«А куда же потом делся дембельский чемодан?» – задумался эскейпер и вспомнил.
Сразу после неудавшегося первого побега Катя засунула чемодан подальше от глаз на антресоли. Потом какое-то время в нем держали старую обувь. В конце концов Дашка, получив в подарок черепаху Чучу, устроила в чемодане террариум. После преждевременной смерти Чучи от желудочно-кишечного расстройства чемодан источал такой нестерпимый запах, что Башмаков собственноручно отнес его на помойку.
А жаль! Замечательный был чемодан… На крышке – мчащийся поезд с огненной надписью «Дембель – 1974». Состав мчался туда, где вдали виднелась платформа, а на ней – тоненькая девичья фигурка с букетом цветов. К этой картине самодеятельный батарейный художник по фамилии Дарьялов предлагал сделать подпись:
Я, пока тебя ждала,
Всему городу дала!
Дарьялов был из молодых, недавно призванных, и не ведал, что попал в самое больное место. За это он жестоко поплатился, получив от обезумевшего Башмакова несколько страшных ударов в грудь. На казарменном языке это называлось «проверить фанеру». Парня даже в санчасть положили, но он наврал начмеду, будто упал с турника. Однако получил Дарьялов все-таки за дело. Нельзя так шутить! Нельзя.
Уходя в армию, Олег оставил в Москве Оксану, свою первую любовь. Познакомились они на пруду в Измайлове, где после выпускных школьных экзаменов Олег проводил почти все свое время – плавал, загорал и готовился к поступлению в институт. Вокруг пруда даже по будням собиралось довольно много отдыхающих: целовались, прикрывшись полотенцами, парочки, шумные компании, раскинувшись на травке, употребляли портвейн и пиво в неограниченных количествах. Олег же в гордом одиночестве лежал на своем месте, под кустиком, читал учебники и даже записывал кое-что в тетрадку. Изредка он вскакивал, мчался к пруду и с разбегу, единым духом, не появляясь на поверхности, пронзал холодную мутную воду от берега до берега. Выныривал Башмаков уже на другой стороне и всегда безошибочно под развесистыми корнями старой подмытой березы. Потом, отдышавшись, проделывал то же самое, но теперь в обратном направлении. Выйдя на берег, Олег, как подкошенный, падал лицом в землю, успевая в последнее мгновенье подставить руки, и отжимался раз двадцать для согрева. Неторопливо направляясь к своим учебникам, он краем глаза ловил, какое впечатление произвело его показательное выступление на окружающих, особенно на девушек.
И вот однажды, когда, в очередной раз проделав свой коронный номер, Башмаков улегся под кустиком и углубился в физику, над ним раздался веселый голос:
– Ихтиандр, вы курящий?
Он поднял глаза и увидал загорелый девичий стан в белом влажном и потому почти прозрачном купальнике. Задрав голову, Олег обнаружил, что лицо у окликнувшей его девушки круглое, улыбчивое, волосы светлые, вернее, обесцвеченные, а глаза – лучисто-шальные.
– Во попался – некурящий, неговорящий!
– Нет, я немного курю… – неловко признался Башмаков.
– «Стюардессу» будешь? – Она протянула ему пачку сигарет.
Олег замешкался. Он вытирал о траву (чтобы взять сигарету) мокрые после купания пальцы и безуспешно оттаскивал взгляд от жгучих сокровенностей, просвечивающих сквозь влажный купальник.
– У тебя что – «Опал»? – Незнакомка громко, по-уличному засмеялась.
– У меня? Н-нет… – пробормотал он растерянно и только тогда сообразил, что веселая девица имела в виду популярный в ту пору анекдот про пилота, штурмана и стюардессу.
– Тебя как звать, нырок?
– Олег.
– А меня Оксана. Голова-то от книжек не заболела?
И она уселась прямо на конспекты, моментально расплывшиеся акварельной синевой. Они покурили (Башмаков только делал вид, будто курит), поболтали о погоде и о том, что в пруду скоро нельзя будет купаться из-за брошенных в него пустых бутылок. К Оксане несколько раз подходили какие-то парни, довольно развязные, и звали назад в компанию, но девушка только отмахивалась:
– Да ну вас, ханурики, надоели!
А когда солнце скрылось за огромными измайловскими березами и пруд стал цвета кофейного напитка «Артек», Оксана пригласила Олега в кино и даже купила ему билет, потому что у Башмакова было с собой всего десять копеек на обратную дорогу: родители его никогда не баловали.
