. Ее чуть не раздавили в толпе, но мама очень хотела поглядеть на покойника, ей надо было убедиться в том, что тиран, убивший ее отца и многих других ни в чем не повинных людей, умер. Тамара очень боялась, что это обман, в гробу кукла, а Сталин просто спрятался.
В следующий раз мои родители отправились в загс в тот год, когда мне предстояло пойти в школу. Думаю, если бы при поступлении ребенка в первый класс не требовались документы, отец с матерью и не позаботились бы о соблюдении формальностей.
В 54-м году барак на Скаковой улице расселили. Бабушка и мама получили комнату в коммунальной квартире на улице Кирова, бывшей Мясницкой. Сейчас ей вернули первое имя, но для меня Мясницкая навсегда осталась улицей Кирова.
На первом этаже дома располагался магазин «Рыба». Около шести утра во двор начинали въезжать машины, груженные товаром, и все жильцы просыпались.
Грузчики швыряли ящики, ужасно матерились, автомобили гудели…
Я плохо помню ту квартиру. В памяти всплывает длинный коридор, по которому бегает несчетное количество детей, огромная кухня, невероятных размеров санузел с унитазом, стоящим на подставке. Бачок был вознесен под потолок, вниз свисала цепочка из плоских звеньев, заканчивавшаяся фарфоровой ручкой с надписью «Мосводопровод». А вот о нашей комнате не сохранилось почти никаких воспоминаний, но одно знаю хорошо: я спала за шкафами, которые отчего-то стояли не впритык друг к другу, пространство между ними было занавешено газетой, и, когда к нам в гости приходили мама и папа, я, проковыряв пальцем в бумаге дырку, подглядывала за взрослыми.
Я не оговорилась, родители приходили в гости. У отца имелась своя жилплощадь, комната в известном доме писателей в Лаврушинском переулке. В те времена почти вся Москва ютилась по коммуналкам, редкие счастливчики имели отдельные квартиры, но коммуналки были разными. Наша с бабушкой самая обычная, с множеством клетушек и расписанием на двери ванной, а вот папина считалась элитной, потому что жило в ней всего два писателя: Аркадий Николаевич Васильев и Виктор Борисович Шкловский. Правда, комнаты у них были меньше некуда, узкие, словно пеналы. Для того чтобы сесть за письменный стол, мой папа перепрыгивал через кровать. Зато у них с Виктором Борисовичем не было никакого расписания на ванной, они не ругались на кухне и мирно открывали дверь своим и чужим гостям.
В крохотной восьмиметровке в Лаврушинском переулке жить вместе с ребенком было просто невозможно, а в квартире на улице Кирова папа поселиться не мог. Жильцы, обозленные появлением в людском скопище еще одной особи, мигом начинали строчить заявления в милицию, сигнализируя о проживании человека без прописки. Поэтому я с бабушкой обитала в одном месте, а папа с мамой в другом. Воссоединились мы лишь в 1957 году, когда построился дом возле метро «Аэропорт».
Вот момент переезда туда я помню очень хорошо. Мы все идем по узеньким доскам, проложенным среди жидкой грязи. Вокруг стоят покосившиеся черные избушки, во дворах натужно орут петухи. Наконец мы подходим к единственному кирпичному зданию. Мама садится на ступени подъезда и начинает плакать.
– Аркадий, куда ты нас завез! Это же деревня! Как здесь жить?
Сейчас трудно поверить, что тот район был в 50-е годы глухой провинциальной окраиной Москвы. Но квартира оказалась очень хорошей, многокомнатной, с большой кухней, я живу в ней до сих пор.
В 59-м году я пошла в школу. Но до этого случилось одно событие, повлиявшее на всю мою дальнейшую жизнь. В августе меня, будущую первоклассницу, привезли с дачи в город. Бабушка пошла со мной гулять во двор. Я стала ковыряться в песочнице, и тут появилась прехорошенькая кудрявая девочка. Она тоже принялась мастерить куличики, мы мигом познакомились и выяснили, что очень скоро, буквально через неделю, пойдем не только в одну школу, но и в один класс. Девочку звали Маша Гиллер, и мы стали лучшими подругами на всю жизнь. Мне трудно сейчас припомнить наши ссоры, наверное, в детстве они все же случались, но класса с пятого мы не повздорили ни разу. Маша всегда около меня: в горе и в радости, я считаю ее своей сестрой, и больше всего меня радует, что такая же дружба связывает и наших детей.
Многие люди с восторгом вспоминают школьные годы, но у меня особо приятных ощущений от тех лет не осталось.
Я была тихим ребенком, не имевшим большого количества подруг. Ни авторитетом, ни любовью у одноклассников я не пользовалась, училась более чем средне. Твердые пятерки у ученицы Васильевой стояли лишь по гуманитарным предметам и немецкому языку. Математика, физика, химия – все это лежало за гранью моего понимания. Правда, арифметику я кое-как освоила, но когда взяла в руки учебник по алгебре! Впрочем, геометрия оказалась еще хуже. Стабильную тройку по этим предметам я имела лишь благодаря умению виртуозно списывать. А вот на выпускном экзамене в десятом классе я испытала настоящий шок, когда увидела, что нас рассаживают в актовом зале в шахматном порядке, по одному за столом, и стоят парты на расстоянии метра друг от друга. Стало понятно, что мне аттестата не дадут никогда, решить экзаменационное задание Грушеньке Васильевой просто не под силу.
Я тупо сидела над пустым листом, когда над головой раздался ровный, спокойный голос нашей преподавательницы математики Валентины Сергеевны:
– Правильно, Груня, хорошо решаешь, только не торопись!
В полном изумлении я уставилась на учительницу. Она что, с ума сошла? Не видит, что перед тупой ученицей Васильевой совершенно чистый черновик?
– Не отвлекайся, Груня, – сухо продолжила Валентина Сергеевна, – переписывай работу аккуратно, следи за полями.
Затем она пошла дальше, изредка останавливаясь возле учеников. Я перевела глаза на парту и увидела листок, исписанный четким почерком Валентины Сергеевны, готовое решение всех экзаменационных задач.
После окончания испытаний я бросилась в учительскую и обняла Валентину Сергеевну. Та сняла очки и пробурчала:
– Да уж! В конце концов, я сама виновата, что в твоей голове не задержалось никаких знаний по точным наукам.
Есть еще одно воспоминание, связанное с десятым классом. Первое сентября, классная руководительница Наталия Львовна, устроившая перекличку, отчего-то пропустила фамилию Маши. Наши фамилии были в классном журнале рядом: Васильева, Гиллер. Но, назвав меня, Наталия Львовна потом прочитала:
– Гречановский.
Я уставилась на поднявшегося Игоря и воскликнула:
– Ой, вы Машку не назвали!
– Помолчи, Груня, – велела Наталия Львовна.
Я замолчала. Учительница монотонно читала список и наконец произнесла:
– Трубина.
Я изумилась и завертела головой в разные стороны.
Ага, значит, у нас новенькая, но тут глаза натолкнулись на вставшую Машу.
Урок пошел прахом. Все сорок пять минут я провертелась, усиленно подмигивая подруге. Нас с ней в классе шестом нарочно рассадили по разным партам, чтобы мы не болтали, забыв обо всем на свете.
На перемене я подлетела к Машке:
– Ты поменяла фамилию?
– Ага, – кивнула та.
– А мне почему не сказала?
– Так сама узнала только сегодня утром, – развела руками Машка.
– Чем же Гиллер тебе не понравилась? – недоумевала я. – Красиво звучит!
Маша тяжело вздохнула:
– В институт с такой поступать трудно. Пришлось взять мамину. Я же еврейка по папе получаюсь!
– Кто? – изумилась я.
– Еврейка, – повторила Машка и стала растолковывать мне правду о «пятом пункте».
Я была страшно удивлена. То, что Машка еврейка, меня не поразило; эскимоска, негритянка, узбечка, таджичка – какая разница! Но, оказывается, в нашей стране не все справедливо!
Впрочем, в школьные годы я не задумывалась о многих вещах. Я не знала бедности, горя и несчастий. Мне казалось, что у всех детей есть любящие родители и бабушка, дача, машина, домработница и учителя, не унижающие их достоинство.
Честно говоря, уникальность своей школы, специализированной, с преподаванием ряда предметов на немецком языке, я осознала, уже будучи взрослой.
Начнем хотя бы с того, что у этой школы имелось два здания: «большое» и «маленькое». В последнем учились дети до пятого класса. Во времена моего детства первые четыре класса все предметы вела одна учительница. И только потом мы получали возможность перейти во «взрослое» здание.
Каждое утро ученики, приходившие на занятия, принимали участие в своеобразной церемонии. На лестнице у огромного зеркала стояли директор, дежурный учитель и кто-то из старшеклассников, членов бюро ВЛКСМ. Все девочки, проходя мимо них, должны были сделать реверанс, а мальчики поклониться. У нас были великолепные учителя, свой школьный летний лагерь, огромная библиотека… Одним словом, учебное заведение было таким, в какие сейчас пытаются превратить некоторые платные лицеи и гимназии. И еще – наши преподаватели, строгие, эрудированные, на школьников никогда не орали, не обзывали нас идиотами, не били линейкой по голове, обращались к нам на «вы» и в первую очередь уважали в нас личность.
