В одном моём романе есть второстепенный персонаж, сумасшедший, которого принимают за профессионального иллюзиониста (сам себя он именует Архитектором Событий). Боясь, что его заподозрят в гибели некоего Водоёмова (скоропостижная смерть), он, заговариваясь, объясняет: «Я не работаю на близких расстояниях. Вы наверняка помните уравнение Эйнштейна – с космологической постоянной… Ничтожная величина, нуль почти, но на больших расстояниях такие даёт показатели!.. Но только на очень больших! Никак не на малых!.. Полная со мной аналогия. Я как тёмная энергия, понимаете? Могу воздействовать на события в Центральной Африке, могу… и не просто могу-я воздействую!., на ход избирательной кампании в США, но воздействовать на Водоёмова я в принципе не был способен, даже если бы захотел, он – близко был, он здесь был. А мои воздействия тем сильнее, чем дальше объект…»
К чему это тут, я скажу чуть позже. А сейчас – о книге, которая перед вами. В неё вошли сочинения из моих давних двух книг, изданных в прошлом тысячелетии, – «Внизу, под звёздами» и «Памятника Во Всём Виноватому». О первой говорить ничего не буду – книга как книга. А вот судьба второй мне мнится удивительной, горестной, несуразной, абсурдной. Ощущать себя автором такой примечательной книги и отважно переживать своё это авторство – опыт, вам доложу, тоже необыкновенный. Им и хочу поделиться.
Так вот.
В первую половину девяностых было в Петербурге издательство, которое называлось «Белл» – вроде как герценский «Колокол», но литературу как таковую не издавало, а печатало рекламные буклеты, плакаты и тому подобное. Говорили, что у них была лучшая в городе полиграфическая база, и это похоже на правду, потому что, например, заказ на оформление Игр Доброй Воли достался им, чем в «Белле» гордились. И вот однажды руководству издательства попался на глаза мой рассказ «Закрытие темы», года за полтора до того напечатанный в газете «Петербургский литератор». Тема, которая будто бы тогда «закрывалась», остаётся и сейчас не закрытой – для нас это «вечная тема». А тогда моё сочинение произвело на руководство «Белл» такое впечатление, что там решили взяться ещё и за художественную литературу и начать с меня: мне предложили составить книгу рассказов. Я составил книгу, но включил в неё помимо рассказов ещё и пьесу, разбитую на куски, что-то вроде эссе и даже стихи, назвал всё это по одному из текстов «Памятником Во Всём Виноватому» и дал общий подзаголовок: «Тексты для чтения».
Вероятно, мрачно-саркастическое настроение этих «текстов для чтения» передалось и самим издателям: воодушевившись, они придумали издавать книги в единой серии с апокалипсическим названием «Последняя русская литература». Ничего удивительного – в то смутное время и у богатых предпринимателей, и у бедных сочинителей возникали недобрые предчувствия. А что до такой материи, как русская литература, её многие хоронили, а некоторые и поминали по-тихому.
Обложку книги моей заказали у прекрасного художника Александра Аземши.
Планы были серьёзные – издавать хотели лучшее. Обратились, например, к Александру Зиновьеву с предложением, и он из Германии ответил согласием, испросив за не известный в России роман символический гонорар.
Увы, этим планам не суждено было сбыться.
Ибо «Последняя русская литература» на мне и закончилась.
Книга моя вышла, но я так и не знаю, можно ли считать это издание осуществлённым.
Потому что вышла она с невероятным полиграфическим браком – тот, кому доводилось печатать на машинке, поймёт: представьте себе пятую под копирку закладку, только уменьшите буквы в несколько раз. Слепая печать!
И так во всём тираже – все страницы в любом экземпляре!
Как такое могло получиться в издательстве с лучшей в городе полиграфической базой!? – этого никто объяснить не мог, даже сами себе – издатели. Поговаривали, что курьер завёз «плёнки» не в ту типографию, или что-то типа того (напомню: надворе были 90-е годы).
Меня одновременно поздравляли и выражали сочувствие. Да, конечно, читать невозможно, но всё-таки – книга!., всё-таки – вышла!.. А вот время пройдёт, и каждый экземпляр обретёт особую ценность – ну, как если бы почтовая марка с ошибкой!