Едва в зале погас свет и на экран, как черно-белый колобок, выкатился земной шар, увитый лентой с надписью «Новости дня», Оксана тяжко вздохнула. Наверное, из-за того, что сеанс начался со скучной кинохроники, а не с веселого «Фитиля». Обычно в таких случаях вздох огорчения вырывался у всего зала. Потом, когда начался фильм, новая знакомая еще раз вздохнула, на этот раз призывно, и как бы случайно положила руку на башмаковское колено. Олег боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть эту счастливую нечаянность, – и тогда Оксана наклонилась и довольно громко шепнула ему в ухо:
– Ну что ты сидишь, мертвый? Поцелуй меня!
Олег, никогда прежде не целовавшийся, тут же выполнил эту просьбу с развязной решительностью многоопытного лобызателя. От поцелуя осталось странное послевкусие – смесь сигаретной горечи и сладости мятных леденцов.
– Ой, да ты совсем не умеешь! – захихикала Оксана.
– Ну почему же! Просто здесь темно и люди…
– Ладно, не бойся, я тебя научу. Но о другом даже не мечтай! Понял?
– Понял, – грустно кивнул в темноте Олег, хотя еще полчаса назад он не мечтал даже о поцелуе.
С этого дня Башмаков уже почти не открывал учебников (что привело к позорному провалу на первом же экзамене), а если и открывал, то книжная мудрость проплывала мимо, как серый сигаретный дым, в котором угадывались лучисто-шальные Оксанины глаза. Натомившись и натосковавшись за целый день ожидания до ломоты в теле, Башмаков мчался на Красную Пресню, покупал эскимо и ждал возле проходной «Трехгорки». В нескончаемом потоке ткачих он выискивал глазами Оксану и когда наконец находил, то испытывал совершенно несказанное чувство. Ближе всего, но тем не менее плоско и приблизительно это чувство обозначается замызганным словом «счастье».
– Мороженое купил? – спрашивала Оксана.
Он молча вынимал из-за спины эскимо.
– Устала как собака, – доверительно сообщала она и слизывала сразу полмороженого. – Куда пойдем?
– Может, в Сокольники? – предлагал Башмаков, сладко мертвея от предчувствия долгих поцелуев в пустых аллеях.
– Нет, сначала надо где-нибудь глаза пронести!
«Пронести глаза» означало пошляться по магазинам – ГУМу, ЦУМу или калининским стекляшкам, поглазеть на товары, которых тогда, кстати, было еще довольно много, прицениться и, конечно, ничего не купить. Башмакову родители выдавали на все про все полтинник в день, а Оксана ползарплаты отправляла матери и младшим братьям в Тулу или сама ехала туда с сумками, набитыми мясом, колбасой, фруктами и сладостями. Оксанин отец пять лет назад завербовался на Север – подзаработать, и его буквально через месяц зарезал в драке расконвоированный зек.
– Ты смотри, цигейковая шуба, – говорила она, щупая мех, – полторы тыщи стоит! И ведь кто-то же покупает!
Потом они ехали в Сокольники, или шли в кино, или блуждали по Москве, забредали в глухие подъезды и, прислушиваясь к дверным хлопкам, целовались. Башмаков быстро освоился с новым делом и даже достиг под руководством Оксаны известной изощренности, что впоследствии отмечали и Катя, и Нина Андреевна, и Ве-та. Иногда она позволяла ему поцеловать свои остренькие, точно звериные мордочки, грудки, а порой – очень редко – допускала даже к влажной и горячей девичьей тайне. При этом она дышала шумно и обреченно, но вдруг перехватывала его руку.
– Ага, разбежался! Хорошенького понемножку, а то мужу ничего не останется!
– А ты выходи за меня! – шутил Башмаков срывающимся голосом.
– Ты еще маленький, – смеялась она и словно невзначай задевала рукой башмаковские брюки как раз в том самом месте, где теснилась его невостребованная готовность.
Потом он провожал ее до общежития, дожидался, пока злая спросонья дежурная отопрет дверь и впустит припозднившуюся жиличку со словами:
– Ох, лимита проклятущая, когда ж вы нагуляетесь?!
– Ладно, дурында старая, как будто сама молодой не была! – весело огрызалась Оксана и, на прощанье лизнув Олега в щеку, исчезала.
А он ехал чуть не с последним поездом метро к себе в Малый Комсомольский переулок – и тихонько отпирал дверь, потому что вся коммуналка, включая его родителей, давно уже спала, готовясь к новому трудовому дню. Разве только Дмитрий Сергеевич, директор вагона-ресторана, живший один в двух комнатах, сидел на кухне с деревянными счетами и кипой накладных.
– Сколько? – обычно спрашивал он, имея в виду количественный показатель свидания.
– Не считал! – значительно ответствовал Олег.
– Да ты что?
– Честно!
– Слушай, давай я тебя с одной моей официанткой познакомлю – ее вся Казанская железная дорога удовлетворить не может!