Но я, по наивности и глупости, считала все учебные заведения такими же и страшно тяготилась занятиями. Самыми радостными моментами в школьные годы для меня были болезни: свинка, ветрянка, грипп…
Едва в горле начинало першить, как я с радостным лицом неслась к папе в кабинет, где три стены занимали книжные полки. Я провела там много счастливых часов, перебирая тома. Те из вас, кто близок ко мне по возрасту, должны хорошо представлять себе эту библиотеку, в ней были в основном собрания сочинений. Чехов, Бунин, Куприн, Лесков, Мельников-Печерский, все Толстые, Достоевский, Пушкин, Лермонтов, Брюсов, Бальмонт… Отдельно стояли тома Майн Рида, Дюма, Фенимора Купера, Джека Лондона, Вальтера Скотта, Гюго, Бальзака, Золя, Конан Дойла… Всего не перечислить. На самом верху, куда маленькому ребенку было трудно дотянуться, стояли «Декамерон» и том из собрания сочинений Куприна с повестью «Яма».
Годам к четырнадцати я освоила домашнюю библиотеку и стала брать книги у соседей. Дом наш был уникальным. Тут жили одни писатели: К. Симонов, Арсений Тарковский, В. Войнович, А. Галич, А. Штейн, А. Арбузов, Е. Габрилович, А. Безыменский…
Я не стану сейчас перечислять все фамилии. У многих писателей были дети, и мы вместе играли во дворе, но особых друзей у меня на Аэропорте, кроме Маши, не было. Я больше любила сидеть одна в своей комнате и читать. А еще у меня имелся кукольный двухэтажный домик с мебелью, в котором жили крохотные фигурки. Не один час провела я возле этой игрушки, разыгрывая всякие сценки. Было и другое объяснение тому, что мне не удалось приобрести друзей во дворе. Лет до пятнадцати бабушка никогда никуда не отпускала меня одну, на то имелась серьезная причина. Фася до самой смерти не могла забыть стресс, перенесенный ею в 1922 году.
Зимой, одев дочь Томочку в хорошенькую шубку из белочки, такой же капор и варежки, Афанасия пошла в магазин. В лавке оказалось жарко, чтобы дочка не вспотела, Фася оставила ее у входа, на улице. Когда Афанасия вышла, Томочки у магазина не было, она пропала. Думается, можно не объяснять, какие чувства испытала несчастная мать, бегая по переулкам в поисках дочки. Но все было бесполезно.
В полном ужасе Афанасия кинулась в милицию. Там ее встретил сотрудник, решивший успокоить бедняжку.
– Ты, гражданочка, сядь, – участливо сказал он, – выпей воды.
А потом произнес фразу, которую моя бабушка не сумела забыть до самой смерти:
– Дочка потерялась? Найдем, не плачь, теперь бояться нечего. Торговку, которая из детей варила холодец, мы вчера поймали.
Напомню, что шел голодный 1922 год. Услышав из уст милиционера сие заявление, бабушка упала, у нее внезапно отнялись ноги. Стефан принес жену домой на руках. До самого вечера они мучились от неизвестности, но потом в дверь позвонили. На пороге стоял милиционер, державший за руку чумазую побирушку в лохмотьях.
– Получите ребенка и распишитесь, – сурово велел он Стефану.
Дедушка отшатнулся:
– Но это не моя дочь!
Тут нищенка бросилась к нему на шею и закричала:
– Папочка, это же я, твоя Томочка!
Девочку завели в какой-то дом, сняли с нее дорогую шубку с шапкой, дали ей рваный платок и выставили вон.
Целых три месяца после этого события бабушка не могла ходить, ее на извозчике возили к врачу на массаж, но толку не было никакого. Впрочем, именно эти поездки в конце концов и исцелили Афанасию.
Один раз извозчик не сумел справиться с лошадью, та, испугавшись чего-то, понесла. И тут бабушка неожиданно выпрыгнула из пролетки. Страх отнял у нее ноги, страх же их и вернул.
Вообще-то Фася никогда не терялась в экстремальных ситуациях и умела принимать неординарные решения. Когда однажды в ее гимназии вспыхнула от свечки новогодняя елка и огонь мигом перекинулся в зал, все гимназистки, визжа от ужаса, бросились к двери, где, пытаясь выбраться, начали давить друг друга. Фася же молча кинулась в противоположную сторону, к окну, и благополучно очутилась раньше всех во дворе. Афанасия никогда не была «стадным» человеком.
Понимаете теперь, почему бабушка ни на шаг не отпускала от себя любимую внучку? Послабление делалось лишь на даче, в Переделкине.
Каждый год в конце мая мы уезжали туда, в дом под номером четыре на улице Тренева. Это здание никогда не было нашей собственностью. Двухэтажный дом со всеми удобствами и участком почти в гектар принадлежал Союзу писателей, отец просто отдавал за него арендную плату. Мебель, посуду и всякие бытовые мелочи мы прихватывали с собой. До нас это здание занимал драматург Ромашов, а моя семья прожила там с 1960 по 1987 год. Мое детство, отрочество, юность и часть молодости прошли в Переделкине.
Дача была зимней. В первые годы у нас были печки, топившиеся дровами, затем появились батареи, но в котел все равно приходилось сыпать уголь, лишь потом провели газ и повесили колонку, безотказно дававшую горячую воду, телефон же поставили уже после смерти моего отца. Но все равно это были совершенно царские условия. Нам не приходилось бегать с ведром к колодцу и топать к дощатому сортиру в глубине участка.
Около ворот стояла сторожка. Одну ее половину занимал гараж, во второй жили дворники Таня, Коля и их дочка Вера.
Зимой в Переделкине было, безусловно, хорошо, но меня привозили только на январские каникулы, а вот летом… О, тогда наступало самое счастливое время.
Я не стану сейчас перечислять всех, кто жил в писательском городке, постараюсь лишь припомнить друзей родителей: П. Нилина, А. Вознесенского, З. Богуславскую, Е. Евтушенко, Р. Рождественского, В. Тевекеляна, Л. Кассиля, С. Смирнова, И. Андроникова, И. Штока… Я определенно кого-то забыла. Самые близкие отношения связывали папу и маму с семьей Валентина Петровича Катаева. Его вдова, Эстер Давыдовна, дочка Женя, внучка Тина – наши ближайшие друзья до сих пор, а моя дочь Маша и правнучка Валентина Петровича Лиза нежные подруги.
Именно в семье Катаевых я получила первое понятие о литературном творчестве. Нет, мой отец писал каждый день, трудно, тяжело, подчас по двенадцать часов кряду. Но у него это происходило совершенно неинтересно, буднично.
Утром папа, выпив чашку чаю, сообщал:
– Ушел к станку, – и запирался в кабинете.
Меня с раннего детства приучили не соваться к папе, когда закрыта дверь. У Валентина Петровича дело обстояло иначе. Он мог вскочить во время общего чаепития, оборвав фразу на полуслове, и со странным выражением лица покинуть всех, не сказав ни слова. Эстер Давыдовна объясняла:
– Валечка пошел работать.
Честно говоря, меня его поведение пугало, и один раз я, набравшись смелости, подошла к классику советской литературы и спросила:
– Дядя Валя, а почему вы вот так убегаете?
Валентин Петрович погладил меня по голове и вздохнул:
– Боюсь, детка, не сумею объяснить. Понимаешь, я слышу голос, который мне нашептывает фразу, вот и бегу ее записывать.
Я обсудила эту информацию с его внучкой Тиной, и мы пришли к выводу, что Валентин Петрович придумывает. Ну какой такой голос? Вот ведь бред. Но именно Валентин Петрович Катаев впервые посеял в моей душе сомнения, и я задалась вопросом: а вдруг писатель – это не тот человек, который сначала составляет подробный план произведения, а потом методично пишет главы? Вдруг правда кто-то диктует ему на ушко?
Уже в зрелом возрасте я читала разные воспоминания, в которых фигурировала фамилия Катаева. Многие коллеги по перу описывали Валентина Петровича как желчного человека, но это неправда. Просто Катаев терпеть не мог бездарей, называвших себя литераторами. По Переделкину ходил маленький дядечка Василий К., написавший за всю свою жизнь только одно произведение, поэму о ленинском субботнике. Ее многократно переиздавали, и Василий К. на самом деле считал себя равным Пушкину. Вот в адрес этого человека Валентин Петрович мог отпустить едкое замечание, у него был острый язычок сатирика, но он никогда не позволял себе грубости и не унижал чужого достоинства. С нами, детьми, он был фантастически терпелив. Сколько раз мы с Тиной играли в их доме в прятки, с топотом носясь по лестнице. Однажды мне пришла в голову идея спрятаться у Валентина Петровича под письменным столом, что я и проделала. Тина носилась с воплями по саду, я сидела тихо-тихо, прижавшись к ногам Катаева. Вдруг распахнулась дверь, и вошла Эстер Давыдовна, которая довольно сердито сказала:
– Нет, какое безобразие! Ты же мешаешь работать Катаеву!
Валентин Петрович мгновенно ответил:
– Что ты, Эстенька, разве ребенок способен помешать?
И все же, при всей кажущейся простоте, в Валентине Петровиче имелась какая-то тайна. Вот Корней Иванович Чуковский был совершенно, на мой взгляд, обычным человеком. Сколько раз он, остановив меня на дорожке, предлагал:
– А ну, Грушенька, давай наперегонки до поворота на шоссе.
