II

Три недели спустя, в прекрасный солнечный день, в половине двенадцатого, Жервеза и кровельщик Купо пили сливянку в «Западне» дяди Коломба. Купо, куривший на улице папиросу, почти насильно затащил сюда Жервезу, когда она возвращалась домой, отнеся белье по адресу. Большая четырехугольная бельевая корзина стояла около нее на полу, позади маленького цинкового столика.

«Западня» дяди Коломба помещалась на углу улицы Пуассонье и бульвара Рошешуар. На вывеске, вдоль всего кабачка, было написано большими синими буквами только одно слово: «Перегонка». У двери в распиленных пополам бочонках стояли два пыльных олеандра. Вдоль стены, налево от входа, тянулась огромная стойка, уставленная рядами стаканов, бочонками и оловянными мерками. По стенам обширной залы выстроились огромные ярко-желтые лакированные бочки с медными сверкающими кранами и обручами. Наверху стены были покрыты полками, на которых в образцовом порядке стояли разноцветные бутылки с ликерами и стеклянные банки с фруктовыми сиропами. Они отражались в зеркале за стойкой блестящими зеленоватыми и нежно-золотистыми пятнами. Но главная достопримечательность заведения находилась в глубине кабачка, за дубовой перегородкой, в застекленном внутреннем дворике. Там был перегонный куб, действовавший на глазах у посетителей. Длинные, извилистые шеи его змеевиков уходили под землю. Любуясь этой дьявольской кухней, пьяные рабочие предавались сладостным мечтам.

Сейчас, в обеденное время, «Западня» была пуста. Сам дядя Коломб, грузный сорокалетний мужчина в жилете, отпускал девочке лет десяти-двенадцати на четыре су сиропа в чашку. Сноп света, врывавшийся в дверь, освещал заплеванный пол. От стойки, от бочек, от всего помещения поднимался винный запах, – спиртные пары, казалось, отяжеляли и опьяняли все вплоть до пылинок, порхавших в солнечных лучах.

Купо скрутил новую папироску. Очень опрятно одетый, в короткой блузе и синей холщовой шапочке, он смеялся и скалил белые зубы. У него были красивые карие глаза и веселое, добродушное лицо, очень приятное, несмотря на выдвинутую нижнюю челюсть и слегка приплюснутый нос; густые курчавые волосы стояли торчком, кожа у него была нежная. Ему было всего двадцать шесть лет. Жервеза, без шляпы, в черной полушелковой кофточке, сидела напротив него. Она доедала сливу, держа ее за черенок кончиками пальцев. Парочка сидела у самого окна, за первым из четырех столиков, расставленных в ряд вдоль бочек, против стойки.

Закурив папироску, кровельщик оперся локтями о столик, наклонился и молча поглядел на молодую женщину. Хорошенькое личико блондинки светилось сегодня молочной прозрачностью тонкого фарфора. Потом, намекая на какое-то дело, известное только им двоим и уже обсуждавшееся, Купо тихо спросил:

– Так, стало быть, нет? Вы говорите – нет?

– Ну, конечно, нет, господин Купо, – спокойно улыбаясь, ответила Жервеза. – Пожалуйста, не говорите об этом. Ведь вы обещали быть благоразумным… Если бы я знала, что вы опять начнете, я бы отказалась от вашего угощения.

Он не отвечал ни слова и продолжал с дерзкой нежностью смотреть на уголки ее губ, – маленькие, чуть влажные, нежно-розовые уголки, которые, приоткрываясь, позволяли видеть ярко-алый ротик. Жервеза, однако, не отодвигалась и глядела на кровельщика спокойно и дружелюбно. После недолгого молчания она прибавила:

– Право, вы говорите, не подумав. Я уже старуха, у меня восьмилетний сын… Что мы будем делать вместе?..

– Как что? – подмигнув, прошептал Купо. – Да то же, что делают все!

Но она досадливо пожала плечами.

– Ах, неужели вы думаете, что это всегда занятно? Сразу видно, что вы еще не были женаты… Нет, господин Купо, мне надо быть серьезной. Легкомыслие ни к чему хорошему не приводит. У меня дома два голодных рта, и прокормить их, знаете, дело вовсе не шуточное. Как смогу я воспитывать детей, если буду заниматься разными глупостями?.. И потом, несчастье послужило мне хорошим уроком. Мужчины для меня больше не существуют; если я и попадусь еще раз, то не скоро.

Она говорила не сердясь, очень холодно и рассудительно, так, словно вопрос шел о работе, – скажем, о причинах, мешающих ей накрахмалить косынку. Видно было, что она немало поразмыслила над этим.

Растроганный Купо повторял:

– Вы меня огорчаете, очень огорчаете.

– Да, я вижу, – ответила она, – и мне очень жаль вас, господин Купо… Но вы не обижайтесь на меня. Господи! Если бы я только захотела повеселиться, то, конечно, я предпочла бы вас всякому другому. Вы очень хороший, вы, наверное, добрый малый. Мы бы сошлись, зажили бы вместе, а там – будь что будет! Ведь так? Я вовсе не корчу из себя недотрогу, я не говорю, что этого никогда не случится… Но только к чему это, если сейчас мне не хочется! Вот уже две недели, как я работаю у Фоконье. Старший сынишка ходит в школу. Я работаю, я довольна… Что ж? Пусть лучше так и останется.

Она наклонилась, чтобы поднять корзину.

– Я совсем заболталась с вами, меня уже ждут у хозяйки… Господин Купо, вы найдете другую, гораздо красивее меня и без детишек на шее.

Купо посмотрел на круглые часы, вделанные в зеркало, и воскликнул:

– Да погодите же! Сейчас только тридцать пять минут двенадцатого… У меня еще двадцать пять минут времени… Не бойтесь, я не наделаю глупостей – между нами стол… Неужели я вам так противен, что вы даже не хотите немножко поболтать со мной?

Чтобы не огорчать его, Жервеза снова поставила корзину на пол; они стали беседовать по-приятельски. Она позавтракала перед тем, как отнести белье, а он, чтобы успеть встретить ее заблаговременно, поторопился съесть суп и говядину. Жервеза, вежливо поддерживая разговор, поглядывала на улицу через окно, заставленное графинами с фруктовыми наливками. Улица, сдавленная домами, была необыкновенно оживлена и полна суматохи, так как уже давно наступил обеденный час. На тротуарах стояла толкотня, спешащие люди размахивали руками, протискивались, обгоняли друг друга. Запоздалые рабочие, с угрюмыми от голода лицами, огромными шагами мерили мостовую и заходили в булочную напротив. Они выходили оттуда с хлебом под мышкой и шли прямо в ресторан «Двуголовый Теленок», – рядом, через три двери. Там они съедали «дежурное блюдо» за шесть су. Около булочной находилась овощная лавка; в ней продавался жареный картофель и съедобные ракушки с петрушкой. Из лавки бесконечной вереницей выходили работницы в длинных фартуках; они выносили картошку в бумажных фунтиках или ракушки в чашках; худенькие хорошенькие простоволосые девушки покупали пучки редиски. Когда Жервеза наклонялась, ей видно было колбасную, битком набитую народом. Оттуда выходили дети, неся в засаленной бумаге кто котлеты, кто сосиски, а кто жареную колбасу. Между тем на мостовой, где из-за постоянной толчеи не просыхала грязь даже и в хорошую погоду, уже появлялись рабочие, успевшие пообедать в харчевнях. Спокойные, отяжелевшие от еды, они медленно брели посреди этой сутолоки, вытирая руки о штаны и похлопывая себя по ляжкам.

Небольшая группа собралась у дверей «Западни».

– Послушай, Шкварка-Биби, – сказал чей-то хриплый голос. – Ты платишь за выпивку?

В кабачок вошли пятеро рабочих. Они остановились у стойки.

– А, старый плутяга, папаша Коломб! – сказал тот же голос. – Налей-ка нам нашей старинной, да чтоб не наперстки были, а настоящие стаканы.