Но однажды родители все-таки дождались его возвращения. Мать нервно вязала, стуча спицами, а отец играл желваками, как Шукшин в «Калине красной», и курил папиросу в комнате, хотя обычно выходил для этого на лестничную клетку.
– Ну и как ее зовут? – спросила Людмила Константиновна.
– Оксана. Мы, наверное, поженимся, когда мне восемнадцать исполнится…
– Не рановато? – усмехнулась мать.
– Женилка выросла? – сурово поинтересовался Труд Валентинович. – Когда тебе восемнадцать исполнится, ты не в загс, а в армию у меня пойдешь, засранец, Родину защищать! Может, поумнеешь за два года. Хватит того, что ты из-за нее в институт провалился!
– Это не из-за нее…
– А из-за кого – из-за него? – Отец настойчиво углублял тему топографического низа.
– Где она работает? – продолжила мать перекрестный допрос.
– На «Трехгорке».
– Москвичка?
– Не совсем.
– Ясно – лимитчица, – определил Труд Валентинович.
– Ты больше с ней встречаться не будешь! – объявила мать таким тоном, каким обычно сообщала посетителям, что высокое начальство не примет их ни сегодня, ни в обозримом будущем.
– Буду! – огрызнулся Олег.
– Что-о-о? – взревел Труд Валентинович, расстегивая ремень. – Мы из него человека с высшим образованием хотели сделать, а он из-за какой-то давалки… Эх ты, бабашка!
– Она не давалка!
– Тем более!
Порки не получилось по причине буйного несогласия воспитуемого с такой непедагогической мерой воздействия. На грохот упавшей этажерки и крики Людмилы Константиновны сбежался Дмитрий Сергеевич. Он и оттащил разъяренного, побагровевшего Труда Валентиновича от Олега.
– Убирайся отсюда! – орал отец, вырываясь.
– Это и мой дом! – всхлипывал Башмаков, потирая помятую шею.
– Твои одни только сопли!
Олег хлопнул дверью так, что домик, выстроенный давным-давно, содрогнулся вековой штукатуркой. Ночевал он на Ярославском вокзале, где до рассвета рассказывал свою печальную историю какому-то командированному, который тоже грустно поведал про утраченный чемодан с совершенно новой пижамой:
– И ведь глаз с него не сводил… Только задумался на минуточку!
На следующий день Башмаков – без эскимо – встретил Оксану возле проходной и объяснил, что подрался с отцом и ушел из дому.
– Из-за меня? – восхитилась она.
– Из-за института.
– Значит, из-за меня. Горе ты мое! Ну, поехали в общагу – Нюрка как раз в деревню за салом отвалила.
Оксана отвлекла дежурную легким скандальцем, и Олег проскользнул мимо поста. Стены комнатки были заклеены портретами Муслима Магомаева, Евгения Мартынова и Анны Герман, вырезанными из журналов. На веревке, натянутой наискосок, сушились женские мелочи. На столе лежала записка:
«Харчо я доела, а котлеты остались тебе. Н.».
Олег насчитал две орфографические и одну синтаксическую ошибки.
В ту ночь Оксана была готова, казалось, на все, но Башмаков проявил удивившую ее сдержанность и лег спать на Нюркину кровать.
– Ты чего? – удивилась она.
– Мужу твоему ничего не останется.
– А ты передумал жениться, что ли?
– Нет, не передумал.
Большой знаток жизни, сосед Дмитрий Сергеевич как-то сообщил Олегу, будто «нераспечатанные» подружки, которым девственность служит чем-то вроде пояса верности, обычно дожидаются парней из армии, а, соответственно, «распечатанные» пускаются во все тяжкие.
– У меня вот одна официантка, целехонькая, парня три года с флота ждала. Никого к себе не подпустила.
Когда Олег через два дня вернулся домой, испуганные родители мудро и дальновидно сняли свои требования и настояли лишь на том, что все разговоры о женитьбе откладываются до возвращения из армии. Сейчас смешно даже вспоминать, но в ту пору он совершенно серьезно воображал, как придет из армии, возможно, даже с орденом, как они поженятся, вместе поступят в институт, и он приучит свою молодую жену читать книжки.
Отец устроил Олега к себе в типографию курьером. Зарплата была маленькая, а носиться на своих двоих по всей Москве приходилось с утра до вечера. Зато пошел трудовой стаж, да и на любовное томление, как рассудили мудрые родители, сил поменьше оставалось. В апреле Олег с разрешения матери пригласил Оксану на свой день рожденья, фактически совпавший с проводами в армию. Народу собралось много: несколько школьных друзей, взиравших на Оксану с определенным недоумением, соседи по коммуналке. Приехала из Егорьевска бабушка Евдокия Сидоровна, отцова мать. Людмила Константиновна была внешне дружелюбна, даже беседовала с Оксаной о состоянии текстильной промышленности, но лицо ее при этом выражало следующее: «Если случится невозможное и эта лимитчица станет моей невесткой, я приму цианистый калий – и никакой помощи от меня не ждите!»