Я радостно соглашалась и всегда проигрывала. Мне было не угнаться за длинноногим Корнеем Ивановичем. Я очень любила Чуковского, он так умел вас слушать! А еще Корней Иванович создал в Переделкине библиотеку, при ней работал театральный кружок. Почти все дети Переделкина участвовали в спектаклях. Два раза за лето Чуковский устраивал мероприятие, которое называлось «Костер». В июне – «Здравствуй, лето», в августе – «Прощай, лето». За вход следовало заплатить десять шишек, которые торжественно бросались в пламя. Кто только не приезжал к нам для участия в кострах! Сергей Образцов с куклами, Аркадий Райкин, космонавт Герман Титов…
Сначала дети показывали спектакль, потом выступали гости, затем зажигался костер и все, взявшись за руки, плясали вокруг огня. Впереди несся Корней Иванович, на голове у него сидел самый настоящий убор индейского вождя!
Много лет спустя я прочитала опубликованные в журнале «Юность» воспоминания Корнея Ивановича и нашла там нас всех. Чуковский, оказывается, внимательно приглядывался к детям. Отыскалась на страницах и моя фамилия. Корней Иванович писал, что Груня Васильева очень плакала, когда ей не досталась в спектакле роль принцессы. Чтобы утешить меня, Чуковскому пришлось срочно переделывать сценарий, и вместо одной капризной дочери у царя стало их две. Чуковскому было невыносимо видеть огорчение ребенка, намного легче оказалось переписать пьесу.
В детстве я совершенно не понимала, в окружении каких людей живу. Ну бегает со мной наперегонки Корней Иванович, ну написал мне Валентин Петрович сочинение, заданное в школе на тему «Образ главного героя в повести Катаева «Белеет парус одинокий». Самое интересное, что он получил за него тройку и потом дико хохотал, изучая мою тетрадь, всю испещренную красными замечаниями, начинавшимися со слов: «В.П. Катаев хотел сказать…»
И что удивительного в Андрее Андреевиче Вознесенском? Он зовет меня соседкой и всегда говорит:
– Ну, Груня, тебя просто не узнать, еще выросла.
Последняя фраза меня слегка обижала. Естественно, выросла, не могу же я вечно оставаться маленькой.
На большой круглой террасе нашей дачи собирались не только писатели. Мама всю свою жизнь проработала в Москонцерте, и потому в дом текли актеры. Нани Брегвадзе, Буба Кикабидзе, Юрий Никулин – я помню их всех молодыми и очень веселыми. И у меня начисто отсутствовал трепет перед людьми искусства. Я искренне удивлялась: ну зачем просить у этих людей автографы. Ну какой интерес подсовывать книжку Роберту Рождественскому? Господи, вот они на полках у меня стоят, все подписанные. Понимаю, что вам смешно, но лет до десяти я была уверена в том, что писатели сначала собственноручно подписывают весь тираж и только потом его продают.
На дорожках Переделкина можно было свести знакомство с людьми, которые не бывали у родителей. Как-то раз я, школьница, шла мимо того места, которое в писательском городке называлось «Неясная поляна».
В тот день все мои друзья куда-то разбежались, мне было скучно, к тому же сломался велосипед, и к подружке Ире Шток пришлось топать пешком. На тропинке я столкнулась со странной женщиной. Рыжая коса свисала у нее почти до пояса, ноги были обуты в белые лаковые сапожки. Вообще говоря, многие из писательских жен и дочерей одевались весьма экстравагантно, поэтому внешний вид дамы меня не смутил.
Я, чтобы не терять времени зря, прихватила с собой учебник по литературе. На лето нам задали выучить кучу стихов, идти к Ире было далеко, вот я и решила совместить приятное с полезным.
Выкрикивая во все горло строчки из поэмы Владимира Маяковского «Владимир Ильич Ленин», я и налетела на рыжую тетку. Та моментально спросила:
– Ты читаешь Маяковского?
Я кивнула:
– Ага.
– И нравится?
В детстве я была откровенной девочкой, умение лицемерить пришло лишь с годами, да еще папа приучил меня, не стесняясь, высказывать собственное мнение, поэтому я заявила:
– Нет.
Тетка вздернула брови:
– Зачем тогда читаешь?
– В школе заставляют, – объяснила я, – прямо замучилась, очень неинтересно.
– Кого же ты любишь? – сердито спросила незнакомка.
Я принялась загибать пальцы:
– Бальмонта, Брюсова, Блока, Есенина…
– Есенина! – фыркнула рыжая. – Он Маяковскому в подметки не годится! Фу!
– Но Маяковский писал только о революции, – пискнула я, – а мне больше нравится читать про любовь. И вообще, он был просто революционер, а не поэт!
– Кто? – заорала тетка.
– Маяковский.
– Володя?!
Слегка удивившись, что рыжая называет Маяковского просто по имени, как хорошо знакомого человека, я кивнула:
– Ну да, у него все про Ленина…
Незнакомка вырвала у меня из рук учебник, пару минут полистала его, потом со всей силы зашвырнула в канаву, где плескалась вода от шедших в то лето проливных дождей, и заявила:
– Глупости! В этой книжонке нет ни слова правды. А ну пошли, поболтаем. Надеюсь, ты не торопишься?
– Нет, – вздохнула я, провожая взглядом утонувшее пособие.
И мы стали ходить кругами вокруг «Неясной поляны». Тетку звали Лилей. То, что она представилась без отчества, совершенно меня не удивило. Почти все писательские жены приказывали нам, детям, звать их по имени, обращение «тетя» не приветствовалось, только «Эстер», «Роза», «Елена», «Циля»… Многие из нас обращались так и к своим матерям, поэтому я спокойно стала звать рыжую Лилей, в этом не было ничего эпатажного, но уже через десять минут я поняла, что судьба столкнула меня с удивительным человеком.
Я в то лето увлекалась стихами, знала их много наизусть, но Лиля оказалась просто ходячей энциклопедией поэзии. Она могла продолжить любое начатое мной стихотворение и тут же рассказывала об авторе. Спустя час я была уверена в том, что Маяковский самый великий из всех существовавших на свете поэтов. А еще я услышала от Лили имена и фамилии абсолютно незнакомых мне авторов. В общем, я влюбилась в Лилю и на следующий день опять прибежала на поляну в надежде встретить ее. Скоро мне стало известно, что Лиля, как правило, в районе пяти часов вечера выходит на прогулку, причем одна.
Завидя ее рыжую косу, я собачкой бросалась к новой знакомой, и мы начинали бродить вокруг поляны. Чего только я не узнала от Лили! Меня перестали удивлять ее странные заявления типа:
– Когда мы с Маяковским…
Ежу понятно, что Лиля не могла быть с ним знакома. Поэт застрелился в 1930 году! Но в Переделкине водилось много невероятных людей, приходил к нам на дачу литературовед С., который на полном серьезе заявлял:
– Господи, я же мог остановить Пушкина! Ведь видел, как заряжались те дуэльные пистолеты!
С., всю свою жизнь посвятивший изучению творчества Александра Сергеевича, в конце концов уверовал в то, что являлся его другом. Вот я и решила, что Лиля тоже из породы переделкинских сумасшедших. Почти целое лето мы провели в упоительных беседах, потом Лиля уехала в Париж, пообещав вернуться осенью.
Я загрустила, начиная с сентября, мне предстояло жить в городе.
Через несколько дней после ее отъезда я пришла к Катаевым, увидела Тинку, мрачно читавшую ту же поэму «В.И. Ленин», и принялась страстно рассказывать о поэте, которого уже считала близким родственником.
Валентин Петрович сначала молча слушал меня, потом удивленно спросил:
– Грушенька, это что, теперь учат в школах про Осипа Брика? С ума сойти!
– Нет, нет, – объяснила я, – мне Лиля рассказала.
Катаев переглянулся с женой:
– И где ты с ней познакомилась?
Я выложила историю про учебник. Валентин Петрович принялся хохотать, наконец, успокоившись, он покачал головой:
– Странно, что, услыхав про такое отношение к Маяковскому, Лиля не разорвала ребенка в лапшу!
– Валя! – предостерегающе произнесла Эстер Давыдовна, но Валентина Петровича уже понесло:
– Ты знаешь, с кем познакомилась?
– С Лилей.
– А ее фамилию знаешь?
Я растерялась:
– Она ее не сказала.
– Лиля Брик, так зовут твою новую знакомую.
Мне это сочетание ничего не прояснило.
– Лиля – жена Осипа Брика, – объяснил Валентин Петрович.
У меня отвисла челюсть.
– Так она и правда водила знакомство с Маяковским?
– О боги! – в сердцах воскликнул Катаев. – Да она с ним спала!
– Валя! – в полном негодовании подпрыгнула на диване Эстер Давыдовна. – Это же дети!
Валентин Петрович закашлялся, а Эстер мгновенно засуетилась.
– Тиночка, Грушенька, пойдемте на веранду, там Наташа шоколадный торт подала, давайте, девочки, скорей, скорей.
Я ушла, но имя и фамилия «Лиля Брик» прочно засели в голове.