Дядя Коломб невозмутимо наполнил стаканы. Вошли еще трое рабочих. Мало-помалу кучка рабочих начала скопляться на углу. Потоптавшись немного на тротуаре, они неизменно кончали тем, что, подталкивая друг друга, входили в украшенные пыльными олеандрами двери кабачка.

– Вот глупый. Вечно у вас всякие пакости на уме, – говорила Жервеза. – Конечно, я его любила… Но после того, как он так гнусно бросил меня…

Они говорили о Лантье. Жервеза больше не видала его. Он, по-видимому, живет с Аделью, сестрой Виржини, в Гласьере, у того приятеля, что хочет открыть шапочную мастерскую. Впрочем, она вовсе не собирается гоняться за ним. Конечно, сначала было очень горько, она даже хотела утопиться, но теперь образумилась, – в конце концов все вышло к лучшему. С этим Лантье ей, пожалуй, так и не удалось бы вырастить детей, – он ужасно транжирил деньги. Если Лантье вздумает зайти поцеловать Этьена и Клода, она не вышвырнет его за дверь; но что до нее, то она скорее даст изрубить себя на куски, чем позволит ему коснуться себя хотя бы пальцем.

Жервеза говорила это со спокойной решимостью; видно было, что она твердо определила правила своей дальнейшей жизни. Но Купо, который не желал расстаться с мыслью когда-нибудь овладеть ею, шутил, отпускал непристойности, задавал ей весьма откровенные вопросы насчет Лантье, но все это выходило у него так весело, и он так добродушно сверкал белыми зубами, что Жервеза и не думала обижаться.

– Нет, вы его, наверно, били, – сказал, наконец, Купо. – О, вы вовсе не добрая! Вы всех колотите.

Жервеза расхохоталась. Да, правда, она отлупила верзилу Виржини. В тот день она была в такой ярости, что могла бы и задушить кой-кого. Она так и покатилась со смеху, когда Купо рассказал ей, что Виржини в себя не могла прийти оттого, что ее при всех заголили, – она даже перебралась в другой квартал. А поглядеть на Жервезу, – какое младенчески кроткое личико. Жервеза вытягивала полные руки и твердила, что неспособна даже муху обидеть. Она слишком хорошо знает, что такое побои: ей самой пришлось немало их вынести в жизни. Тут Жервеза стала рассказывать о своем детстве, о Плассане. Никогда не была она гулякой, хоть мужчины и гонялись за ней. Когда она сошлась с Лантье, ей было всего четырнадцать лет. Ее это забавляло, потому что Лантье изображал мужа, а она разыгрывала из себя хозяйку. Жервеза уверяла, что главный ее недостаток – чрезмерная чувствительность. Она всех любит и привязывается к людям, которые потом делают ей массу гадостей. И когда она любит мужчину, она вовсе не о глупостях думает, а мечтает только о том, чтобы прожить вместе счастливую жизнь.

Но Купо, посмеиваясь, напомнил ей о детях, – не из подушки же она их высидела! Жервеза ударила его по пальцам и сказала, что, конечно, она сделана из того же теста, что и все женщины; но только напрасно мужчины думают, будто женщина без этого жить не может. Женщины вечно озабочены хозяйством, они до упаду работают по дому и так устают к вечеру, что, едва улягутся, засыпают как убитые. Кроме того, она очень похожа на свою мать. Вот уж была труженица, двадцать лет служила рабочей скотиной папаше Маккару, так и умерла за работой. Только она, Жервеза, хрупкая, а мать была такая широкоплечая, что, проходя в дверь, косяки выворачивала, – но это ничего не значит, все-таки она вся в мать, особенно своей привязчивостью к людям. Даже вот эту легкую хромоту она унаследовала от своей несчастной матери. Папаша Маккар зверски истязал жену. Матушка много раз рассказывала, как отец возвращался ночью вдребезги пьяный и лез к ней, и лапал ее так, что чуть не ломал ей руки и ноги. Должно быть, в одну из таких ночей она и зачала ее, и потому у нее одна нога короче другой.

– О, это ничего, это совсем незаметно, – любезно сказал Купо.

Жервеза покачала головой. Она хорошо знала, что это очень заметно; к сорока годам она согнется в три погибели. Потом она ласково, с тихим смехом добавила:

– И что у вас за причуда влюбиться в хромую?!

Тогда Купо, не снимая локтей со стола и приблизив к Жервезе лицо, начал говорить ей любезности, не стесняясь в словах и стараясь обольстить ее. Но она, не поддаваясь соблазну, отрицательно качала головой, хоть ей и приятно было слушать его вкрадчивый голос. Она слушала, глядя в сторону, и, казалось, с интересом наблюдала за все прибывавшей толпой. В опустевших лавочках подметали полы; зеленщица убирала последнюю сковородку с жареной картошкой, а колбасник собирал тарелки, разбросанные по прилавку; из харчевен кучками выходили рабочие. Здоровенные, бородатые парни толкали и шлепали друг друга, озорничали, как мальчишки, грохоча по мостовой тяжелыми подкованными башмаками. Другие, заложив руки в карманы, глубокомысленно курили и, щурясь, поглядывали на солнце. Тротуары и мостовые кишмя кишели народом, из открытых дверей выходили толпы и медленным потоком растекались по улице, останавливаясь среди телег, – настоящая лавина блуз, курток, пальто, выгоревших и порыжелых в ярком, ослепительном солнечном свете. Вдалеке звонили фабричные колокола, но рабочие не спешили. Они раскуривали трубки, переходили от кабачка к кабачку; потом, сгорбившись, волоча ноги, отправлялись, наконец, на работу. Жервеза с интересом следила за тремя парнями, которые, пройдя несколько шагов, явно норовили повернуть обратно. Один из них был высокий, другие два низенькие. В конце концов все трое повернули назад и проследовали в «Западню» дяди Коломба.

– Ловко! – прошептала Жервеза. – Посмотрите, как им не терпится.

– А! Я знаю этого высокого, – сказал Купо. – Это Сапог, мой товарищ.

«Западня» была полна. Шла перебранка: сквозь густой и хриплый гул голосов прорывались зычные выкрики. От ударов кулаком по прилавку то и дело, дребезжа, подскакивали стаканы. Пьяницы, теснясь кучками, стояли, заложив руки за спину или скрестив их на груди, дожидаясь, пока дойдет до них очередь и дядя Коломб нацедит всем по стаканчику. Возле бочек собралась компания, которой надо было ждать еще минут пятнадцать.

– Как! Да это, кажется, наш барон Смородинка! – крикнул Сапог, хлопнув Купо по плечу. – Шикарный мужчина, – с папироской и в белой сорочке! Вот оно как! Удивить хотим приятельницу, нежностями ее угощаем!

– Ну тебя, не приставай! – недовольно ответил Купо.

Но Сапог продолжал издеваться:

– Скажите, пожалуйста! Малютка на высоте величия! Свинья как свинья. Только и всего.

И, двусмысленно подмигнув Жервезе, он повернулся к ним спиной. Жервеза испуганно отодвинулась. Табачный дым и резкий запах, исходивший от толпы, смешивался со спиртными парами. Жервеза задыхалась и покашливала.

– Какая отвратительная вещь – пьянство! – проговорила она вполголоса.

Она стала рассказывать Купо, что когда-то, в Плассане, она часто пивала с матерью анисовку, но один раз так напилась, что чуть не умерла, и с тех пор ей опротивели все спиртные напитки; она просто глядеть на них не может.

– Смотрите, – сказала Жервеза, показывая на свой стакан. – Сливу я съела, а настойку оставила. Мне бы дурно сделалось.

Купо тоже не понимал, как это можно дуть водку стаканами. Ну, перехватить иной раз немножко сливянки – это еще не страшно. Но что до абсента, водки и прочих гадостей, то слуга покорный! Он к ним и не прикасается. Товарищи могут сколько угодно поднимать его на смех, но когда эти пьяницы заворачивают в кабак, он доходит с ними только до порога. Папаша Купо, который тоже был кровельщиком, окончил тем, что размозжил себе голову о мостовую на улице Кокнар, свалившись в нетрезвом виде с крыши дома номер двадцать пять. Все в семье это помнят, и с тех пор с этим баловством у них покончено. Когда он, Купо, проходит по улице Кокнар и видит это место, – ему хоть даром поднеси, он не выпьет; лучше воды из канавы напьется. В заключение Купо заявил:

– В нашем ремесле нужно крепко держаться на ногах.