А бабушке Дуне, напротив, Оксана понравилась, и она радостно делилась с соседями:
– Справная деваха. Телистая. Повезло Олежке!
Дмитрий Сергеевич опоздал, но принес из вагона-ресторана кастрюлю затвердевших эскалопов и разглядывал Оксану с настойчивым интересом. А выпив, даже стал зазывать ее к себе на работу, живописуя железнодорожную романтику и красоты Транссибирской магистрали. Отец был в веселом расположении духа, соорудил из старой наволочки макет армейской портянки и учил сына наворачивать ее на ногу. Они окончательно помирились, и Труд Валентинович под большим секретом, выведя сына на лестничную клетку, рассказал, что в 52-м, до женитьбы, у него тоже была ткачиха, раскосая татарочка – Флюра:
– Девка непродолбенная!
Потом Олег поехал провожать свою основательно захмелевшую возлюбленную. Они всю дорогу буйно целовались под неодобрительными взглядами прохожих, а когда добрались до общежития, Оксана сунула дежурной трешку и буквально силой затащила Олега к себе. Сонную Нюрку, в ужасе закрывающую руками зеленые бигуди, она буквально вытолкнула из комнаты. Едва заперев дверь, Оксана прямо-таки набросилась на смятенного призывника.
– Зачем?! – отбивался он.
– Чтоб ты меня не забыл, дурында ты правильная! – Она стала торопливо расстегивать башмаковские брюки, горячо дыша ему в лицо выпивкой и закуской.
И он решился… Но, увы, – его неопытное вожделение тут же бурно скончалось.
– Недолет! – ласково и в то же время обидно рассмеялась в темноте она. – Ладно. Поезжай домой! А то Нюрка обозлится. И мамаша твоя глаза мне повыковырит!
– Ты меня будешь ждать?
– Уже жду. Ты разве не видишь?
Мучительные воспоминания об этом «недолете» еще долго, до самой встречи с Катей, осложняли Башмакову личную жизнь. Родители дождались своего часа и, специально разведав, подробно, с деланным сочувствием написали Олегу про то, чем занимается его первая любовь, покуда он выполняет ратный долг. Рядовой Башмаков сначала не поверил, но писем от Оксаны в самом деле не было – ни одного. И с ним началось такое, что месяц его даже не пускали в караул, боясь оставить наедине с АКМом. Замполит, присмотревшись, вызвал Олега в Ленкомнату и первым делом приказал:
– Фотку покажи!
Олег, серый от переживаний, вынул вложенный в военный билет снимок и протянул капитану.
– Кандидатка в мастера спорта, – мрачно молвил замполит, чья жена, по слухам, наотрез отказалась ехать с ним сюда, на Сахалин.
– Какого спорта? – оторопел рядовой Башмаков.
– Какого? Троеборье в койке. Забудь о ней! – приказал замполит.
И Олег не сразу, но забыл. Во всяком случае, ему так казалось. Напомнил рядовой Дарьялов, за что и получил по фанере, да так, что Башмаков уже увольнялся, а разговорчивый салабон все еще покашливал, хватаясь за грудь. Со временем Дарьялов стал модным художником, а прославился он во второй половине 80-х картиной «Неуставняк». Полотно изображало кровожадных волчар, одетых в дембельские кители и рвущих на куски нагого, беззащитного салажонка. Ветин отец, оказывается, даже купил несколько картин Дарьялова. Недавно Башмаков и Вета навестили его выставку в Манеже и даже подошли, чтобы пожать художнику руку. Дарьялов, чахоточно покашливая, поблагодарил за лестные отзывы, но однополчанина, конечно, не узнал. А сам Олег Трудович не решился напомнить живописцу о своей роли в становлении его недюжинного таланта…
Когда Башмаков, одетый в новенькую парадку с гвардейским значком, напоминавшим орден Боевого Красного Знамени, ехал домой на поезде через все безразмерное Отечество, он клялся и божился, что даже не спросит про Оксану. И уже на второй день примчался в общежитие. На стенах висели все те же Муслим Магомаев, Евгений Мартынов и Анна Герман. На Нюрке были все те же зеленые бигуди. Оксана, оказывается, давно уже уволилась с «Трехгорки» и снимала однокомнатную квартиру. Адрес Нюрка с готовностью написала на бумажке, сделав при этом невероятное количество ошибок.
– Но лучше туда не едь!
– Почему?