Больше я с Брик не встречалась. Приехав на следующий год в Переделкино, постеснялась зайти к ней на дачу. Лиля умерла в конце семидесятых, вернее, покончила жизнь самоубийством. Она упала на лестнице, сломала шейку бедра. В те годы трансплантацию суставов делали исключительно редко, и Лиле предстояло остаток дней провести в постели. Гордая натура Брик не могла с этим смириться, и Лиля приняла решение уйти из жизни. Как я плакала, узнав, что больше никогда не увижу ее на дорожках «Неясной поляны»! Благодаря Лиле передо мной открылся мир «несоветской» литературы, я узнала о тех писателях и поэтах, которых не упоминали в учебниках. Именно Брик показала девочке, что океан книг неисчерпаем. Я навсегда запомнила Лилю прекрасной, рыжеволосой, в белых лаковых сапожках. И хотя ей в год нашего неожиданного знакомства было за семьдесят, я считала ее двадцатилетней, такая энергетика исходила от этой женщины. Я часто вспоминаю Лилю, сожалея, что мы никогда с ней больше не встречались, но она жива, потому что я думаю о ней.
Моя мама и бабушка полагали, что девочка обязательно должна хорошо знать музыку. Лет этак в семь меня поволокли в музыкальную школу. Проведя испытание, директриса вышла к родителям, держа Грушеньку Васильеву за руку. Сначала она сухо прокомментировала итоги экзаменов, а потом сообщила:
– Вот об этой девочке я хочу сказать особо. Совершенно уникальный случай.
Бабушка приосанилась и стала гордо поглядывать на окружающих. Она почувствовала себя родственницей великой пианистки, ее переполняло счастье! У внучки обнаружен редкостный талант.
– Впервые вижу такого ребенка, – продолжала педагог, – она не способна угадать ни одной ноты, у нее полное отсутствие слуха, чувства ритма и голоса. Медведь тут наступил не на ухо, он просто сел целиком на девочку и сидит на ней до сих пор.
Короче говоря, в «музыкалку» меня не приняли, а вот несчастная Машка Гиллер, обладавшая, как на грех, стопроцентным музыкальным слухом, вынуждена была после обычной школы отправляться в музыкальную да еще потом киснуть дома над пианино. Во время нашего детства магнитофоны были большой редкостью, катушечный аппарат, имевшийся в школе, частенько ломался во время вечеров, и наша классная руководительница Наталия Львовна говорила:
– Ничего, ничего, сейчас Маша нам поиграет, а все потанцуют!
Представляете радость Машки, которой предстояло долбасить по клавишам в тот момент, когда другие веселились!
Поняв, что Грушеньке никогда не победить на Конкурсе пианистов имени П.И. Чайковского, мама купила абонемент в Консерваторию. Невозможно вам описать мучения ребенка, вынужденного сидеть в зале и внимать звукам, которые кажутся ему одинаковыми. Моцарт, Вивальди, Бах, Бетховен, Шопен, Мусоргский… Я прослушала их произведения не один раз, но запомнить не смогла и никогда не разберу, кому принадлежит та или иная мелодия. Если честно, я ненавидела Консерваторию, Концертный зал имени Чайковского и конферансье Анну Чехову. Слегка примирял меня с походом в храм музыки буфет. Там продавали бутерброды с моей любимой копченой колбасой и ситро. Налопавшись, я мирно дремала в кресле, изредка пересчитывая трубы у органа. Надо же было хоть чем-то заняться во время концерта. Желая привить девочке музыкальный вкус, мама и бабушка достигли противоположного результата, меня стало тошнить при виде симфонического оркестра.
И если вы думаете, что этим мучения мои ограничивались, то ошибаетесь. Каждый выходной Грушеньку обязательно отправляли в музыкальный театр, слушать оперу или смотреть балет, намного реже мне удавалось увидеть обычную пьесу.
Опера меня раздражала, а во время танца очередных лебедей я мирно засыпала. Мама и бабушка очень огорчались отсутствию у меня музыкальности, сами-то они были меломанками, поэтому в два голоса отчитывали меня после представления. Я ощущала себя неуютно, сидя в огромном зале среди тех, кто обожал музыку. У людей на лицах было выражение умиротворения и восторга, и мне казалось, что в целом мире есть только одна тупая личность – это я!
Но один раз бабушка заболела, у мамы случилась спешная работа, и со мной в Консерваторию отправили папу. При первых звуках скрипки он закрыл глаза и засопел. Я прислушалась и пришла к выводу: папочка спит. В антракте я поинтересовалась:
– Ты любишь Шумана?
– Нет, – рявкнул отец, – впрочем, Шопена, Чайковского, Пуччини и иже с ними тоже! Терпеть не могу, тоска!
Мы уставились друг на друга, потом я робко предложила:
– Может, пойдем в Дом литераторов? Он же тут совсем рядом, посидим в «нижнем» буфете!
– Отлично, – обрадовался папа, – а маме с бабушкой соврем! Скажем, что восторгались концертом!
С тех пор мы с папой очень полюбили «бывать» в Консерватории, одна беда, Аркадий Николаевич редко мог выкроить свободное время.
В нашем доме, набитом книгами, не водилось литературы криминального жанра. Мама считала детективы произведениями «ниже плинтуса». Те томики, которые по недоразумению дарили дочери гости, она мгновенно отправляла в мусоропровод. Но против Конан Дойла и Эдгара По мама ничего сказать не могла, это же были признанные классики! Поэтому я выучила рассказы про Шерлока Холмса наизусть. Надо сказать, что такое отношение к детективному жанру было тогда повсеместным среди писателей, критиков и издателей. Но читатель-то хотел получить детективы страстно. Абсолютно неинтересный журнал «Звезда Востока», печатавший унылые произведения авторов из разных союзных республик, преимущественно Средней Азии, имел рекордно высокий тираж лишь по одной причине. Изредка на его страницах, в самом конце, после повестей о трудовых буднях сборщиков хлопка и рассказов об установлении советской власти в Туркмении, появлялись переводы Чейза, Агаты Кристи или Рекса Стаута.
В 1964 году папу пригласили в Федеративную Республику Германии. Помните, тогда существовали две Германии, социалистическая и капиталистическая: ГДР и ФРГ? Советских писателей традиционно выпускали в социалистическом лагере, но вот папину книгу отчего-то решили издать в мире капитализма, и отец поехал на встречу с издателем.
Нынешним подросткам, спокойно разъезжающим по всему миру, не понять нас, тех, живших за железным занавесом. Я очень хорошо говорила по-немецки. Во-первых, обучалась в школе, где этот язык считался самым важным предметом, а во-вторых, имела репетиторшу этническую немку Розу Леопольдовну, жену немецкого антифашиста, сгинувшего в сталинских лагерях. Она ходила ко мне каждый день, с четырех лет. «Танте Роза»[3] не вдалбливала ребенку в голову нудные грамматические правила, не заставляла переводить газеты и учить гигантские куски из Гейне и Гете. Нет, мы проводили время в свое удовольствие: играли в куклы, пили чай, варили суп, ходили вместе в магазин. Розу Леопольдовну скорее следовало назвать моей няней или, по-нынешнему, гувернанткой. Впрочем, она сама любила, когда про нее говорили: «бонна». Вряд ли кто помнит сейчас значение этого слова, та же няня, только на немецкий лад. Роза Леопольдовна очень плохо изъяснялась на русском языке, и мы болтали исключительно на немецком. Результат не замедлил сказаться: лет в шесть я тараторила по-немецки как автомат и свободно читала в оригинале сказки братьев Гримм. На память о Розе Леопольдовне у меня на всю жизнь осталось изумительное произношение, в особенности звука «ch», который многие люди, выучившие язык Гейне в московской школе, ничтоже сумняшеся произносят как «щ».
В пять лет ко мне стала ходить еще и француженка Натали. Она тоже появлялась каждый день и тоже на два часа. Через пару месяцев в моей голове смешались два языка, и я начала говорить странными предложениями, ну вроде:
– Папа, bitte…[4] – затем следовал французский глагол.
Но потом все устаканилось, разлеглось по полкам, и я больше не путалась.
Узнав о том, что его будут издавать в ФРГ, папа попросил издателя пригласить и меня. Отто Загнер, естественно, согласился, и мы вместе с отцом прилетели в Мюнхен. Не передать словами ощущения ребенка, попавшего в мир капиталистического товарного изобилия. Сначала я чуть не упала в обморок в продуктовом магазине, пытаясь сосчитать шоколадки, затем, разинув рот, стояла среди вешалок со шмотками и прилавков с игрушками. Но основной шок я испытала в книжной лавке.
В те годы магазины в СССР, торгующие литературой, производили очень унылое впечатление. На полках стояли томики в серых, невзрачных переплетах. Ни ярких энциклопедий, ни красивых детских книжек, ни альтернативных школьным учебных пособий не было и в помине. А в Мюнхене я попала в царство кричащих обложек, картинок, комиксов… Было от чего обалдеть. Отто, привезший меня в магазин, усмехнулся и спросил:
– Ну, что хочешь?
– Все детективы, – мигом ответила я.
Загнер кивнул, и со мной в Москву прибыл огромнейший ящик, набитый под завязку томиками, чьи обложки украшали изображения пистолетов и кинжалов.
Мама при виде подарков пришла в ужас, но хитрая дочь моментально заявила:
– Это все для дальнейшего углубленного изучения немецкого!
И что было возразить несчастной маме, коли ребенок решил освоить «басурманский» язык в совершенстве? Книги заняли в моей комнате целую стену. И я принялась за чтение.