И потом, посмотри сам, говорили мне, что сейчас издают, а у тебя, хоть и трудно прочесть, но ведь всё же тексты – «для чтения»!
Жена тоже меня утешала, хотя и корила слегка: это, дескать, тебе за твою любовь к абсурду. А друг-сочинитель говорил: сам виноват – не надо было выёживаться, вот сказал, что тексты для чтения, и накликал на них нечитабельность.
Магазины, конечно, от книги категорически отказались, в продажу она не поступала. Только несколько экземпляров, скрепя сердце, взяла «Книжная лавка писателей», что на Невском проспекте. В «Лавке писателей» оценили мой бракованный «Памятник» в один рубль, который тогда ещё что-то стоил, и поставили в дальний угол на самую верхнюю полку. Там «Памятник» простоял несколько лет. А в стране в эти годы была инфляция. Даже – гиперинфляция. И всё дорожало, всё-всё – кроме моей книги. Уже рулон туалетной бумаги стоил 2.70, а моя книга – по-прежнему, рубль. И тогда я не выдержал и скупил сам всё, что было в продаже. Общей стоимостью в три или четыре рулона.
Нет, был один отрадный момент: в Публичной библиотеке, куда книга всё же попала, попросили меня поставить на ней автограф.
Договора с издателями никакого не было. В то время у нас как-то всё без договоров решалось. Сначала мне издатели честно хотели отдать только десять авторских экземпляров, но, когда почувствовали, что книготорговцы не возьмут, сказали, что отдают весь тираж – 2000 экземпляров. Привезли домой, выгрузили во дворе – я пачки таскал в квартиру. Сколько их там, 50 или 100 – не помню, рассовал я их по углам, поместилась большая часть под кроватью.
Однажды в нашей старой квартире прочистили дымоход, и стал я не только дровами печь топить, но и своими книгами. А куда их деть? Они плохо горят, но если изноровиться, и ими можно топить. Так и сжёг весь тираж, кроме пачки-другой.
Прошли девяностые, начались нулевые.
Почти одновременно вышли у меня два романа, и стали издатели у меня просить что-нибудь – то в журнал, то в сборник, то в антологию. И оказались востребованными те самые рассказы, лет десять-пятнадцать назад написанные. И стали их печатать.
И стали спрашивать меня: а когда это вы написали?.. а почему не публиковали раньше?., а почему мы вас не знали?
А некоторые рассказы переводить стали – это уже во второй половине нулевых. А критик Вячеслав Курицын, прочтя рассказ «Набоб», усмотрел в нём травестию Борхеса («автор просто ушиблен идеей сниженной борхесианы»), и такое вдруг написал: «Высшая справедливость есть: особенности таланта зазеркалились и в судьбе… В 1994 году вышла книга текстов Носова, которую никто не увидел, вернее, не прочёл: весь тираж оказался слепым, как всё тот же Борхес».
Борхеса я люблю, но такое про книгу мою и про Борхеса мне бы в голову никогда не пришло.
Ладно с Борхесом, он на совести Курицына, но что меня удивило в этом пассаже, Курицын затронул тему слепоты, а этим я действительно был тогда «ушиблен».
Ну, не слепота в прямом смысле, а подслеповатость – в метафорическом, это меня тогда очень занимало и беспокоило в моих героях.
Вам никогда не кажется, что за вами кто-то наблюдает? Может быть, даже из другого измерения?
Не кажется. И это хорошо.
И моим героям не кажется. Хотя как раз за ними есть кому наблюдать.
За ними есть кому наблюдать, а им не кажется.
За ними наблюдает читатель. Только они этого не знают.
Я уже молчу про автора-рассказчика, который их ведёт по жизни, но ведь и он тоже по-любому читатель, причём активный (ему ещё и вычитывать приходится, править), – но где уж знать об этом персонажам!..
В прямом смысле они у меня зрячие, а некоторые почитают себя дальновидными. Как и мы себя почитаем достаточно дальновидными – в нашей реальности. А увидеть нашу подслеповатость (и их, и нашу) способен Читатель. Если таковой есть.
И если это ему интересно.