– Да так. А если что, заходи – чайку попьем…
Но Башмаков в тот же день отправился в Коломенское, нашел означенную в бумажке «хрущевку» и долго маялся, не решаясь подняться на этаж и позвонить. Когда же он наконец решился, к подъезду подкатил новехонький «жигуль», из него выпихнулся толстый лысый грузин (тогда всех кавказцев почему-то считали грузинами) и громко, с шашлычным акцентом, крикнул:
– Оксана, мы приехал!
Не дождавшись ответа, он кивнул оставшемуся за рулем такому же лысому толстому земляку – и тот длинно засигналил. Через несколько минут из подъезда выскочила густо накрашенная Оксана. На ней была красная лаковая куртка и черные блестящие, безумно модные тогда сапоги-чулки.
– Нугза-арчик!! И Датка с тобой? Дурындики вы мои носатенькие! – крикнула она и бросилась на шею грузину.
– Чэво хочешь? Говоры!
– Шампусика!
– Эх, мылая ты моя! Дато, в «Арагви»!
Они уехали. А Башмаков заплакал и побрел к метро. С Оксаной судьба его сводила еще дважды. Как-то раз Олег участвовал в спецрейде и сидел с милиционерами в дежурке гостиницы «Витебск», когда привели партию только что отловленных «ночных бабочек». Оксану он узнал сразу, хотя на ней был неимоверный парик и серебристое платье в обтяжку с большим черным бантом на значительном заду, напоминавшем два притиснутых друг к другу футбольных мяча. Она тоже сразу узнала Башмакова и глянула на него своими лучисто-шальными глазами, в которых были смущение, дерзость и просьба о помощи. Но Олег сделал вид, будто они не знакомы, и, глядя под ноги, вышел из дежурки.
А второй раз… Да ну ее к черту, Оксану эту! Из-за нее, из-за того дурацкого «недолета», он потом еще долго боялся подходить к женщинам.
А армейский дружок присылал письмо за письмом и в подробностях рассказывал, как терроризирует женское население Астрахани своей накопленной за два года в казарме мужской могучестью…
Однажды Олег не выдержал и отправился в общежитие к Нюрке.
– А я-то думала, Оксанка врушничала про тебя! – вздохнула разочарованная ткачиха после того, как самые страшные опасения Башмакова подтвердились. – Жалко… Парень ты симпатичный, а главного нет…
– А что главное? – жалобно спросил Башмаков, точно не понимая, о чем речь.
– Главное – долгостой. Только сейчас таких мужиков мало. Но ты не расстраивайся, тебя жена все равно любить будет… Давай лучше чай пить!
Ни об Оксане, ни о своих трагических, а теперь кажущихся смешными «недолетных» страданиях Башмаков не рассказывал Кате никогда за все годы совместной жизни. А ведь если бы не эти страдания, он, наверное, никогда не поступил бы в МВТУ, а следовательно, не познакомился бы со своей будущей женой. Решив, что плотские радости не для него, что теперь до конца жизни ходить ему в «недолетчиках» и никогда не обрести главное мужское достоинство, Олег смирился (смиряются же люди, потеряв на всю жизнь руку или ногу!) и засел за учебники. В институт Башмаков поступил легко, тем более что «дембелей» принимали вне конкурса.
На первом же письменном экзамене за одним столом с ним оказался щуплый черноглазый парень с резкими, словно птичьими движениями.
– Как в монастырь поступаем! – вздохнул черноглазый, оторвавшись от проштампованного листа. – Телок вообще нет!
Башмаков огляделся: и в самом деле – огромная аудитория была заполнена склоненными стрижеными мальчишечьими головами.
– Как в клубе.
– В каком клубе?
– В полковом…
– Тебя как зовут?
– Олег.
– А меня Борис Лобензон. Ну чего смотришь? Еврея никогда не видел?
Все остальные экзамены они сдавали вместе. Борька осваивался на местности моментально. Откуда-то он мгновенно выяснял, какому именно преподавателю можно отвечать по билету, а какому нельзя ни в коем случае. После консультации по русскому языку он поманил Башмакова за собой:
– Пойдем, кое-что покажу!
Они долго шли по коридорам огромного института, наконец очутились на лестничной площадке перед дверями кафедры физкультуры.
– Историческое место! – Слабинзон похлопал ладонью по перилам.
– В каком смысле?
– Отсюда упал и разбился насмерть олимпийский чемпион по боксу Попенченко!
– Откуда ты знаешь?
– От верблюда. Кто владеет информацией – владеет миром!
Но, видимо, Борька владел еще не всей информацией, потому что перед каждым экзаменом жалобно вздыхал, уверяя, будто его обязательно завалят по «пятому пункту», несмотря на серебряную медаль. Олег успокаивал своего нового друга и доказывал, что если бы его на самом деле хотели завалить по «пятому пункту», то начали, очевидно, с того, что не дали бы серебряной медали.