Первые десять детективов дались мне с трудом. Со словарем в руках я продиралась сквозь дебри фраз, страшно злясь на то, что не могу проглотить книгу залпом. На одиннадцатом стало чуть легче, на пятнадцатом я сообразила, что больше не нуждаюсь в словаре и читаю совершенно свободно. Дик Фрэнсис, Нейо Марш, Рекс Стаут, Чейз, Джорджет Хейер, Честертон и многие, многие другие пришли ко мне впервые на немецком языке. Сколько упоительных минут провела я с книгой в руке, сколько раз ссорилась с бабушкой, считавшей, что ребенок обязан в девять вечера лежать в кровати и мирно сопеть в подушку. Выручало меня одно обстоятельство. Каждый вечер бабуля смотрела новости, а потом мгновенно засыпала. Ровно в десять вечера в нашей комнате раздовался тихий храп Фаси. Я тут же вскакивала и неслась в туалет. Там, устроившись на унитазе, я сладострастно погружалась в мир расследований, совершенно не боясь, что меня поймают. Фася спала, не просыпаясь, мама и папа приходили домой за полночь. Впрочем, я всегда знала о том, что кто-то пытается открыть входную дверь, потому как наша пуделиха Крошка начинала лаять и скрести лапами пол в коридоре. Поэтому родители никогда не заставали меня врасплох.
Но один раз случился казус. То ли Крошка крепко заснула, то ли я слишком зачиталась, но вдруг в самый интересный момент, когда я прочла фразу: «И тут инспектор понял, кто виноват…», дверь в туалет распахнулась и появился папа.
От неожиданности и ужаса мне показалось, что на пороге возникла фигура убийцы, я заорала и провалилась внутрь унитаза.
Папа, не ожидавший встретить никого в сортире, тоже завопил, да так громко, что со стены в коридоре свалилась картина и треснула по голове потерявшую всякую бдительность Крошку. Пару секунд мы с отцом кричали, не узнавая друг друга, потом появилась рассерженная мама и, выдернув меня из унитаза, мигом навела порядок.
В десятом классе передо мной встал вопрос, куда идти учиться дальше. Естественно, все связанное с точными и естественными науками отпадало. Меня тянуло в мир искусства: ГИТИС, ВГИК, актерский факультет, но, очевидно, тяга не была безумной, потому что я легко согласилась с мамой, сказавшей:
– Знаешь, детка, актриса – очень зависимая профессия. Станешь годами ждать роли, если не посчастливится выйти замуж за режиссера.
Я кивнула. Тогда за дело взялся папа.
– Пойдешь на факультет журналистики, – сказал он, – во всяком случае, без интересной работы не останешься. Уж я пристрою тебя куда-нибудь.
Отец в 1969 году был членом редколлегий журналов «Крокодил», «Москва», «Огонек», секретарем парторганизации Союза писателей… Понимаете, да?
Я не стала спорить: журфак так журфак. Писать мне нравилось, работа в газете казалась интересной.
Экзамены я сдала на один пятерки, впрочем, вспоминается пара смешных ситуаций. В тот год, когда я поступала в МГУ, абитуриенты проходили четыре испытания: сочинение, русский устный, иностранный язык и история.
Сочинение я, вспоминая Лилю Брик, написала очень легко. Тема звучала так: «Революционная поэтика В. Маяковского». У меня имелось собственное мнение по этому поводу, но я уже была достаточно умна и изложила то, что прочитала в учебнике. С русским языком тоже не было трудностей, я знала его хорошо. Сами понимаете, что и немецкий сдался без проблем. Текст, предложенный для перевода, оказался до смешного легким, что-то про партизан и Великую Отечественную войну. Я ответила и удостоилась милостивого кивка главной экзаменаторши. Пожилая дама, не предполагавшая, что абитуриентка свободно владеет языком, сказала своей коллеге по-немецки:
– Вот, хоть и «списочница», но я со спокойной душой ставлю ей «отлично».
– До тех пор пока у нас будут идиотские тексты, – ответила ей, тоже по-немецки, коллега, – большинство ребят получат хорошие отметки. Дать бы им отрывок из Гейне…
Я не поняла, что имела в виду экзаменаторша под словом «списочница», но их диалог меня обидел, и я мигом отозвалась, естественно, на немецком:
– Могу и из Гейне, и из Гете, и из современных поэтов, только спросите.
Женщины переглянулись, а я принялась декламировать строфы из «Фауста».
– Идите, Васильева, – разозлились тетки, – больше пятерки все равно не получите.
Имея на руках сплошные «отлично», я совершенно не боялась истории, а, вытянув билет, обрадовалась безмерно. Мне досталось сражение советских и фашистских войск на Курской дуге. Я великолепно знала материал, потому что именно этот же билет попался мне и на выпускных школьных экзаменах, кроме того, я любила историю и совсем недавно прочитала толстенный том, посвященный тем событиям.
Без всякого страха я принялась излагать события, ожидая от экзаменатора, мужчины лет сорока, благосклонной улыбки. Но преподаватель повел себя странно. Он постоянно хмурился, стучал карандашом по столу, потом начал морщиться и перебил меня вопросом:
– А вы уверены в точности излагаемых сведений?
Окажись на моем месте робкий человек, он бы точно стушевался и получил «два», но я сообразила, что вредный дядька просто решил «завалить» абитуриентку, и стояла насмерть. На все его ужимки я с мрачной решимостью отвечала:
– Этот факт я вычитала в книге такого-то автора.
Экзаменатор морщился и вздыхал. Я пребывала в недоумении: ну отчего он меня возненавидел?
Потом дядечка нарисовал ломаную кривую и спросил:
– Вот это линия фронта, где наши?
Я моментально ткнула пальцем в нужное место:
– Здесь!
Он скрипнул зубами, раскрыл рот, чтобы задать очередной каверзный вопрос, но тут в дверь протиснулась тощая тетка и положила перед ним листок.
– Вечно вы опаздываете, – буркнул экзаменатор.
Потом он поднес страничку к глазам, пару секунд изучал ее, схватил мой экзаменационный лист, помял его в руках и с самой милой улыбкой вопросил:
– Вы Васильева?
– Да, – растерялась я.
– Агриппина?
– Ага.
– Аркадьевна?
– Абсолютно точно.
– Что же вы мне голову морочите! – воскликнул он и вывел жирную пятерку. – Ступайте, душенька, ваше знание истории выше всяких похвал. Можете гордиться, потому что получили самое честное «отлично».
В полном недоумении я выпала из аудитории, совершенно не понимая, что за метаморфоза приключилась с преподавателем.
Уже потом, учась на журфаке, я сообразила, в чем дело. Я сдавала историю первой, вошла в аудиторию ровно в девять утра, а моему экзаменатору забыли вовремя подать список тех, кого не надо «валить». Родители и словом не намекнули дочери, что ее станут подстраховывать, я целый год бегала по репетиторам и могла гордиться собой, я бы сумела все сдать и без поддержки. Но папа все-таки нажал на нужные кнопки.
Университетская пора запомнилась мне как череда бесконечных экзаменов и зачетов. Я боялась их ужасно, и одна лишь мысль о надвигающейся сессии доводила студентку Васильеву до нервной дрожи, хотя никаких оснований для ужаса не имелось. Наши преподаватели были совсем не звери.
Профессор Западов, например, принимая зачет, демонстративно раскрывал «Литературную газету» и углублялся в чтение.
Студенты лихорадочно шелестели учебниками, вытаскивали из всех мест шпаргалки, профессор оставался невозмутим. Потом он, кивая, выслушивал ответы, ставил всем пятерки и уходил. Однажды я не удержала на коленях очень толстый том, и он с громким стуком рухнул на пол. Аудитория замерла, уж такого Западов не мог не заметить! Профессор спокойно перелистнул страницы «Литературки» и сказал:
– Груня, у тебя упала промокашка.
Вся группа тихо захихикала, а я почувствовала себя хуже некуда.
Преподаватель предмета «Теория и практика советской партийной печати», в просторечии «тыр-пыр», обычно стоял на кафедре и тихо бубнил что-то скучное. В качестве теории мы изучали статью В.И. Ленина «Партийная организация и партийная литература», а из практики я помню только названия шрифтов.
Полной противоположностью «тырпырщику» была дама, преподававшая античную литературу, Елизавета Кучборская. На ее лекции мы приходили, как на спектакль. Во-первых, Кучборская великолепно знала материал, во-вторых, каждое ее выступление на кафедре напоминало спектакль. Кучборская переживала, плакала, топала ногами, злясь на Ахилла, возмущалась вредным характером Елены Прекрасной и тихо презирала Пенелопу. Она могла заявить:
– Этот Минотавр! Гнуснее животного мне не пришлось более никогда встретить!
И вы начинали верить в то, что преподавательница не так давно убегала от Минотавра, путаясь в лабиринте, сидела в Троянском коне, плыла вместе с Одиссеем между Сциллой и Харибдой, сражалась с Циклопом и заливала уши воском, дабы не услышать пения коварных сирен. Я частенько забывала записывать ее лекции, просто сидела развесив уши. Одно плохо, вы никогда не знали, чего ждать от нее на экзаменах. Однажды Кучборская выбросила в окно зачетки всей нашей группы, просто обозлилась на кого-то и пошвыряла синенькие книжечки за подоконник. Мы ползали потом по клумбам, собирая их.
Однажды у нас приключился казус, после которого вся группа чуть не побила меня. Нам предстояло сдавать экзамен Кучборской. Студенты расселись за столами, ожидая преподавательницу.
Я же, накануне решив поэкспериментировать с цветом волос, купила краску, тщательно соблюдая инструкцию, развела ее, подождала полчаса, смыла и… – о ужас! – увидела вместо легкой рыжины иссиня-черные пряди. Продавщица перепутала упаковки, вместо «лесной орех» выдала мне «черный бархат». Поэтому я стала похожа на ворону. Смыть краску оказалось невозможно, и пришлось идти на испытание в образе цыганки Азы.