Жервеза снова взяла корзинку. Но она не поднялась с места, а, поставив ее себе на колени, задумалась, устремив вдаль мечтательный взгляд, как будто слова молодого рабочего пробудили в ней какие-то смутные мечты. Наконец она медленно заговорила:

– Боже мой! Я ведь не честолюбива, я много не прошу… Моя мечта – спокойно работать, иметь постоянно кусок хлеба и жить в своей комнатушке, чтоб было чисто. Ну, стол, кровать, два стула, не больше… Ах! Еще хотелось бы мне воспитать как следует ребят, сделать из них настоящих людей, если только это возможно. Есть еще одна мечта: чтобы меня больше не били, если уж мне суждено выйти когда-нибудь замуж. Да, я не хочу, чтоб меня били… И это все. Понимаете? Все… – Она подумала, отыскивая, чего бы ей еще хотелось, и не находила больше никаких серьезных желаний. Потом, поколебавшись, добавила: – Можно еще, пожалуй, пожелать умереть на своей кровати… После моей бесприютной жизни мне приятно было бы умереть на своей кровати, в своей комнате.

Она встала. Купо, живейшим образом одобрявший ее желания, уже стоял на ногах. Он боялся опоздать на работу. Но они вышли не сразу. Ей хотелось пойти поглядеть на перегонный куб из красной меди, работавший за дубовой загородкой, в застекленном, светлом, маленьком дворике. Кровельщик пошел с нею и стал объяснять, каким образом это устроено. Он показывал пальцем на различные части аппарата и обратил внимание Жервезы на огромную реторту, из которой тоненькой прозрачной струйкой вытекал спирт. Перегонный куб со своими замысловатыми приемниками, с бесконечными, извивающимися змеевиками выглядел мрачно. Над ним не поднималось ни единого дымка; только где-то внутри слышалось тяжелое дыхание, какой-то подземный храп, словно некое угрюмое, немое и мощное существо совершало тут среди бела дня неведомое черное дело. Между тем подошел Сапог со своими приятелями и оперся на барьер. Они поджидали свободного местечка у стойки. Сапог смеялся, взвизгивая, как плохо смазанный блок, покачивал головой, пристально и нежно глядел на машину. Боже! До чего она хороша! В этой огромной медной утробе есть чем промочить глотку, – хватит на целую неделю! Вот если бы ему впаяли кончик змеевика прямо между зубами, он бы чувствовал, как в него течет совсем горячая, свежая водка, как она наполняет его, растекается до самых пяток, течет и льется без конца, словно ручеек. И так всегда, всегда! Э, черт побери! Тогда бы нечего было беспокоиться: такая штука отлично заменила бы ему наперстки этого стервеца, дяди Коломба! Приятели посмеивались над ним, говорили, что пьянчуга Сапог неплохо придумал. Тускло отсвечивая медью, без вспышек, без блеска перегонный куб продолжал свою глухую, мертвенную работу, – тихо струился спиртной пот. Эта медленная, упорная струя, казалось, должна была в конце концов заполнить все помещение, вылиться на внешние бульвары и затопить огромную яму – Париж. Жервеза вздрогнула и отодвинулась. Силясь улыбнуться, она прошептала:

– Как глупо! У меня от этой машины холод побежал по спине. Водка кидает меня в дрожь… – И, возвращаясь к своим мыслям о счастье, она сказала: – Послушайте, не правда ли, ведь куда лучше работать, иметь кусок хлеба, жить в своей собственной конурке, растить детей, умереть на своей кровати…

– И не быть битой, – весело закончил Купо. – Но ведь я не буду вас бить, Жервеза. Если бы вы только захотели… Вы можете не бояться, я человек непьющий, и ведь я вас так люблю… Послушайте, а что, если нам сегодня лечь вместе?

Он понизил голос и говорил, пригнувшись к ее шее. Она расчищала себе дорогу в толпе, держа перед собой корзину, и все время отрицательно качала головой. Но все-таки она время от времени оборачивалась и улыбалась ему: ей, видимо, было приятно, что он не пьет. Конечно, она сказала бы ему да, если бы не поклялась не иметь больше дела с мужчинами! Наконец они протискались к двери и вышли. Битком набитый кабачок остался позади. Даже на улице чувствовалось его спиртное дыхание. Сквозь доносившийся до них гул осипших голосов слышно было, как Сапог ругал дядю Коломба сволочью и утверждал, что его стакан был налит только до половины. И кого обмануть хотел! Такого хорошего, веселого, такого боевого парня! Тьфу! Старая обезьяна, скаред проклятый. Он не вернется в эту дыру, она ему опостылела! И Сапог предлагал своим двум приятелям идти в кабачок «Кашляющий Карапузик» у заставы Сен-Дени. Вот там подают так подают!

– Ох! Можно вздохнуть наконец, – сказала Жервеза, выйдя на улицу. – Ну, прощайте и спасибо, господин Купо… Мне надо спешить.

Она направилась было по бульвару, но Купо схватил ее за руку.

– Пойдемте вместе по Гут-дʼОр, – говорил он, не выпуская ее руки. – Это для вас совсем небольшой крюк. Мне надо зайти к сестре, прежде чем вернуться на работу… Пройдемтесь вместе!

В конце концов Жервеза согласилась, и они медленно двинулись по улице Пуассонье. Они шли рядом, но он не решался взять ее под руку. Купо рассказывал о своей семье. Его мать была раньше жилетной мастерицей, а теперь живет в прислугах, потому что у нее стали слабеть глаза. В прошлом месяце, третьего числа, ей исполнилось шестьдесят два года. Он самый младший в семье. Одна из сестер, г-жа Лера, – цветочница, вдова. Ей тридцать шесть лет, она живет на улице Муан в Батиньоле. Другой сестре тридцать лет. Она замужем за золотых дел мастером Лорилле, очень хитрым человеком. К ней-то он и идет. Она живет на улице Гут-дʼОр, в большом доме по левой стороне. Он ежедневно ужинает у них: это выгодно всем троим. Теперь ему надо зайти к ним и предупредить, чтобы его не ждали, потому что сегодня он приглашен к приятелю. Вдруг Жервеза, улыбаясь, перебила его:

– Так вас зовут Смородинкой, господин Купо?

– Да, такое уж прозвище, – ответил он. – Мне дали его приятели, потому что, когда они затаскивают меня в кабачок, я обыкновенно спрашиваю только смородинную наливку… Все-таки лучше уж называться Смородинкой, чем Сапогом. Ведь правда?

– Конечно. Смородинка – это вовсе не плохо, – решила молодая женщина.

Она стала расспрашивать его о работе. Он все еще работал за городской стеной, в новой больнице. О! Работы там довольно; пожалуй, хватит на год. Крыша огромная!

– Вы знаете, – добавил он, – когда я работаю наверху, мне видно «Гостеприимство»… Вчера вы стояли у окна. Я махал руками, но вы меня не заметили.

Они уже прошли несколько сот шагов по улице Гут-дʼОр, когда он остановился, взглянул вверх и сказал:

– Вот здесь они и живут… Я-то сам родился немножко дальше, в номере двадцать втором… Посмотрите-ка на эту махину: немало кирпича ушло на нее… Внутри она еще больше. Настоящая казарма.

Жервеза, подняв голову, разглядывала фасад. Это был шестиэтажный дом. Он глядел на улицу длинными рядами стекол. В каждом ряду было по пятнадцати окон. Черные жалюзи с продавленными решетками придавали огромной стене вид развалины. Первый этаж занимали четыре лавки: направо от ворот помещалась грязная харчевня, налево – угольщик, галантерейная лавочка и мастерская зонтиков. Дом казался еще больше оттого, что с обоих боков к нему примыкали маленькие, хилые постройки. Эта четырехугольная громада, похожая на безобразную глыбу извести, осыпающаяся и гниющая под дождем, выступая на ясном небе, поднимала над соседними крышами громадный уродливый корпус, напоминающий своими облезлыми боками грязную наготу тюремных стен. Выщербленные кирпичи на стыках стен казались дряблыми челюстями, зиявшими в пустоте. Жервеза разглядывала ворота, – громадный полукруг, поднимающийся до третьего этажа и образующий глубокую нишу, по ту сторону которой сквозил тусклый свет внутреннего двора. Проход в этой нише был вымощен, как улица, из него вытекал ручей нежно-розового цвета.