Я уже не помню, почему меня по молодости так занимала эта авторская стратегия – создавать ситуации, когда читатель видит больше, чем персонаж. А иногда даже больше, чем рассказчик, как в рассказе «Лунное затмение», где приём утрирован до предела (впрочем, там рассказчик и есть персонаж, повествование затеяно от первого лица).
Буквально сейчас (в «Борее», где пишу эту страницу) услышал цитату из Юрия Дышленко, героя ленинградского андеграунда: «Я пришёл в этот мир, чтобы достойно проиграть сражение с неопределённостью. Надо уметь проигрывать». Вот-вот, и мои герои, возможно, захотели бы так сказать, если бы знали они, зачем пришли и с чем сражаются (да и вообще – что сражаются), иными словами: если бы знали они – кому проиграли.
Нет большей нелепости, чем объяснять собственные тексты.
А с другой стороны – любую нелепость можно превратить в приём. И то, чем я занят в этом предисловие, мне самому напомнило мою же «Трубу». Жанр текста – «остатки романа». Сочинил я тогда ситуацию: некий автор будто бы написал роман-роман неудачный, «наивный», он его забросил (буквально – куда-то за шкаф), а спустя годы нашёл, стал перечитывать, увлёкся и решил пересказать – своими словами, словами уже другого, теперешнего человека. Мне тогда была интересна сама ситуация реинкарнации текста – во взаимодействии героя с самим собой прежним, и при этом мотивированная на самом реалистическом бытовом уровне.
Конечно, всё выдумано – и герой, и будто бы когда-то написанный роман, и ситуация пересказа со «взаимодействием». Читатели, к моей обескураженности, решили, что «остатки романа» – роман автобиографический. Теперь всё время так: если пишешь от первого лица, значит о себе. А если не о себе, зачем от первого? И зачем тогда так правдоподобно?
Остаётся объяснять, что правдоподобие, с поправками на художественную условность, это непременное условие любого художественного текста. И если я ничего не понимаю в хлебопечении, а пишу о пекарях, моя задача написать так, чтобы читатель поверил, что я в этой области корифей.
«Труба» была задумана – именно как «остатки романа» – во второй половине восьмидесятых. Дописана примерно в 90-м. Напечаталась она, но не пропечаталась – в той слепой книжке-в 1994-м, и я только в сию минуту (печатая эту фразу вот прям-таки сейчас на ноутбуке) понимаю, насколько пророческими были (никогда не думал об этом) последние слова текста: «В огонь тебя, в огонь!» – пророческими по отношению ко всей слепой книге.
А спустя четверть века, хороший срок, «Трубу» опубликовал журнал «Звезда» – просто как текст – стало быть, пример литературы текущей, а не «памятник прежних лет». И отнеслись к этому тексту как, соответственно, тексту текущей литературы. Что несколько польстило авторскому самолюбию.
Получается, что у текстов тех лет – у каждого своя судьба, а общая их судьба-это то, что в начальный момент их как бы и не было. Ну, если никто не заметил – то было ли оно?
Конечно, не было.
А когда оно стало? А вот когда оно стало. А вот в новейшее время.
А потому моё старое – это новое. Разумеется, новое – что в нём старого?
И вот возвращаясь, по логике наших рассуждений, к тому сумасшедшему из моего романа…
Если бы он решил, что он – это не он, а он – это я, как бы он высказался на данную тему?
Без меня он себя (в том романе) воображает тёмной энергией, обуславливающей антигравитационные (расталкивающие в пространственном измерении) силы, тем во вселенском масштабе замечательные, что, чем дальше от источника сил, тем сильней их влияние.
А вообрази он себя мною, он бы, наверное, решил, что в нём живёт тёмное время', поначалу ничем себя не изъявляет высказывание, а чем дальше по времени от него, тем оно как будто заметнее.
Оно, конечно, в каждом сочинителе – мании величия синдром – чуть-чуть, но мерцает. Ваш покорный слуга других не хуже.
Только тут сейчас речь не о сочинителе, а о замещающем сочинителя сумасшедшем.
Но на то я и есть я, что я это я, а сумасшедший не я, а он. Мой персонаж, причём не из этой истории.
Но с другой стороны, как посмотришь на нашу реальность…
Ну а что реальность-то? И зачем на неё смотреть предвзято?
Ничего особенного, наша реальность. Всё так.
А если что не так – так оно и есть: иллюзии.