Кучборская, как всегда, вихрем влетела в аудиторию, побежала по проходу и замерла около меня.
– Господи! – воскликнула преподавательница. – Вот так, на мой взгляд, должна выглядеть Маргарита. Роковая брюнетка, женщина, при виде которой Фауст потерял весь ум. Да, не блондинка, ни в коем случае! Только черноволосая, с голубыми глазами. Удивительно, прекрасно, волшебно, нет слов! Груня, я ставлю тебе пятерку, молодец, заслужила, можешь уходить. Остальных попрошу взять билеты.
В полном изумлении я выпала в коридор, мне никогда не удавалось ни до, ни после этого случая получить «отлично» за цвет волос. Но Кучборская была совершенно нестандартна. Всем остальным в группе она поставила «два»! Причем, расписываясь в зачетках, вздыхала и повторяла:
– Нет, вы не Маргарита, вы пудель!
Сами понимаете, какое острое желание надавать мне тумаков испытали все мои сокурсники: им пришлось идти на переэкзаменовку. Но какой бы непредсказуемо капризной ни казалась Кучборская, преподавателем она была гениальным. Описание щита Ахилла я помню наизусть до сих пор.
К сожалению, в мое время на журфаке изучали еще и кучу всяких неудобоваримых предметов: научный коммунизм, историю партии… Это был совершеннейший ужас. Требовалось назубок знать даты всех съездов КПСС, рассказать их повестку дня, назвать основных выступающих, в общем, полный мрак. С огромным трудом прорывалась я и сквозь дебри таинственных наук: политэкономии и бухучета. Еще нам преподавали логику. Вы не поверите, но я ходила сдавать ее семнадцать раз. Причем с теоретической частью проблем у меня не было, я «тонула», когда препод предлагал решить задачу.
И полная катастрофа случилась с физкультурой. Дело в том, что журфак был расположен и находится сейчас напротив Кремля. Физкультурой же нам предлагалось заниматься на Ленинских горах. А теперь представьте, что вам предстоит встать в шесть утра, выйти в семь под проливным дождем из дома, потом ехать почти час до станции метро «Университет». Затем топать довольно далеко пешком, а все ради того, чтобы попасть в спортивный зал! Я, между прочим, с детства ненавидела физкультуру и не испытывала никакой радости при виде брусьев и шведской стенки. Поэтому благополучно прогуляла на первом курсе абсолютно все спортивные занятия. Я заводила вечером будильник, полная решимости встать и отправиться в зал со снарядами, но утром взгляд мой падал на темную улицу за окном, рот начинала раздирать зевота, и я забивалась под одеяло, говоря себе: «Ничего, один разочек пропущу, никто и не заметит». И в результате меня не допустили к сессии. Впереди замаячил призрак отчисления. Я перепугалась безумно. Старшекурсники посоветовали найти нашего декана Ясена Николаевича Засурского и пасть ему в ноги. Ясен Николаевич, человек редкой доброты, был не способен отказать студенту в просьбе и обычно разрешал всем прогульщикам прийти на экзамены.
Но у Засурского имелась заместительница по учебной работе грозная Марина Ивановна. Вот уж от нее пощады ждать не приходилось. Она вышла из своего кабинета и мрачно заявила:
– Васильева, не прыгай тут, все равно ничего хорошего не получится. Ясен Николаевич в Америке читает лекции.
Засурский – крупнейший литературовед, специалист по Драйзеру – частенько ездил в США,
Положение казалось безвыходным, на помощь пришла Машка.
– Слышь, Грушка, – сказала она, – пошли к моему папе, он что-нибудь придумает.
Отец Маши, Вильям Ефимович Гиллер, блестящий хирург, работал главным врачом поликлиники Литфонда СССР. Он сам был членом Союза писателей, публиковал книги, очень интересные, о войне. Я в детстве читала их с огромным удовольствием. Мы заявились к Вильяму Ефимовичу в кабинет, и Машка велела:
– Папа, немедленно найди у нее какую-нибудь страшную болезнь, освобождающую от физры!
Вильям Ефимович, суеверный, как все врачи, замахал руками:
– Что ты, Машенька! Разве можно…
Машка топнула ногой:
– Папа, сделай что-нибудь! Ее отчислят!
Вильям Ефимович обожал дочь, а меня считал кем-то вроде племянницы, поэтому он нашел блестящий выход из положения. Дал мне справку о… беременности.
– Понимаешь, детка, – смущенно сказал Вильям Ефимович, вручая мне бумажку, – нехорошо как-то врать про тяжелые заболевания, еще накаркаем. А беременность говорит об исключительном здоровье женского организма.
Я побоялась сама нести справку физкультурнику, отправила к нему свою одногруппницу Сусанну Конторер. Все закончилось благополучно, сессия была сдана, меня перевели на второй курс. Но физкультурой предстояло заниматься еще три года!
На втором курсе Вильям Ефимович опять выдал мне справку о предполагаемом рождении ребенка, и та же Сусанна отвезла ее на Ленинские горы.
На третьем году обучения я, на самом деле беременная Аркашкой, с большим животом, столкнулась неожиданно в коридоре журфака с заведующим кафедрой физкультуры. Тот оглядел меня, тяжело вздохнул и с чувством спросил:
– Васильева, вы вообще с какой целью поступали в Московский университет? Вам не кажется, что трое детей к третьему курсу как-то многовато?
Физкультура была единственным предметом, который я полностью прогуляла, все остальные посещала честно, многие любила. Зарубежную и русскую литературу, русский язык, редактирование, историю, психологию… Особняком стоял иностранный язык, меня включили в группу, изучавшую немецкий, и преподавательница сразу поняла, что Васильевой делать на занятиях нечего. Раиса Васильевна пошушукалась в деканате, и мне разрешили посещать занятия по французскому. На пятом курсе Раиса Васильевна велела мне поехать вместе с ней в какое-то учреждение и сдать там экзамены на знание иностранных языков.
Я отбивалась как могла.
– Зачем?
– Тебе дадут специальную бумагу, разрешающую преподавать немецкий и французский, – объяснила профессор.
– Не надо, – фыркнула я, – не собираюсь работать в школе.
Но Раиса Васильевна стояла на своем.
– Детка, репетиторство – это кусок хлеба с маслом, часто еще и с сыром. Никогда не знаешь, как жизнь повернется. Вдруг придется втолковывать детям про «haben» и «sein»? С такой бумагой на руках ты полноправный преподаватель.
Вот и пришлось мне, чтобы не огорчать Раису Васильевну, сдавать совершенно ненужные экзамены. Я получила соответствующие документы, забросила их на антресоли и забыла думать о преподавательской карьере.
Среди множества предметов был и «гроб», гражданская оборона. Девочки изучали медицинское дело, нам присвоили потом звание медсестры. Люди, преподававшие «гроб», все в военной форме, вели себя более чем странно. Никогда не забуду, как меня назначили дежурной по кафедре гражданской обороны. В обязанности дневального входило стоять у двери. Я заняла пост и заскучала, делать было решительно нечего, стоять навытяжку неудобно. Вдруг створка распахнулась, и появился заведующий. Он уставился на меня, а я на него. Кое-какое время мы ели друг друга глазами, потом преподаватель сказал:
– Вы должны приветствовать лектора!
– Здравствуйте, – сказала я.
– Неверно, – буркнул полковник, – повторяю ситуацию.
Он вышел, потом зашел снова и бросил в меня сердитый взгляд. Не понимая, чем ему не понравилось вежливое «здравствуйте», я сказала:
– Добрый день.
– Неверно, повторяю ситуацию.
Я слегка обалдела, но на этот раз, когда он снова вошел в комнату, пробормотала:
– Рада встрече.
– Неверно, повторяю ситуацию.
Окончательно растерявшись, я, вспомнив школьные годы, сделала реверанс, но успеха не достигла. Следующие полчаса полковник без конца выходил и вновь заходил на кафедру, я улыбалась, приседала, кланялась в пояс… Ему ничего не нравилось. В конце концов я обозлилась и спросила:
– Да как же вас приветствовать, а?
– Устав надо знать! – рявкнул вспотевший преподаватель. – Следует сказать: «Здравия желаю!»
Для меня до сих пор осталось загадкой, почему он сразу не поправил меня, а сновал туда-сюда без остановки.
После окончания занятий жизнь на факультете продолжала бить ключом. Здесь работала театральная студия под названием «Грезы», руководил ею студент Борис Берман, нынешняя звезда телеэкрана, один из ведущих программы «Без протокола». Я, естественно, мгновенно записалась в труппу. Борька ролей мне не давал, я исполняла танцы, что, учитывая полное отсутствие у меня музыкального слуха, было самым «подходящим» для меня занятием. Успокаивало лишь одно: остальные «балерины» оказались еще хуже, и на их фоне я выглядела вполне пристойно.
В общем, жизнь Груни Васильевой текла совершенно прекрасно, никаких финансовых проблем, замечательные родители, друзья, любимая собака, книги, Переделкино…
Будущее казалось таким же светлым, веселым, радостным…
В августе 1972 года умер папа. Его просто зарезали в Кремлевской больнице. Отец на собственных ногах ушел в «Скорую помощь». У Аркадия Николаевича случился приступ холецистита. Операция по удалению желчного пузыря даже в начале семидесятых годов считалась рядовой, но, очевидно, не зря в народе тогда ходила ехидная поговорка про Кремлевку: «Полы паркетные, врачи анкетные». Оперативное вмешательство провели плохо, и, промучившись несколько дней, папа умер.