– Входите же, – сказал Купо. – Вас там не съедят.

Жервеза решила подождать его на улице. Однако, постояв немного, она поддалась искушению и вошла в ворота. Остановившись у порога дворницкой, помещавшейся справа, она снова подняла глаза. Со двора дом подымался на семь этажей. Четыре прямоугольные стены замыкали громадный квадрат двора, серые стены, совершенно плоские, без всяких украшений, изъеденные желтыми язвами и покрытые бурыми полосами от стекавшей с карнизов воды, вздымались от земли до крыши. Только водосточные трубы пересекали этажи да ящики для провизии выделялись под окнами ржавыми чугунными пятнами. Окна без ставней поблескивали голыми, серовато-зелеными, мутными стеклами. Некоторые из них были открыты, и в них проветривались голубые клетчатые тюфяки или сушилось на протянутых веревках белье: мужские сорочки, женские кофточки, детские штанишки и прочее домашнее тряпье. В одном из окон четвертого этажа висел загаженный детский матрасик. Внутренности тесных жилищ вылезали наружу, их жалкая нищета выпирала изо всех щелей. Внизу каждого фасада высокая узкая дверь без всякой отделки, врезанная в голую штукатурку, открывалась в облезлый вестибюль, в глубине которого виднелась грязная витая лестница с железными перилами. Все четыре лестницы были обозначены литерами А, В, С, D, написанными прямо на стене. Весь первый этаж занимали большие мастерские с широкими, черными от пыли окнами. Здесь виднелся пылающий горн слесаря, а немного дальше слышался визг рубанка из столярной. Около самых ворот помещалась красильня: из нее-то и вытекал пенящийся нежно-розовый ручеек. На дворе там и сям поблескивали цветные лужи, повсюду валялись стружки, чернели груды каменноугольного шлака. Кое-где по краям между камнями пробивалась трава, и весь двор в ярком дневном свете был словно разделен пополам резкой чертой, отделявшей теневую половину от солнечной. На теневой стороне около водопроводной колонки с постоянно сочащейся из крана водой копались в грязи три курицы и быстро клевали землю, отыскивая червяков. Жервеза медленно оглядывала дом, спускаясь взглядом с седьмого этажа до первого и снова поднимаясь вверх; пораженная этой громадой, чувствуя себя словно внутри живого организма, в самом сердце города, она разглядывала дом, как если бы это был живой великан.

– Кого вам угодно? – крикнула привратница, с любопытством выглядывая из дверей своей каморки.

Жервеза объяснила ей, что ждет знакомого, и вышла на улицу. Но так как Купо все не появлялся, она снова вернулась во двор: ее тянуло поглядеть еще немного, – дом вовсе не казался ей безобразным. Среди увешанных тряпьем окон попадались и приятные взгляду веселые уголки – цветущий левкой в горшке, клетка с чирикающим чижиком или маленькие зеркальца для бритья, поблескивавшие словно звезды в глубокой тени. Внизу под мерный свист рубанка пел столяр; из слесарни доносился густой серебристый звон ритмично ударявших молотков. Почти во всех открытых окнах среди выглядывающего наружу нищенского скарба виднелись грязные смеющиеся детские личики или профили спокойно склонившихся над шитьем женщин. Это было время горячей послеобеденной работы. Комнаты мужчин были пусты. Тишину нарушал только разнообразный шум мастерских, убаюкивающее гудение, безостановочно, часами звучащее в ушах. Но двор все-таки был немного сыроват. Если бы Жервезе пришлось жить здесь, она выбрала бы квартиру в глубине, на солнечной стороне. Она прошла пять-шесть шагов по двору, вдыхая затхлый воздух мещанских жилищ, запах залежавшейся пыли, плесени и грязи. Но так как над всем этим господствовал резкий запах красильни, Жервезе показалось, что здесь пахнет совсем не так плохо, как в «Гостеприимстве». Она даже выбрала себе в левом углу дома окно, на котором стоял ящичек с душистым горошком. Его нежные стебельки вились вокруг натянутых веревочек.

– Я заставил вас ждать, – внезапно раздался совсем рядом с ней голос Купо. – Когда я не ужинаю с ними, это целое событие. А сегодня вдобавок сестра купила телятины.

Жервеза вздрогнула от неожиданности, а Купо продолжал, окидывая взглядом дом:

– Вы, я вижу, разглядываете дом? Он всегда полон сверху донизу. Я думаю, здесь живет по меньшей мере триста семей… Будь у меня мебель, я бы тоже снял себе комнатушку… Здесь можно недурно устроиться, правда?

– Да, здесь хорошо, – сказала Жервеза. – В Плассане, на нашей улице, было далеко не так людно. Посмотрите, вон славное окошко на шестом этаже – то, на котором горошек.

Тогда Купо снова упрямо спросил, не согласится ли она жить с ним. Им надо только обзавестись кроватью, и они поселятся здесь. Но она быстро отошла от него и направилась к воротам, уговаривая его не дурить. Скорее дом обрушится, чем она ляжет с ним под одно одеяло. Но все-таки, прощаясь с Жервезой у прачечной Фоконье, Купо задержал на несколько секунд ее руку, протянутую вполне дружески.

Прошел месяц. Добрые отношения между кровельщиком и молодой женщиной не прекращались. Он считал ее молодцом: целый день она работала, ухаживала за детьми, а по вечерам еще находила время перешивать и штопать всякое тряпье. Купо говорил Жервезе, что бывают, конечно, легкомысленные, бессовестные женщины, но она, честное слово, совсем на них не похожа! Она относится к жизни серьезно. Тогда Жервеза, посмеиваясь, скромно возражала, что, к несчастью, она далеко не всегда была так умна. И она вспоминала свои юные годы, когда ей было всего четырнадцать лет, – как они, бывало, с матерью напивались анисовой. Ее немного исправил жизненный опыт – вот и все. Напрасно думают, что у нее сильная воля, наоборот, она очень слабохарактерная. Из боязни огорчить кого-нибудь, она идет туда, куда ее толкают. Ее мечта жить среди честных людей, говорила она. Потому что дурная компания – это все равно как капкан: прихлопнет, раздавит, любую женщину может превратить в ничто. Ее в пот бросает при мысли о будущем, она чувствует себя как монета, подброшенная в воздух: орел или решка выйдет – это дело случая. Она всего насмотрелась, она видела ужасные вещи в детстве, она получила жестокий урок.

Купо посмеивался над ее мрачными мыслями и пытался даже ущипнуть, что мгновенно возвращало ей всю энергию; она отталкивала его, шлепала по рукам, а он, смеясь, кричал, что для слабой женщины она слишком хорошо обороняется. Купо, весельчак по натуре, не любил задумываться над будущим. День прошел – и ладно! Кусок хлеба и кров всегда у него будут. Квартал здесь вполне приличный, если не считать всех этих пьяниц, которых следовало бы вышвырнуть отсюда. Купо был не злой малый и рассуждал иногда очень здраво. Он следил за своей внешностью и тщательно расчесывал волосы на пробор. Для воскресных дней у него были и красивые галстуки, и лаковые ботинки. Нахальный, ловкий, как обезьяна, это был настоящий парижский мастеровой, веселый зубоскал с приятным подвижным лицом, еще сохранившим юношескую свежесть.