– Наивняк! Я же должен был золотую получить! – грустно усмехался Борька.
Это опасение Слабинзона не подтвердилось: в институт его приняли. В те годы в Бауманское евреев, учитывая их «охоту к перемене мест», почти не брали. Но для Борьки, благодаря связям деда-генерала, сделали исключение. Зато подтвердилось другое опасение Слабинзона: девушек, в особенности симпатичных, в институте оказалось катастрофически мало. К тому же «бауманки» просто удручали своим неженственным интеллектом – страшно подойти! Впрочем, на девушек и сил-то первое время не оставалось. После бесконечных контрольных, зачетов, чертежей сил вообще уже ни на что не оставалось. МВТУ, кстати, так и расшифровывали: «Мы Вас Тут Угробим!» Сопромат сдавали на втором курсе, а до этого, как советовали опытные люди, об «амурах-тужурах» и думать не моги.
Башмакова это даже устраивало – больше всего на свете он боялся снова опозориться, оказавшись «недолетчиком». Однажды весной Борька познакомился в метро по пути в институт с тридцатилетней женщиной. За десять минут совместной поездки успел, умелец, выцыганить телефон и выяснить ее семейное положение.
– А как она, ничего? – томясь, спросил Башмаков.
– Ничего. Но не в моем вкусе.
– Зачем же ты тогда знакомился?
– Для тренировки!
– В каком смысле?
– В прямом. Мужчина должен быть всегда в боевой форме. Представь себе, ты едешь в метро, и вдруг в вагон входит девушка твоей мечты, единственная, неповторимая, с голубыми глазами! А ты даже не умеешь к ней подойти… Поэтому нужно тренироваться каждый день. Понял?
– Понял. А с этой что будешь делать?
– Тебе отдам. Позвонишь и скажешь, что от Бориса.
– Нет, я…
– Не трусь, Тапочкин! Разведенка – мечта начинающего сексуала! Краткий курс молодого бойца. Или ты уже закончил половую карьеру в девятом классе?
– В восьмом, – улыбнулся Олег, заранее зная, что ни с какой разведенкой он встречаться не станет…
Вообще с Борькой у Башмакова сложились странные отношения: Олег был старше на два года, отслужил уже армию, но Слабинзон держался с ним покровительственно и чуть иронически. Это покровительство Олег принимал совершенно спокойно и охотно следовал советам друга, который не только лучше учился, но еще и всегда владел дополнительной информацией самого разнообразного свойства. Однажды они шли после занятий, и Борька кивнул:
– А ты знаешь, кто это там сейчас «у ноги» стоит?
– Кто?
– Сын Хрущева.
– Хрущева? – Башмаков с удивлением вперился в лысеющего очкарика, стоящего возле памятника Бауману. – Похож… А что он здесь делает?
– Гнездо у него здесь…
Если сдавали зачет «машине», Борька точно знал, какой именно ответ из пяти вариантов нужно выбрать.
К концу третьего курса Слабинзон начал писать стихи – тогда многие этим баловались. Борька заявил, что это у него наследственное: покойная бабушка Ася (она, кстати, была старше Бориса Исааковича почти на десять лет) тоже писала стихи, дружила с футуристами и даже дала пощечину самому Маяковскому, нагло приставшему к ней после диспута под названием «Сдохла ли поэзия?». Потом она пожаловалась Лиле Брик, и та добавила «горлану-главарю» еще одну оплеуху от себя. Владимир Владимирович заплакал и пообещал застрелиться.
И вот однажды после лекций Борька потащил Олега на заседание литературного объединения при горкоме комсомола. Стихов Башмаков сроду не сочинял, но однажды в армии, когда мысли об изменщице Оксане стали невыносимы, он, сидя в Ленкомнате и делая вид, будто пишет письмо домой, на самом деле запечатлел на бумаге свое глубокое отчаянье. Получилось что-то среднее между рассказом и воплем души. Короче, боец стоит в карауле с автоматом, думает о своей неверной девушке и хочет застрелиться. Он уже передвигает предохранитель, оттягивает затвор, но в этот момент вдруг появляется командир, проверяющий караул, и отчитывает бойца, не крикнувшего своевременно: «Стой! Кто идет?» Все это, кстати, было не придумано, а случилось с Олегом на самом деле.
Литобъединением руководил старенький, седенький поэт-песенник. На каждом заседании он непременно рассказывал одну-две истории, начинавшиеся словами: «Как-то раз мы с Мишей Светловым пошли в ресторан…» У тех, кто регулярно посещал литобъединение, сложилось впечатление, будто Светлов ничего в жизни больше не делал, как только ходил в рестораны, а потом хулиганил вместе с поэтом-песенником.
Первой читала стихи юная дама с белым от пудры лицом и кроваво напомаженными губами. Голос у нее был тонкий, рыдающий:
Что-то сломалось. А что – не знаю.
Не понимаю, сломалось что.
Что-то сломалось – и я умираю,
Кутаясь в замшевое пальто…
Подслеповатый руководитель слушал, чуть склонив голову набок, и еле заметно улыбался. Когда она замолчала, он некоторое время жевал губами, а потом задал с виду невинный, но в сущности ехиднейший вопрос:
– А что все-таки сломалось?
– А что обычно ломается у девушек! – хихикнул Борька.
– Без двусмысленностей, юноша! – Старый поэт поднял сухой палец.
– Это же метафора! – чуть не заплакала напудренная.
– Ах, метафора! Вы знаете, как Миша Светлов назвал этого… как его? – Руководитель явно прикидывался, что забыл фамилию знаменитого поэта. – Ну, он еще все Ленина с денег убрать просит…
– Вознесенского! – подсказали из зала.
– Да, этого… Он назвал его «депо метафор». Запомните!
Следом читал парень внушительной рабочей наружности. Каждую рифму он словно вбивал в воздух здоровенным красным кулаком:
Поднимается вновь
день.
Мне в кровати лежать
лень.
Бродит в теле моем
кровь,
Манит душу мою
новь.
И гудками меня
зовет
На работу родной
завод!
– А разве сейчас есть гудки на заводах? – ехидно спросил из зала Слабинзон.
Заводской парень побледнел, сжал кулаки и с ненавистью посмотрел на обидчика:
– Не твое дело!
– Ничего, ничего, это метафора. Так ведь? – коварно улыбнувшись, спросил руководитель.
– Метафора, – угрюмо согласился рабочий поэт.
– Но дело не в метафоре. Это стихи для стенной газеты – не более того.
– Посмотрим! – буркнул парень и скрылся в задних рядах.
– Ну а теперь вы! – Старичок ткнул длинным пальцем в Слабинзона.
– Может, в другой раз? – замялся Борька. – Я не готовился сегодня…
– Поэт всегда должен быть готов любить женщину и читать свои стихи! Запомните!
Дальше последовал длинный рассказ о том, как, выйдя из писательского ресторана, Миша Светлов решил наискосок пересечь площадь Восстания и был остановлен орудовцем. Поднявшись с милиционером в «стакан» для составления протокола, Светлов стал читать стихи и читал до тех пор, пока его не отпустили восвояси.
Башмаков, конечно, уже забыл то длинное Борькино стихотворение с эпиграфом из Павла Когана, в памяти зацепилось лишь одно четверостишие:
Буря ревела,
Била о пристань,
Ночь окривела
Звезд на триста!
Читал Борька замечательно, то перекрывая голосом воображаемую бурю, то еле слышно шепча предсмертные слова застреленного пирата.
– Смело! – похвалил руководитель. – Раскидисто. А почему ночь окривела звезд на триста? Разве на небе было именно шестьсот звезд?
– Это же метафора! – только и смог возразить Борька под ликующий хохот заводчанина и одобрительное попискиванье сломанной дамы.
– Понятно. Экие вы все, молодые люди, метафорические! Запомните, литература должна выяснять отношения с жизнью, а не с литературой! Ну-с, а вы? – Старичок кивнул Башмакову.
– У меня нет стихов.
– А что же у вас есть?
– Не знаю. Так, в армии написал.
– Читайте!
Башмаков сбивчиво, краснея, потея и путаясь в бумажках, пробубнил свой рассказец.
– М-да… – вздохнул руководитель и странно посмотрел на Олега. – Конечно, там, где вы пишете про то, как ваш герой мысленно «целовал ее шальные глаза, опускаясь при этом все ниже и ниже…» – это чудовищно! Безвкусно. Миша Светлов в таких случаях говорил: «Двадцать два. Перебор». А вот когда вы хотите думать о девушке, а из-за холода думать можете только о тепле – это хорошо. И про офицера, который ругает солдата за нарушение караульного устава, а солдат только что хотел застрелиться, – тоже хорошо. У вас много написано?
– Только это.
– Жаль. У вас способности. Где вы учитесь?
– В МВТУ.
– А почему именно в МВТУ?
– Не знаю. Посоветовали.
– Я вам тоже дам совет. Запомните: чуждые знания убивают талант! Когда напишете еще что-нибудь, приходите…
На обратном пути подружившиеся с горя Слабинзон и заводской поэт сообща бранили руководителя.
– Это же образ! – возмущался Борька. – Гипербола! А он, старый пердун, звезды будет пересчитывать!
– Вот и я говорю! Стенгазета… Я уже в многотиражке печатался. А он – стенгазета…
– Он просто ничего не понимает в стихах! – подпискивала увязавшаяся за ними сломанная дама. – Вы знаете, какие песни он пишет?
– Какие?
– «Мы в тайге построим города и любимых приведем туда…» Вот какие!
Купили водку и зашли в шашлычную. Рабочий поэт, получивший премию, угощал. Поэтесса пила водку не морщась, курила «Приму» и, размазывая помаду, пищала стихи про несчастную любовь:
Я не сдавалась, не сдавалась!
Другим, как кошка, отдавалась,
Не вожделея, не любя —
Чтоб в сердце не пустить тебя!
– «Как кошка» – плохо, – качал головой рабочий поэт. – Получается – «какошка». Лучше – «как сука»…
Напившись, сломанная дама заявила, что твердо намерена сегодня отдаться Башмакову только потому, что он не пишет стихов. Олег страшно испугался, на мгновенье вообразив себя вместе со всеми своими «недолетными» комплексами в распоряжении этой пьяной вакханки. Не получив отзыва, она повисла на заводском поэте и заплетающимся языком стала доказывать, что любой мужчина – животное, а раз так, то это животное должно быть хотя бы сильным и ненасытным. Борька и Башмаков потихоньку встали из-за стола, а сломанная дама, дымя «Примой», читала набычившемуся заводчанину:
Я постель постелю в Лабиринте
И к себе Минотавра дождусь!
Впоследствии, к удивлению Башмакова, она стала известной поэтессой и даже некоторое время была замужем за Нашумевшим Поэтом. Потом они разошлись. Сломанная дама, по слухам, еще долго куролесила, лечилась от пьянства, пока не сошлась со знаменитым хоккеистом. Она и теперь иногда мелькает в телевизоре – вся какая-то плоская, выцветшая, словно старое пятно от портвейна на обоях.
Башмаков летом, после сессии, собирался написать еще что-нибудь из своей армейской жизни. На третьем курсе учиться стало полегче. Его снова затомила тоска по женской ласке и замучили мысли о «недолетной» увечности. Вот Олег и решил утопить отчаянье в творчестве. И кто знает, что бы из этого могло выйти? Но сначала была практика, потом «картошка», а затем он познакомился с Катей…
Олег не испытывал к будущей жене того ослепительного влечения, как к шалопутной Оксане, влечения, от которого трепещет сердце и млеет тело. Следовательно, думал он, оставалась робкая надежда на хладнокровную победу над своей неуспешностью. Ему даже стало казаться, что Катя специально послана ему судьбой для исцеления: ведь и встретились они, как с Оксаной, в парке, и поцеловались впервые тоже в кино. Когда это произошло, Катя испуганно сжала губы и закрыла лицо руками.
– А ты что, целоваться не умеешь? – спросил Башмаков, ощущая прилив хамоватой отваги.
– В институте этому не учат! – жалобно ответила Катя.
– Придется тобой заняться!
– Обойдусь.
С наивно неосведомленной и смешно сопротивляющейся Катей он почувствовал себя угрюмо-опытным и безотказным, как автомат Калашникова. А в тот памятный день, когда, радостно зверея, он расширял ходы в прорванной девичьей обороне, Катя, целуя его в глаза, перед тем как пасть окончательно, прошептала:
– Тебе же будет плохо со мной… Ты меня бросишь! Я же ничего не умею…
– Знаешь, как в армии говорят?
– Как?
– Не можешь – научим. Не хочешь – заставим!
– Не надо заставлять… Я сама… Ты меня не бросишь?
С этого дня в Катиных голубых глазах появились покорная нежность и тревожное ожидание. А Олег по какой-то тайной плотской закономерности навсегда избавился от своих «недолетных» кошмаров. Тревожное ожидание исчезло, когда Башмаков – после исторического объяснения с Петром Никифоровичем – сделал Кате предложение и познакомил ее со своими родителями. Сначала, правда, он поделился планами со Слабинзоном.
– Любовь-морковь? – удивился Борька.
– Судьба! – вздохнул Олег.
Родителям Катя понравилась с первой же встречи. Олег пригласил ее в гости на Восьмое марта. Соседей, зашедших на праздничный запах, интересовало, как всегда, только выпить-закусить. Возможно, какое-нибудь особое мнение высказал бы Дмитрий Сергеевич, но он уже год как сидел за растрату. А вот приехавшая специально на смотрины из Егорьевска бабушка Дуня осталась недовольна:
– Тощая чтой-то девка подобралась! Прежняя поглаже была!
Катя и в самом деле чем-то походила на ту – с дембельской чемоданной крышки – тонюсенькую девчонку на краю далекой платформы…
«Судьба», – подумал Башмаков, заметив строгую благосклонность на лице Людмилы Константиновны.
В такие минуты она была очень похожа на свою мать, покойную бабушку Лизу…