Рано утром двадцать третьего августа я неожиданно проснулась от тихого голоса отца:
– Грушенька, поди сюда.
Потом послышался резкий, отрывистый звук, словно кто-то уронил на пол стакан.
Я вскочила и побежала в спальню к родителям, часы показывали шесть утра пять минут. Рванув дверь, я увидела пустую, застеленную пледом двуспальную кровать и мгновенно сообразила: папочка в больнице, мама ночует у него в палате, мне просто приснился сон.
Зевая, я вернулась к себе, легла под одеяло и минут через пятнадцать услышала тихий стук в окошко. Я отдернула занавеску и увидела Эстер Давыдовну Катаеву в халате.
– Грушенька, оденься, – тихо сказала она. – Павлик тебя отвезет в больницу.
Явление Эстер Давыдовны в халате около семи утра было делом просто немыслимым, и я попятилась к стене. Потом появился сын Катаевых, Павлик, и обнял меня. Мне стало ясно: папы больше нет.
Уже в больнице, куда меня привез Павлик, я узнала, что папа скончался в шесть утра пять минут. В палате в этот момент находилась медсестра, которая принесла лекарство. Поняв, что больной умер, девушка испугалась, уронила стакан… Каким-то непостижимым образом звон долетел до меня, находившейся в Переделкине.
На похороны писателя Аркадия Васильева пришло море людей, гроб был выставлен в Дубовом зале Центрального дома литераторов. Огромное количество цветов и венков не помещалось на столах и подставках, букеты клали на пол. Панихида тянулась бесконечно, мне, беременной на восьмом месяце, догадались поставить стул лишь в самом конце церемонии. До этого я несколько часов провисела на Машке, которая, как заведенная, повторяла:
– Грушка, я точно знаю, бог есть, дядя Аркаша уже в раю, он нас оттуда видит!
Затем длинный кортеж машин потянулся на Новодевичье кладбище. Стояла дикая жара, под Москвой горели торфяники, над погостом колыхалось душное марево. Гроб установили на центральной площади, я опять навалилась на Машку, начались томительно длинные речи.
То, что лежало в деревянном ящике, мало походило на моего веселого, вечно улыбающегося папу, и я старательно твердила себе:
– Это не он, это просто ошибка, папочка уехал в командировку.
В какой-то момент мой взгляд задержался на лице покойного, и я похолодела. Из-под сомкнутых век медленно показалась капля, потом она потекла по щеке. Дальнейшее помнится смутно. Я ринулась к гробу, стала хватать папу за неподвижные холодные руки, кричать, что он плачет, что мы собираемся похоронить живого человека… Я топала ногами, хохотала и плакала одновременно, требовала немедленно доставить отца в реанимацию… Меня пытались оттащить от гроба, но даже трем здоровым мужчинам это оказалось не под силу.
Мою истерику прекратил Никита Михалков. Он отошел от своего отца, Сергея Владимировича, приблизился ко мне, встряхнул и жестко сказал:
– Он умер.
Я захлебнулась криком и уставилась на Никиту Сергеевича. Естественно, мы были знакомы шапочно, раскланивались при встречах в Доме кино или Клубе литераторов, но и только, никаких дружеских, личных отношений между нами не существовало никогда. Но именно Никита Михалков пришел мне на помощь в тяжелую минуту.
– Он плачет, – пролепетала я.
Никита вынул носовой платок, вытер мне лицо и тихо сказал:
– Жара, заморозка отходит, понимаешь?
Я вцепилась в его большую теплую ладонь. Все сразу стало на свои места.
– Он умер, – продолжал Никита, – а ты осталась, и теперь надо жить так, чтобы твой отец, глядя с небес на землю, не корчился от стыда.
Больше я никогда не встречалась с Никитой Михалковым, думаю, он давно забыл о сцене на кладбище, но его последние слова врезались мне в память навсегда. С тех пор, совершая какой-то поступок, я невольно думаю: не станет ли моему отцу стыдно за дочь?
Отца похоронили прямо за могилой Н.С. Хрущева. Один раз, придя к папе, я села на мраморный цоколь и зарыдала. Жизнь моя тогда была совершенно беспросветной, единственный человек, которому хотелось пожаловаться, – папа. Неожиданно мне на плечо опустилась мягкая рука. Я оглянулась и увидела вдову Хрущева, Нину Петровну.
– Хочешь воды? – спросила она и протянула мне бутылку.
Я покачала головой. Нина Петровна села рядом, обняла меня, я уткнулась в ее большую грудь и зарыдала еще пуще. От Нины Петровны исходило такое тепло, такая уютность, такая настоящая доброта, что я неожиданно рассказала ей про все свои беды, про тяжелую работу, полное безденежье, о том, как трудно поднимать одной ребенка, о том, что непомерная гордыня не позволяет мне пожаловаться друзьям и близким. Много чего выложила я Хрущевой, с которой до сего момента лишь вежливо здоровалась, столкнувшись на кладбище.
Нина Петровна выслушала полузнакомую девушку, а потом тихо сказала:
– Жизнь разная, я очень хорошо это знаю. От радости до беды один шаг, но и назад путь короткий. Все у тебя будет хорошо, сын вырастет, придут деньги, станешь знаменитой писательницей. И вот тогда не забывай, как тебе было плохо, и помогай другим людям.
Утешив меня, Нина Петровна ушла. Я еще посидела на могиле, а потом побрела к метро. Открыв около кассы сумочку, я обнаружила в ней довольно большую сумму денег. У меня в момент выхода из дома в кошельке болталось двадцать копеек, а в голове занозой сидела мысль: где взять средства на покупку ботинок для Аркашки?
Нина Петровна ухитрилась незаметно подсунуть мне деньги.
К чему я вспоминаю эти истории? Каждый раз, когда жизнь загоняла меня в угол, на моем пути попадался человек, говоривший или делавший что-то хорошее для незнакомой девушки. Сейчас, стараясь помочь людям, я просто отдаю долги.
Замуж в первый раз я вышла по глупости. В семнадцать лет, закончив школу, я встретила в одной компании свою первую любовь и совершенно потеряла голову. Вообще говоря, это было неудивительно. Моему кавалеру исполнилось тридцать четыре года, он был взрослый, самодостаточный мужчина и капитально задурил наивному ребенку мозги. Целый год я, сентиментальная дурочка, полагала, что впереди меня ждут долгие-долгие десятилетия жизни с любимым человеком. Я настолько была уверена, что мой кавалер вот-вот предложит мне руку и сердце, что испытала настоящий шок, когда поняла, что он меня бросил. Один раз, придя домой к нему, я увидела на двери записку примерно такого содержания: «Извини, уехал в командировку, буду не скоро, позвоню, когда вернусь». Любимый словно в воду канул.
Квартира, где мы встречались, оказалась съемной, друзей его я не знала, про свою работу он рассказывал туманно, давая понять, что она очень ответственная и важная, но из соображений государственной тайны о службе он не может распространяться. Это сейчас я понимаю, что мне на жизненном пути попался охотник за молоденькими девушками. Скорей всего, давно женатый мужчина, имеющий для свиданий небольшую берлогу. Но данное понимание пришло ко мне намного позднее, а тогда, в 1969 году, я страшно горевала и даже предприняла попытку разыскать исчезнувшего кавалера через Мосгорсправку. Но из этой затеи ничего не вышло, ведь я не знала ни фамилии, ни отчества любовника. Понимаю, что вы сейчас обо мне подумаете, но из песни слова не выкинешь. Влюбившись безумно в мужчину, я просто забыла поинтересоваться его анкетными данными, а кавалер говорил о себе скупо, я знала лишь одно: никаких родственников у него нет.
Впрочем, думаю, это была неправда, скорей всего, и имя, под которым он мне представился, было фальшивым. Уже потом, несколько лет спустя после «отъезда» любимого в командировку, мне вспомнился один эпизод. Мы шли с ним по набережной и столкнулись с женщиной, которая, ощупав меня любопытным взглядом, спросила:
– Новая курочка, Жека?
– Мы торопимся, – буркнул мой спутник и повел меня вперед.
– Почему она назвала тебя Жекой? – удивилась я. – Ты ведь не Евгений.
– Я с этой идиоткой учился в одном классе, – пояснил он, – она сейчас употребила мое детское прозвище, оно не имеет отношения к имени.
Я не подозревала своего кавалера ни в чем плохом и, не обратив никакого внимания на сей эпизод, мигом забыла его, а зря!
Полтора года я ждала возвращения любимого из командировки. Потом стало ясно: он не приедет. И тут судьба столкнула меня со студентом МГИМО, ленинградцем Димой Деминым. Никакой любви у меня к нему не было, в глупой голове крутилась совершенно идиотская мысль: вот выйду за него замуж, а из командировки вернется N. То-то станет локти кусать, да поздно будет! Я, как говорится, другому отдана и буду век ему верна.