Мало-помалу у них вошло в привычку оказывать друг другу разные мелкие услуги. Купо ходил для Жервезы за молоком, исполнял ее поручения, относил для нее белье и часто вечером водил детей гулять на бульвар, так как возвращался с работы первым. Жервеза, чтобы не остаться в долгу, поднималась в его узкую комнатушку под самой крышей, разбирала его одежду, пришивала пуговицы к штанам, чинила полотняные рубахи. Между ними установились совсем приятельские отношения. Жервеза не скучала с ним, ее забавляли его песенки, его постоянная, еще непривычная для нее, шутливая болтовня жителя парижских предместий. Но чем больше Купо вертелся около Жервезы, тем больше воспламенялся. Он влюбился, по уши влюбился! Он задыхался от страсти. Он пытался зубоскалить, но чувствовал себя при этом так отвратительно, что положение вовсе не казалось ему забавным. Он по-прежнему дурил, и стоило ему только встретиться с Жервезой, как он тотчас же кричал ей: «Когда же?» Она понимала, что он хочет этим сказать, и отвечала: «После дождичка в четверг». Тогда Купо, чтобы подразнить ее, являлся в ее комнату с туфлями в руках, как бы собираясь перебраться к ней. Она шутила и очень весело проводила время, не краснея под постоянным градом непристойностей, к которым он успел приучить ее. Она спускала ему все, лишь бы он не был слишком груб. Рассердилась она на него только раз, когда он, желая насильно поцеловать ее, больно схватил ее за волосы.

К концу июня Купо утратил всю свою веселость. У него был болезненно упрямый вид. Жервеза, испуганная его взглядами, загораживала на ночь дверь. Однажды он дулся на нее с воскресенья до вторника, а во вторник, в одиннадцать часов вечера, постучался к ней. Жервеза не хотела впускать его, но он просил ее таким дрожащим, таким нежным голосом, что в конце концов она отодвинула загораживавший дверь комод. Когда Купо вошел, Жервеза подумала, что он болен: лицо его было бледно, глаза покраснели. Он стоял перед ней и бормотал что-то, покачивая головой. Нет, нет, он не болен. Он плакал целых два часа там, наверху, у себя в комнатке. Он плакал, как ребенок, уткнувшись в подушку, чтобы его не слыхали соседи. Вот уж три ночи, как он не смыкает глаз. Так дальше продолжаться не может.

– Послушайте, Жервеза, с этим надо покончить, – сказал он сдавленным голосом, и слезы снова подступили у него к горлу. – Мы поженимся. Я так решил, я этого хочу.

Жервеза была изумлена. Она стала очень серьезной.

– Ах, господин Купо, – прошептала она, – что это вам пришло в голову! Я никогда не добивалась этого, вы отлично знаете… Неподходящее это для меня дело – вот и все! Нет, нет, теперь я говорю очень серьезно. Подумайте хорошенько. Прошу вас.

Но он продолжал качать головой с видом непреклонной решимости. Все уже обдумано. Он спустился потому, что хочет, наконец, заснуть спокойно. Пусть она не заставляет его снова плакать у себя наверху. Как только она скажет да, он перестанет ее мучить, и она сможет идти спать. Он хочет только одного: чтобы она сказала ему да. Они переговорят подробно завтра.

– Я, конечно, не скажу вам так вот просто да, – ответила Жервеза. – Я не хочу, чтобы вы потом обвиняли меня, будто я толкнула вас на глупость… Напрасно вы так настаиваете, господин Купо. Вы сами не знаете, какие у вас чувства ко мне. Я уверена, что если бы мы неделю не встречались, все бы это прошло. Мужчины часто женятся ради одной только ночи, а потом идут другие ночи и дни, и так тянется вся жизнь, и люди делаются ненавистны друг другу… Сядьте, я хочу с вами поговорить.

Разговаривая о женитьбе, они просидели до часа ночи в темной комнате при тусклом свете коптящей свечи, с которой они забывали снимать нагар. Они говорили вполголоса, чтобы не разбудить детишек, Клода и Этьена, которые спали на одной подушке, тихонько посапывая во сне. Жервеза каждую минуту возвращалась к ним и показывала на них Купо. Недурное она принесет ему приданое! В самом деле, как она может заставить его кормить двух малышей? И потом – какой стыд. Что будут говорить соседи? Все видели ее с сожителем, все знают ее прошлое; не очень-то будет удобно, если они поженятся через какие-нибудь два месяца после этой истории. Но Купо на все эти доводы только пожимал плечами. Наплевать ему на соседей! Он не сует носа в чужие дела, он не охотник пачкаться! Ну, хорошо, она жила с Лантье. Так что за беда? Она ведь не зарабатывала этим и не старается водить мужчин на дом, как это делают многие женщины, и притом побогаче ее. Что же до детей, ну будут расти, надо воспитать их, черт возьми! Никогда ему не найти такой мужественной, доброй, прекрасной женщины. Да, наконец, дело даже не в этом. Даже если бы он подобрал ее на улице и она была бы уродина, скверная, ленивая и с целой кучей чумазых ребятишек – и это бы его не остановило: он ее хочет.

– Да, я вас хочу, – повторял он, беспрерывно ударяя себя кулаком по колену. – Слышите? Хочу… Думаю, на это ничего нельзя возразить.

Мало-помалу Жервеза слабела. Какая-то робость охватила ее перед этим грубым желанием и стремлением к ней. Она возражала как-то несмело, руки ее бессильно упали на колени, лицо было полно нежности. В полуоткрытое окно дышала ясная июньская ночь; порывы теплого ветра колебали пламя свечи, которое вздрагивало, накреняясь на оплывшем, красноватом, коптящем фитиле. В глубокой тишине заснувшего квартала был слышен только плач ребенка: отец его, мертвецки пьяный, спал, растянувшись посреди бульвара. Где-то далеко, в ресторане, скрипка играла залихватскую кадриль: ее четкие, прозрачные, разрозненные звуки доносились, как переборы гармоники. Видя, что молодая женщина больше не возражает и молча, смущенно улыбается, Купо взял ее за руки и притянул к себе. Жервезу охватило то безвольное состояние, которого она так боялась. В такие минуты она бывала слишком взволнована и растрогана, чтобы противиться, чтобы огорчать кого бы то ни было. Но кровельщик не понял, что Жервеза отдается ему: он лишь стиснул ее руки изо всех сил, чтобы показать ей, что она в его власти, и они оба вздохнули от избытка чувств, несколько облегченные этим легким ощущением боли.

– Вы согласны, правда? – спросил Купо.

– Как вы мучаете меня! – прошептала Жервеза. – Вы хотите этого? Пусть будет по-вашему… Боже мой, может быть, мы делаем страшную глупость…

Купо поднялся, обнял Жервезу за талию и чмокнул в лицо. Потом он первый же спохватился, так как поцелуй вышел очень громким, поглядел на Клода и Этьена и на цыпочках направился к двери, тихо говоря:

– Тс-с! Будем благоразумны. Не надо будить малышей… До завтра…

И он ушел к себе наверх. Жервеза чуть ли не целый час сидела на кровати, не раздеваясь и дрожа всем телом. Она была растрогана и находила Купо очень благородным, потому что одно мгновение она уже была уверена, что все кончено, что он не уйдет и будет спать с нею. Пьяница внизу, под окном, ревел жалобно и хрипло, как заблудившаяся скотина. Залихватская скрипка вдали смолкла.

В следующие дни Купо уговаривал Жервезу зайти вечером к его сестре на улицу Гут-дʼОр. Но молодая женщина, робкая по природе, очень боялась этого посещения Лорилле. Она заметила, что кровельщик и сам в глубине души побаивался родственников. Конечно, он не зависел от г-жи Лорилле; она даже не была старшей в семье. А матушка Купо несомненно согласится на женитьбу сына: ведь она никогда не перечила ему. Но вся семья знала, что Лорилле зарабатывают около десяти франков в день, и это придавало им несокрушимый авторитет. Купо не осмеливался жениться, пока они не примут его будущей жены.

– Я говорил им о вас, они знают о нашем решении, – объяснял он Жервезе. – Боже мой! Какое вы еще дитя! Пойдем сегодня же вечером… Я вас предупреждал, ведь так, а? Может быть, моя сестра покажется вам немного грубоватой. Да и Лорилле тоже не всегда любезен. Конечно, они очень недовольны, потому что если я женюсь, то перестану ужинать у них и они не смогут на мне экономить. Но это ничего не значит, они вас не выгонят… Сделайте это для меня, это совершенно необходимо.

Слова Купо еще больше напугали Жервезу. Но в конце концов она все-таки уступила. Они решили пойти в субботу вечером. Купо зашел за ней в половине девятого. Она была уже одета: на ней было черное платье, муслиновая набивная шаль с желтым узором и белый чепчик, отделанный кружевом. За шесть недель работы она скопила семь франков на шаль и два с половиной на чепчик. Платье было переделано из старого, вывернутого и вычищенного.

– Они вас ждут, – говорил Купо, идя с Жервезой по улице Пуассонье. – О! Они уже начинают привыкать к мысли, что я женюсь. Сегодня они как будто очень любезны… И потом, если вы никогда не видели, как делают золотые цепочки, вам будет развлечение поглядеть. У них как раз спешный заказ к понедельнику.

– У них есть золото? – спросила Жервеза.

– Еще бы! И на стенах, и на полу, и повсюду.

Тем временем они вошли в круглые ворота и пересекли двор. Лорилле жили на седьмом этаже, в подъезде В. Купо, смеясь, крикнул Жервезе, чтобы она покрепче держалась за перила и не выпускала их. Она подняла голову и, щурясь, взглянула вверх, в бездонную, узкую клетку лестницы, освещенную тремя газовыми рожками, – по одному на каждые два этажа. Последний рожок на самом верху мерцал, как звездочка в черном небе, а два других бросали вдоль бесконечной спирали ступеней длинные, разорванные полосы света.

– Ага, – сказал кровельщик, взобравшись на площадку второго этажа. – Здорово пахнет луковым супом. Здесь, наверно, ели луковый суп.

В самом деле, лестница В, серая, грязная, с сальными перилами, с облупившимися стенами, насквозь пропахла крепким кухонным запахом. От каждой площадки отходили узкие, гулкие коридоры; в них вели желтые двери, захватанные дочерна грязными руками. Из свинцовых помойных ящиков под окнами несло вонючей сыростью; эта вонь смешивалась с едким запахом жареного лука. Снизу доверху, от первого до седьмого этажа, раздавался стук посуды, дребезжание кастрюль, скрежет сковородок, с которых соскребали ложками приставшие кусочки пищи. На втором этаже, сквозь приоткрытую дверь, на которой было написано крупными буквами «Живописец», Жервеза увидела двух мужчин с трубками, окутанных клубами табачного дыма. Они сидели за столом, перед куском провощенного холста, и кричали, бешено жестикулируя. Третий и четвертый этажи были спокойнее; сквозь дверные щели доносился только мерный скрип колыбели, заглушенный плач ребенка и, словно глухой шум воды, низкий женский голос, торопливо что-то бормотавший, – слов нельзя было разобрать. Кое-где к дверям были прибиты дощечки: на одной Жервеза прочла «Обойщица г-жа Годрон» и еще – «Картонажная мастерская г-на Мадинье». На пятом этаже происходила драка: от страшного топота дрожал пол, слышался грохот падающих стульев, брань, крики, удары; это не мешало соседям играть в карты, открыв дверь для притока свежего воздуха. Добравшись до шестого этажа, Жервеза совсем запыхалась: она не привыкла к таким подъемам. У нее кружилась голова от этой все время мелькавшей перед глазами стены, от бесконечно сменяющихся приоткрытых дверей. На площадке расположилось какое-то семейство: отец мыл тарелки на маленькой глиняной печурке около помойного ведра, а мать, прислонившись к перилам, подмывала ребенка, собираясь уложить его спать. Купо подбодрял Жервезу. Теперь уже немного осталось. И когда они, наконец, добрались до седьмого этажа, он ласково улыбнулся, чтобы придать ей мужества; Жервеза, подняв голову, старалась угадать, откуда раздается тонкий, пронзительный голос, который она сквозь весь этот шум слышала с самой первой ступеньки. Это пела под самой крышей, на чердаке, маленькая старушка, швея, одевавшая дешевых кукол. Потом Жервеза увидела, как в дверь напротив вошла высокая девушка с ведром. На одно мгновение показалась комната, смятая постель, и на постели полуодетый мужчина; он валялся, уставив глаза в потолок, и как будто чего-то ждал. Когда дверь захлопнулась, Жервеза увидела приклеенную к ней карточку, на которой было написано от руки: «Мадемуазель Клеманс, гладильщица». Стоя на верхней площадке, запыхавшаяся, с подкашивающимися ногами, Жервеза перегнулась через перила, чтобы поглядеть вниз. Теперь уже нижний газовый рожок мерцал, как звездочка, в глубине узкого семиэтажного колодца. И все запахи дома, вся эта громадная рокочущая жизнь жарко дохнула на нее снизу, ударив прямо в ее испуганное лицо, – ей показалось, что она стоит на краю пропасти.

– Мы еще не пришли, – сказал Купо. – Это целое путешествие.

Он свернул налево, в длинный коридор. Потом повернул еще два раза: первый раз опять налево, второй – направо. Узкий темный коридор с облупившейся штукатуркой, кое-где освещенный тусклыми газовыми рожками, уходил вдаль и иногда раздваивался. Совсем одинаковые двери следовали одна за другой, как в тюрьме или монастыре; почти все они были широко распахнуты, и все комнаты с их нищенской рабочей обстановкой были пронизаны рыжевато-золотистым светом теплого июльского вечера. Наконец они подошли к совершенно темному проходу.

– Ну, вот мы и пришли, – сказал кровельщик. – Осторожно! Держитесь за стену. Здесь три ступеньки.

Жервеза очень осторожно сделала в темноте с десяток шагов; она споткнулась и отсчитала три ступеньки. В конце прохода Купо, не стучась, толкнул дверь. На пол упала яркая полоса света. Они вошли.

Это была узкая, вытянутая в длину комната, казавшаяся продолжением коридора. Полинявшая шерстяная занавеска, вздернутая сейчас на шнурке, делила ее на две части. В передней половине стояла кровать, задвинутая в угол, под скошенный чердачный потолок, чугунная печка, еще теплая от стряпни, два стула, стол и шкаф, у которого был отпилен выступ внизу, чтобы можно было втиснуть этот шкаф между кроватью и дверью. Во второй половине помещалась мастерская. В глубине стоял узкий горн с поддувалом; направо были вделаны в стену тиски; над ними, на полке, валялись старые железные инструменты; налево, возле окна, стоял маленький верстачок, заваленный щипчиками, резцами и микроскопическими пилками. Все это так и лоснилось от грязи.

– Это мы! – крикнул Купо, подходя к занавеске.

Но ему ответили не сразу. Жервеза, взволнованная и потрясенная мыслью, что входит в комнату, полную золота, держалась позади кровельщика и, робко лепеча, кивала головой, приветствуя хозяев. Яркий свет от лампы, стоявшей на верстаке, и от раскаленных углей, пылавших в горне, еще больше усиливал ее смущение. Наконец она разглядела г-жу Лорилле, рыжую и довольно толстую женщину небольшого роста. Напрягая короткие руки, она большими клещами изо всех сил протаскивала черную металлическую нить сквозь волок – стальную дощечку с отверстиями, прикрепленную к тискам. Сам Лорилле, такой же маленький, но худощавый и проворный, как обезьяна, работал у станка щипчиками, орудуя над чем-то до такой степени крошечным, что предмет этот совершенно исчезал в его узловатых пальцах. Муж первый поднял голову. У него были редкие волосы и длинное болезненное лицо, изжелта-бледное, как старый воск.

– А! Это вы. Хорошо, хорошо! – пробормотал он. – Мы, как видите, торопимся… Не входите в мастерскую, вы нам помешаете. Оставайтесь в комнате.

И он снова взялся за свою мелкую работу. Зеленоватый отблеск от круглого графина с водой падал на его лицо, а свет от лампы, преломляясь в графине, прыгал зайчиками по его работе.

– Возьмите стулья, садитесь, – крикнула, в свою очередь, госпожа Лорилле. – Это та самая женщина? Хорошо, хорошо.

Она свернула проволоку, положила ее на горн и стала прокаливать, чтобы затем протащить сквозь последние отверстия волока. Угли она раздувала широким деревянным поддувалом.

Купо придвинул стул и усадил Жервезу возле занавески. Комната была так узка, что он не мог поместиться рядом. Он сел сзади и, наклонившись к самой шее Жервезы, стал объяснять ей, в чем заключается работа Лорилле. Молодая женщина, смущенная странным приемом, чувствовала себя неловко под косыми взглядами хозяев, у нее шумело в ушах, она плохо слышала, что говорил ей Купо. Она находила, что г-жа Лорилле выглядит много старше своих лет; она казалась ей неопрятной; ее жидкие волосы, заплетенные в тонкую косицу, спускались на расстегнутую кофточку. Муж, только годом старше жены, показался ей совсем стариком; у него были злые тонкие губы. Он был в рубашке – без пиджака – и в стоптанных туфлях на босу ногу. Но больше всего изумляло Жервезу убожество самой мастерской, грязной, с запачканными стенами, заваленной ржавым железным ломом. Это было похоже на лавочку торговца старым железом. Было невыносимо жарко. На зеленоватом лице г-на Лорилле проступили капли пота. Г-жа Лорилле сняла кофточку и работала с голыми руками, в одной рубашке, прилипшей к ее отвислым грудям.

– А золото? – вполголоса спросила Жервеза.

Она беспокойно всматривалась во все углы, стараясь разглядеть среди этой грязи тот сияющий блеск, который она ожидала увидеть тут.

Купо рассмеялся.

– Золото?! – сказал он. – Смотрите, вот оно, а вот и еще, и вот опять – под вашими ногами.

Он последовательно указал ей сначала на нить, которую вытягивала его сестра, затем на пучок, висевший на стене и похожий на моток железной проволоки; потом он стал на четвереньки и принялся шарить рукой под деревянной решеткой, которая сплошь покрывала пол мастерской; оттуда он вытащил какой-то обломочек, вроде кончика заржавленной иголки. Жервеза вскрикнула. Не может быть, чтобы этот черный некрасивый металл был золотом! Купо прикусил кончик и показал ей блестящий след зубов. Потом он пустился в объяснения: хозяева изготовляют золотой сплав в виде проволоки, и ее приходится протягивать сквозь волок, чтобы получить надлежащую толщину; при этом, чтобы золото не рвалось, его надо прокаливать пять или шесть раз. О, тут нужна большая опытность и ловкие руки! Сестра не пускает мужа к волоку, потому что он кашляет. Сама она работает изумительно ловко. Он видел, как она вытягивает проволоку в волосок толщиною.

Лорилле скрючился на табуретке в припадке кашля. Потом, продолжая кашлять, задыхаясь, он сказал, не глядя на Жервезу, а так, будто устанавливал этот факт исключительно для самого себя:

– Я делаю колонку.

Купо заставил Жервезу встать. Она может подойти и поглядеть. Цепочный мастер выразил свое согласие каким-то ворчанием. Он наворачивал золотую проволочку, приготовленную его женой, на колодку – тоненький стальной стерженек. Затем легким движением пилы перерезал проволочку вдоль всей колодки: каждый оборот проволочки образовал колечко. Тогда он начал паять. Колечки лежали на большом куске древесного угля, Лорилле смачивал их раствором буры, налитым на донышко стоявшего рядом разбитого стакана, и быстро накаливал на горизонтальном пламени паяльной горелки. Приготовив сотню колечек, он снова принимался за свою мелкую работу, опершись о подставку – деревянную дощечку, отполированную постоянным трением его руки. Он брал колечко, сгибал его щипчиками, зажимал с одного конца, вводил в предыдущее, уже укрепленное колечко и снова раздвигал клинышком. Все это делалось так равномерно и беспрерывно, колечко следовало за колечком с такой быстротой, что цепь вырастала на глазах у Жервезы, а она не могла ни уследить за работой, ни понять, как все это выходит.

– Это колонка, – сказал Купо. – Бывает еще канитель, струна, витая веревочка, но это колонка. Лорилле делает только колонку.

Лорилле захихикал от удовольствия. Продолжая нанизывать колечки, исчезавшие между его грязными ногтями, он сказал:

– Послушай-ка, Смородинка!.. Я высчитал сегодня утром. Я работаю с двадцати лет. Верно? Ну, хорошо, так знаешь ли ты, какой длины колонку я сделал по сегодняшний день? – Он поднял свое бледное лицо и прищурил красные веки. – Восемь тысяч метров! Понимаешь? Два лье! Колонная цепочка в два лье! Можно обмотать шеи всем женщинам нашего квартала… И, понимаешь, колонка ведь все удлиняется. Я думаю, что в конце концов доведу ее от Парижа до Версаля.

Жервеза снова села. Она была разочарована: все здесь было так безобразно. Она улыбалась, чтобы доставить удовольствие супругам Лорилле. Больше всего ее смущало, что о самом важном для нее деле, о свадьбе, они не говорили ни слова. Не будь этого дела, она, конечно, не пришла бы к ним. А Лорилле продолжали обращаться с ней так, будто Купо привел к ним надоедливую, любопытную посетительницу. Наконец завязался кое-как разговор, но он все время вертелся только вокруг жильцов дома. Г-жа Лорилле спросила брата, не слышал ли он, поднимаясь по лестнице, как дрались на пятом этаже. У этих Бенаров что ни день – драка. Муж возвращается домой мертвецки пьяным; жена, впрочем, тоже хороша – постоянно орет и отвратительно ругается. Потом заговорили о живописце со второго этажа, об этом верзиле Боделяне: кривляка, по уши в долгах, всегда дымит трубкой и галдит со своими приятелями. Картонажное заведение г-на Мадинье влачит жалкое существование: вчера он рассчитал еще двух работниц. Если он разорится, семья пойдет по миру; он проедает все, что ни зарабатывает, а ребятишки у него бегают голые… Любопытно, как это г-жа Годрон ухитряется обивать свои тюфяки. Она опять беременна; в конце концов это просто неприлично в ее годы. Хозяин уже приходил выселять Коке, жильцов с шестого этажа: задолжали за три квартала. Кроме того они постоянно выносят свою печурку на лестницу. В прошлую субботу чуть не сгорел маленький Лангерло. Хорошо еще, что вовремя подоспела мадемуазель Реманжу, старушка с седьмого этажа: она как раз спускалась вниз, чтобы отнести в магазин своих кукол. Что до гладильщицы мадемуазель Клеманс, то надо сказать правду, у нее золотое сердце: она обожает животных. Но ведет она себя не слишком-то строго. Подумать только! Такая красивая девушка, а путается со всеми мужчинами! Скоро она будет по улицам трепаться. Уж будьте уверены.

– Ну вот и еще одна, – сказал Лорилле, передавая жене цепочку, над которой работал с самого завтрака. – Можешь ее выправить.

И он повторил с настойчивостью человека, которому нелегко даются шутки:

– Еще полтора метра… Приближаюсь к Версалю.

Г-жа Лорилле накалила цепочку и стала выправлять ее, протягивая сквозь отверстие волока. Потом она положила ее в маленькую медную кастрюльку с длинной ручкой и подержала над раскаленными углями горна. Купо заставил Жервезу полюбоваться и этой, теперь уже последней, операцией. Выварившись, золото приняло темно-красный оттенок. Цепочка была готова, ее можно было сдавать.

– Продают их светлыми, блестящими, – пояснил кровельщик. – Полировщики оттирают их суконками.

Но Жервеза чувствовала, что мужество ее подходит к концу. Она задыхалась: жара все усиливалась. Дверь все время была заперта, так как Лорилле простуживались от малейшего сквозняка. Хозяева ничего не говорили о свадьбе, и Жервеза решила уйти. Она тихонько потянула Купо за куртку. Купо понял. Он тоже был смущен и раздосадован этим нарочитым молчанием.

– Ну, мы уходим, – сказал он. – Мы не хотим вам мешать.

Он потоптался на месте, выжидая, надеясь, что они хоть что-нибудь скажут, хоть намекнут на событие. Наконец он решился начать сам:

– Послушайте, Лорилле, мы рассчитываем на вас. Вы будете свидетелями моей жены.

Лорилле поднял голову и захихикал, делая вид, что крайне изумлен. Его жена оставила волок и вышла на середину мастерской.

– Так это всерьез? – пробормотал Лорилле. – Черт его знает, этого чудака Смородинку! Никогда не разберешь, когда он шутит!

– А! Так это та самая особа, – сказала в свою очередь г-жа Лорилле, разглядывая Жервезу. – Господи! Нам, конечно, ни к чему давать вам советы… Но все-таки, как это вам пришло в голову жениться? Но, конечно, если это нравится вам обоим… Только ведь когда это выходит неудачно, потом себя поедом едят. А оно частенько выходит неудачно. Очень, очень часто.

Последние слова г-жа Лорилле произнесла медленно, покачивая головой и рассматривая Жервезу. Она осмотрела ее всю, разглядывала ее руки и ноги, как будто хотела раздеть молодую женщину, чтобы не пропустить ни одного пятнышка на теле. Она была вынуждена сознаться себе, что Жервеза лучше, чем она ожидала.

– Мой брат совершенно свободен, – заговорила она еще язвительнее. – Конечно, семья могла надеяться… Ведь родные всегда строят разные предположения. Но раз уж оно так странно обернулось… Я во всяком случае не желаю спорить. Он мог бы привести к нам последнюю из последних, и все-таки я сказала бы: «Женись, пожалуйста, и оставь меня в покое…» А ведь у нас ему было неплохо. Взгляните, какой он толстый, сразу видно, что не голодал. Его всегда ждал горячий обед, – минута в минуту… Скажи-ка, Лорилле, ты не находишь, что наша гостья похожа на Терезу? Знаешь? На ту женщину напротив, что умерла от чахотки.

– Да, пожалуй, – отвечал цепочный мастер.

– И у вас двое детей, сударыня? Между прочим, я уже говорила об этом брату. Я говорила ему: не понимаю, как ты женишься на женщине, у которой двое детей… Вы не сердитесь, что я принимаю в нем участие, это вполне естественно… И к тому же у вас не совсем здоровый вид… Правда, Лорилле?

– Да, да, она не крепка на вид.

Они не говорили о ее ноге. Но Жервеза поняла по их беглым усмешкам и косым взглядам, что они намекали именно на ее ногу. Она стояла перед ними, кутаясь в свою тонкую шаль с желтым узором, и отвечала им односложно, как судьям. Видя, что ей тяжело, Купо, наконец, закричал:

– Все это ни к чему… Что бы вы ни говорили, все это ерунда. Свадьба будет в субботу, двадцать девятого июля! Я рассчитал по календарю. Так, значит, условились? Подходит вам этот день?

– Ах, нам все подходит, – отвечала его сестра. – Незачем тебе было и советоваться с нами… Я не мешаю Лорилле быть свидетелем. Я хочу только, чтобы меня оставили в покое.

Жервеза стояла, опустив голову, и не знала, куда деваться. В замешательстве она просунула кончик ботинка в квадратное отверстие деревянной решетки, постланной на полу мастерской. Вытащив ногу и испугавшись, что она сломала что-нибудь, Жервеза наклонилась и стала ощупывать решетку рукой. Лорилле мгновенно схватил лампу, подошел к ней и стал подозрительно осматривать ее руки.

– Надо быть осторожнее, – сказал он. – Золотые опилки пристают к подошвам, и их можно незаметно унести.

Вот неприятная история. Хозяева не допускают пропажи ни одного миллиграмма. Он показал заячью лапку, которой собирал пылинки золота, оставшиеся на станке, и кожу, пришитую у него на коленях, на которой оставались падающие крупинки. Два раза в неделю мастерская подметается самым тщательным образом, весь сор сохраняется, потом его сжигают и исследуют золу. В этой золе оказывается золота франков на двадцать пять – тридцать в месяц.

Г-жа Лорилле не спускала глаз с ботинок Жервезы.

– Не сердитесь, пожалуйста, – пробормотала она с любезной улыбкой. – Может быть, вы осмотрите свои подметки.

И Жервеза, вся красная, снова села, подняла ноги и показала, что на подошвах ничего нет. Купо открыл дверь и, сухо крикнув «Прощайте!», позвал Жервезу из коридора. Тогда и она вышла, пролепетав какую-то любезность: она надеется, что еще встретится с ними, и тогда все они поймут друг друга. Но Лорилле уже принялись за работу в черной глубине мастерской, где маленький горн светился, точно последний догорающий уголь в жарко натопленной печи. Жена вытягивала новую золотую нить; рубашка спустилась у нее с плеча; отблеск раскаленных углей окрашивал ее кожу в красный цвет; при каждом усилии мускулы на ее шее напрягались и перекатывались, как бечевки. Муж снова согнулся в зеленоватом свете лампы, отсвечивающем от графина с водой. Он опять взялся за цепочку: брал колечко, сгибал его щипчиками, зажимал с одного конца, вводил в предыдущее колечко и снова раздвигал клинышком, – и все это без перерыва, механически, не теряя ни одного движения даже на то, чтобы вытереть пот со лба.

Выйдя из коридора на площадку седьмого этажа, Жервеза не удержалась и сказала со слезами на глазах:

– Это не предвещает счастья.

Купо ожесточенно потряс головой. Лорилле поплатится за этот вечер. Этакий скряга! Вообразил, что они пришли к нему, чтобы украсть крупинки золота! Все это у них от жадности. Сестра, верно, надеялась, что он навсегда останется холостяком, чтобы дать ей возможность выгадывать на его обеде четыре су! Но что бы там ни было, а свадьба будет двадцать девятого июля. Плевать ему на них!

Однако Жервеза спускалась по лестнице с тяжелым сердцем. Ее охватил непонятный страх, она с беспокойством всматривалась в удлинившиеся тени перил. В этот час пустая лестница спала. Только внизу, в глубине, на третьем этаже, горел уменьшенным пламенем газовый рожок. Он тускло, как ночник, освещал этот колодец теней. За запертыми дверьми была полная тишина, люди спали тяжелым, глубоким сном, каким засыпают рабочие после еды. Только из комнаты гладильщицы доносился тихий смех да из замочной скважины двери мадемуазель Реманжу тянулась ниточка света: она еще шила газовые платьица для своих дешевеньких кукол; ее ножницы тихо звякали. Внизу, у г-жи Годрон, продолжал плакать ребенок. В этом немом, черном, глубоком молчании помойные ведра распространяли еще более резкий и отвратительный запах.

Во дворе, пока Купо выкликивал нараспев, чтобы им отворили ворота, Жервеза в последний раз оглянулась на дом. Он показался ей еще громаднее. Окутанные тенью серые фасады, казалось, очистились от язв. Они поднимались, распластанные во тьме, и без лохмотьев, сушившихся днем на солнышке, казались совсем голыми, плоскими. Закрытые окна спали. Только кое-где изредка зажигался внезапно огонь, словно открывались глаза и, подмигивая, глядели в темноту. Над четырьмя входными дверьми, сверху донизу, через все семь этажей, по отвесной прямой, светились тусклым, беловатым светом длинные окна на площадках. Они уходили ввысь, как узкие, бледные башни света. Лампа, горевшая на третьем этаже, в картонажной мастерской, отбрасывала желтую полосу поперек замощенного двора, разрывая мрак, покрывавший мастерские первого этажа. И в самой глубине этого мрака, в сыром углу, мерно стучали в тишине капли, падавшие из плохо завернутого крана колонки. Жервезе вдруг показалось, что дом обрушивается на нее, что он давит ее, леденит ей плечи. Это был все тот же глупый страх, все то же ребячество, над которым она сама потом смеялась.

– Осторожнее! – закричал Купо.

Чтобы выйти, ей пришлось перескочить через большую лужу, которая натекла из красильни. Теперь лужа была синяя, она синела глубокой синевой летнего неба, и маленький ночник привратницы зажигал в ней яркие звездочки.

Загрузка...