Хороша мотивировка для того, чтобы выйти замуж! Слабым оправданием моего идиотского поведения служил тот факт, что в 1971 году мне не исполнилось и двадцати лет. К слову сказать, родители отговаривали меня от необдуманного поступка, но кто же слушает разумных маму и папу? Ох, не зря говорится, что дураки учатся на своих ошибках! В конце концов папа, последний раз погрозив мне пальцем, велел готовить свадьбу. Мне сшили белое платье, фату. Я ликовала, но не оттого, что выхожу замуж за любимого человека, нет, в душе жила радость иного толка. Вот уж отомщу так отомщу. К слову сказать, Дима тоже не испытывал ко мне всепоглощающей любви. Я ему нравилась, но и только. Дима был ленинградец, студент, впереди маячил призрак распределения. В родной город ему возвращаться не хотелось категорически, но в Москве тогда оставляли лишь тех, кто имел столичную прописку. Заполучить же заветный штамп в паспорте Дима мог лишь одним способом – женившись на жительнице столичного мегаполиса. И тут ему подвернулась я, горевшая желанием выйти замуж абы за кого. Вот на такой грядке двое молодых людей решили вырастить цветочек семьи.
За полчаса до регистрации, стоя у дверей загса в белом платье и фате, я увидела, как ко мне, улыбаясь, идет моя первая любовь. В голове судорожно заметались мысли. Так, ну и дура же я! N вернулся! Он на самом деле, наверное, работает в Комитете госбезопасности! Государство отправило его в командировку, а я… Что делать? Хорошо, сейчас брошу на пол букет, сниму фату и уйду с любимым. Какое счастье, что он появился именно в тот момент, пока я еще не успела стать супругой абсолютно ненужного мне Демина.
Словно подслушав эти мысли, откуда-то сбоку вынырнул Дима и сказал:
– Знакомься, это мой однокурсник и близкий друг Борис.
Я, с трудом переварив информацию, уставилась на подошедшего вплотную N и поняла, что ему не больше двадцати лет. «Не он, – промелькнуло в голове, – не он, но как похож, просто копия. Если я выйду за этого Бориса замуж, ничего хорошего у нас не получится».
Сами понимаете, с какими чувствами я поставила все необходимые подписи в книге записи актов гражданского состояния и стала законной женой Димы.
Брак продлился считаные месяцы. Очень скоро мы с Димой разбежались в разные стороны, но я ни разу в жизни не пожалела о том, что выходила замуж за Демина, потому что у меня остался сын Аркашка. Аркадий ни разу не видел своего отца. Дима, знавший о рождении сына, исчез из моей жизни навсегда, испарился, словно капля воды на горячей сковородке. Он никогда не платил алиментов, не звонил, не интересовался, как живет мальчик. Думаю, не знает он и о том, что стал дедушкой. А я, даже в самые тяжелые годы, не решилась беспокоить Диму никакими просьбами о материальной помощи, сама вырастила мальчика. В загсе регистрировала ребенка уже после моего разрыва с его отцом, поэтому я не колеблясь дала ему свою фамилию. Мой отец к тому времени уже скончался, и мне показалось очень правильным сделать так, чтобы на земле вновь появился Аркадий Васильев.
Наверное, никто не удивится, узнав, что моим вторым мужем стал Борис. Несколько лет понадобилось, чтобы понять: это не мой мужчина, просто он до оскомины похож на другого, когда-то любимого. Никаких претензий к Боре или обид на него у меня нет. Он старался, как мог, стать хорошим мужем, пытался заработать денег, изо всех сил делал вид, что маленький Аркашка его не раздражает. Но вскоре стало ясно, что мы совершенно разные люди. В советские годы, разводясь, вы должны были указать в анкете причину разрыва, среди прочих существовала такая формулировка: «Не сошлись характерами». В отношении нас с Борисом это было чистейшей правдой. Ну представьте себе сапог и перчатку. Безусловно, нужные, хорошие вещи, но вместе они не пара. Вот и мы были такими сапогом с перчаткой и, промучившись рядом несколько лет, решили разойтись. Я очень рада, что Борис нашел вскоре любимую женщину и зажил счастливой семейной жизнью. Он стал доктором наук, известным ученым, добился всего абсолютно заслуженно, ценой собственного труда. Никаких людей, помогших Борису делать карьеру, в ранние годы около него не было. Просто он обладал редкостным трудолюбием, целеустремленностью и веселым вечеринкам предпочитал сидение в библиотеке. Поэтому и дошел до вершин науки. Мне трудно в чем-то упрекнуть Бориса, кроме одного: он не любил Аркашку, и в конце концов, встав перед выбором: сын или муж, я выбрала сына. И еще одно: ну зачем он был так похож на мою первую любовь? Кабы не эта шутка судьбы, я бы спокойно прошла мимо Бориса.
Мой сын родился 29 сентября 1972 года. Совершенно неожиданно в тот день пошел крупный снег, огромные хлопья падали за окном, я смотрела на них, слушая грубые крики акушерки:
– Эй, Васильева, ты здесь не одна, тужься давай!
В тот самый момент, когда мальчик появился на свет, к окну с внешней стороны подлетел голубь и начал биться в стекло.
– Гляди, – вздохнула акушерка, – чья-то душенька явилась посмотреть на младенца!
Учитывая тот факт, что мой сын появился на свет на сороковой день после смерти Аркадия Николаевича, вы поймете, отчего, услыхав эти слова, я потеряла сознание.
Никаких колебаний, как назвать новорожденного мальчика, у меня не было. Еще до того, как получила в руки тихо пищащий сверток, я знала – это Аркаша.
Честно говоря, с мальчиком мне повезло. В первые годы это был тихий ребенок, практически никогда не плакавший и не просивший есть. Очень хорошо помню, как, принеся его из роддома, я покормила сына, уложила в кровать и, мельком глянув на часы, решила тоже поспать. Стрелки показывали восемь вечера, следующий раз кормить ребенка нужно было через три с половиной часа. Я плюхнулась в кровать, а когда раскрыла глаза, за окном ярко светило солнце, был почти полдень. В полном ужасе я бросилась к кроватке, младенец тихо спал.
Потом я поняла: если не покормить мальчика вовремя, он не станет просить есть никогда.
Академический отпуск в университете я не брала, у меня имелась Фася, которая практически воспитала правнука. Только благодаря бабушке я смогла ходить на занятия, а потом защитить диплом.
В 1974 году я получила книжечку и «поплавок», нагрудный знак ромбовидной формы, который в мое время вручался всем выпускникам МГУ, не знаю, сохранилась ли эта традиция до сих пор.
Нужно было устраиваться на работу. И здесь мне помог муж моей сестры, Владимир Николаевич Ягодкин, он устроил меня переводчицей к генеральному консулу СССР в городе Алеппо, это в Сирии. Если помните Шекспира, то Отелло был мавром из города Алеппо.
Владимир Николаевич рассудил просто: денег у Груни нет совсем. И это правда. После папиной смерти на сберкнижке остались сущие копейки. Отец был человеком щедрым и добрым, он охотно давал в долг, никогда особо не настаивая на отдаче. После его смерти только двое приятелей принесли маме одолженные суммы, остальные только говорили:
– Да, да, Тамара, через недельку, обязательно!
В результате я, новорожденный Аркашка и бабушка-пенсионерка оказались на иждивении Тамары, зарплата которой составляла не слишком большую сумму. Незадолго до смерти мой папа вступил в жилищно-строительный кооператив. Он внес первый взнос за двухкомнатную квартиру и сказал:
– Вот, дочка, построится дом, переедешь туда. Сейчас я подпишу договор на новую книгу и оплачу «двушку» полностью.
Но сделать дочке царский подарок папа не успел, вот Владимир Николаевич и решил мне помочь.
– Поедешь на два года, – изложил он свой план, – заработаешь на мебель, выплатишь полностью пай, а потом станешь спокойно работать в какой-нибудь «Московской правде», поди, плохо?
Ягодкин был по тем временам почти всесилен, поэтому я и оказалась в консульстве. Замкнутый мир советской колонии за рубежом – это тема для отдельной книги. Скажу только, что нравы, царившие в генеральном консульстве, показались мне отвратительными. Впрочем, я никогда не собиралась делать дипломатическую карьеру, просто приехала подзаработать. И еще мне страшно повезло: основная масса сотрудников жила при миссии, но нескольким переводчикам в общежитии места не нашлось, поэтому я жила в городе, в доме, населенном арабами. Это было счастьем.
Рабочий день в консульстве длился с восьми утра до двух часов дня, потом следовал перерыв, и к восемнадцати требовалось вновь идти на службу, но не каждый день. Еще консул частенько ездил в командировки, и его в них сопровождал другой «толмач» – мужчина. Я же могла в это время делать что хочу.
В очень короткий срок я познакомилась с соседкой, девушкой по имени Сухилья. Ее французский язык оставлял желать лучшего, но мы разговаривали без особых проблем. Впрочем, я моментально освоила азы арабского, и диалог в магазине, на рынке, в городе способна была вести на языке сирийцев. Самое интересное, что я помню кое-какие обороты и сегодня. Мы с мужем совсем недавно, находясь на отдыхе в Тунисе, решили купить золотую цепочку. В арабском мире принято торговаться, я после Сирии делаю это виртуозно и очень хорошо знаю, если торговец начинает орать: «Ты грабишь мою семью и детей», – нужно незамедлительно уходить. Следующий этап: лавочник бежит за вами и называет приемлемую цену.
В Тунисе я, естественно, разговаривала на французском языке. Сбив цену за украшения с трехсот долларов до пятидесяти, я утомилась и стала пить воду. Торговец ухмыльнулся и спросил у хозяина по-арабски:
– Ну и до какой суммы скинуть цену?
– Можешь до двадцати, – зевнул тот.
Араб снова повернулся ко мне: