Сталкиваясь на практике с глобальным потеплением и исчезновением демисезонов и находя подтверждение своему опыту в авторитетных источниках, я задаюсь вопросом: что будет чувствовать мой внук, которому нет пока и двух с половиной, когда услышит слово «весна» или прочтет в школе стихи, повествующие об осеннем увядании природы? И какова будет его реакция, когда уже взрослым он послушает «Времена года» Вивальди? Возможно, он будет жить в другом мире, родном и привычном, и не будет страдать от отсутствия весны, глядя, как жаркой зимой распускаются по ошибке деревья. В конце концов, я и сам в детстве ни разу не сталкивался с динозаврами, однако вполне мог их себе представить. Возможно, моя ностальгия по весне – это тоска пожилого человека по детству, так вспоминаются ночи, проведенные в бомбоубежище за игрой в прятки.
Для этого еще не выросшего ребенка естественно будет жить в мире, где главной ценностью (важнее, чем секс и деньги) станет публичность. Где ради того, чтобы добиться признания и не прозябать в невыносимой, пугающей безвестности, пойдут на все, лишь бы засветиться в телевизоре или в том, что к тому времени будет вместо телевизора. Где все больше безупречных матерей семейств будут с готовностью вываливать на скандальных ток-шоу самое грязное белье, лишь бы назавтра их узнавали в супермаркете и просили автографы, а молоденькие девушки (как это происходит уже сейчас) будут стремиться в актрисы, но не для того, чтобы стать второй Дузе или Гарбо[49], не для того, чтобы играть Шекспира или хотя бы петь, как Жозефина Бейкер[50], одетая в одни бананы, на сцене «Фоли-Бержер»[51], и даже не для того, чтобы грациозно дрыгать ножками, подобно шоу-герл в телепередачах недавнего прошлого, а просто чтобы попасть в ассистентки ведущего телевикторины – чистая показуха, не подкрепленная никаким искусством.
И тогда этому ребенку растолкуют (возможно, школа – заодно с царями Рима и падением Берлускони[52], а может, исторические фильмы с названиями типа «Однажды на “Фиат”, которые в Cahiers du cinéma окрестят «проле́т», по аналогии с «пеплумом»), что с незапамятных времен люди стремились добиться признания окружающих. И одни старались, чтобы с ними было приятно посидеть вечерком в таверне, другие пытались отличиться в футболе или в стрельбе по мишеням на празднике святого покровителя либо рассказывали, как им на крючок попалась «вот такая рыбина». И девушки хотели выделиться, надев к воскресной мессе кокетливую шляпку, а бабушки – тем, что они лучшие в деревне поварихи или портнихи. И беда, если б было иначе, ведь человеку, чтобы узнать, кто он такой, необходим взгляд Другого, и чем большую любовь и восхищение он вызывает у Другого, тем лучше себя узнаёт (или думает, что узнаёт), ну а если этих Других будет не один, а сотня, тысяча, десять тысяч – так тем лучше, чувствуешь себя полностью реализовавшимся.
И стало быть, в эпоху непрерывных и масштабных перемещений, когда каждый утратил родную деревню и чувство корней, а другой – это тот, с кем общаешься удаленно, по интернету, будет только естественно, если люди примутся искать признания иными путями и место деревенской площади займет практически всемирная аудитория телепередачи или того, что ее заменит.
Но чего школьные учителя, или кто там будет вместо них, вероятно, не вспомнят, так это того, что в те стародавние времена существовало очень жесткое разделение между прославленными и ославленными. Каждый хотел прославиться как самый меткий лучник или лучшая танцовщица, но никто не желал быть ославлен как главный в деревне рогоносец, общепризнанный импотент, прожженная шлюха. На худой конец шлюха пыталась выдать себя за танцовщицу, а импотент рассказывал раблезианские байки о своих сексуальных похождениях. В мире будущего (если он будет похож на тот, что вырисовывается уже сегодня) подобное разделение исчезнет: люди пойдут на все, лишь бы быть «на виду» и «на слуху». Не будет разницы между славой великого иммунолога и славой паренька, зарубившего маму топором, между великим любовником и победителем всемирного конкурса в категории «самый короткий мужской член», между тем, кто открыл в Центральной Африке лепрозорий, и тем, кому лучше всех удалось облапошить налоговиков. Всякое лыко пойдет в строку – лишь бы произвести впечатление, лишь бы на следующее утро нас узнал бакалейщик (или банкир).
Если кто-то решит, что я сгущаю краски, то пусть объяснит, что означает, когда уже сейчас (точнее, последние несколько десятилетий) люди пристраиваются за журналистом с микрофоном, чтобы помахать в камеру ручкой, или идут на телевикторину «Цыганка»[53], прекрасно сознавая, что не скажут даже, что «одна ласточка весны не делает». Какая разница, все равно прославятся.
Но я не сгущаю краски. Возможно, ребенок, о котором речь, станет адептом какой-нибудь новой секты, задавшейся целью укрыться от мира, бежать в пустыню, похоронить себя в монастыре, наложить на уста печать молчания. В конце концов, такое уже было – на закате той эпохи, когда императоры стали вводить в сенат своих коней.
Позавчера утром в Мадриде я завтракал со своим королем. Не поймите меня превратно: я по-прежнему ярый республиканец, но два года назад меня произвели в герцоги государства Редонда (под титулом Герцог Острова Накануне), и это герцогское достоинство со мной разделяют Педро Альмодовар, Антония Сьюзен Байетт, Фрэнсис Форд Коппола, Артуро Перес-Реверте, Фернандо Саватер, Пьетро Читати, Клаудио Магрис, Рэй Брэдбери[54] и несколько других лиц, которых до определенной степени объединяет одно общее качество: все они приятны королю.
Итак, остров Редонда площадью тридцать квадратных километров (всего ничего) находится в Вест-Индии, он совершенно необитаем, и подозреваю, нога ни одного из его монархов не ступала на его землю. В 1865 году его приобрел банкир Мэтью Дауди Шил, после чего обратился к королеве Виктории с просьбой предоставить ему автономию, что ее милостивое величество без труда и сделала, ибо не видела здесь ни малейшей угрозы для британской колониальной империи. В последующие десятилетия остров переходил от одного короля к другому, причем некоторые монархи продавали титул неоднократно, порождая стычки между претендентами (если хотите узнать всю историю династических пертурбаций, наберите в Википедии «Редонда»), и в 1997 году последний король отрекся от престола в пользу знаменитого испанского писателя Хавьера Мариаса (неоднократно переведенного также в Италии)[55], а тот принялся раздавать герцогские титулы направо и налево.
Вот и вся история, которая, понятное дело, слегка отдает патафизическим безумием, но все же, как ни крути, не каждый день становишься герцогом. Но речь не об этом – под конец нашего разговора Мариас сказал кое-что, над чем стоит поразмыслить. Мы говорили о том очевидном факте, что нынче люди готовы пуститься во все тяжкие, лишь бы попасть в телевизор, пускай даже в роли идиота, который машет ручкой, стоя позади интервьюируемого. Не так давно в Италии брат одной зверски убитой девушки, пожав с газетных хроник скорбную дань, решил настричь купонов со своей трагической известности и пришел к Леле Море[56] просить, чтобы тот устроил его на телевидение; знаем мы и тех, кто ради того, чтобы засветиться в новостях, готов признать себя рогоносцем, импотентом или мошенником, – в конце концов, психологам-криминалистам давно известно, что серийным убийцей движет желание быть пойманным и прославиться.
«Откуда все это безумие?» – задались мы вопросом. Мариас выдвинул гипотезу: все, что творится сегодня, объясняется тем, что люди больше не верят в бога. Раньше они были убеждены, что у каждого их поступка есть как минимум один Зритель, которому известны все их дела (и помыслы), который может понять их или, если так надо, осудить. Человек мог быть совершенно никчемным, изгоем, никому не нужным «лузером», о котором через минуту после смерти никто уже и не вспомнит, но в глубине его души сидело убеждение, что хотя бы Кто-то один знает о нем все.
«Господь свидетель, что мне пришлось вытерпеть», – твердила себе немощная старушка, покинутая внуками. «Господь свидетель, что я невиновен», – утешал себя несправедливо осужденный. «Господь свидетель, сколько я для тебя сделала», – говорила мать неблагодарному сыну. «Господь свидетель, как я тебя люблю!» – кричал покинутый любовник. «Одному Богу известно, сколько я перенес», – жаловался горемыка, до чьих несчастий никому не было дела. К Господу взывали как к оку, от которого ничто не укроется, чей взгляд придавал смысл даже самой серой и бессмысленной жизни.
А если убрать, вычеркнуть этого всевидящего Свидетеля, то что остается? Взгляд общества, взгляд окружающих, который надо привлечь, чтобы тебя не засосало в черную дыру безвестности, в воронку забвения, пускай даже ради этого придется выбрать роль деревенского дурачка, отплясывающего в одних трусах на столе в трактире. Появление на телеэкране – это единственный заменитель трансцендентного, и в общем и целом вполне удовлетворительный: мы видим себя (и нас видят) в мире ином, и при этом все те, кто здесь, видят нас там, и мы сами тоже находимся здесь: подумайте, как замечательно – пользоваться всеми преимуществами бессмертия (пускай довольно краткого и преходящего) и одновременно у себя дома, на земле, принимать почести по поводу нашего вознесения в Эмпиреи.
Беда в том, что в подобных случаях нас подводит двойное значение слова «признание». Мы все мечтаем, чтобы «признали» наши заслуги, наши жертвы или какое угодно другое наше достоинство, но когда, засветившись на экране, мы встречаем в баре кого-то, кто говорит: «А я вас вчера по телевизору видел», он всего-навсего тебя «признал», то бишь узнал в лицо – а это уже совсем другое дело.
В прошлую пятницу, на одном из вечеров, организованных газетой La Repubblica в Болонье, в разговоре со Стефано Бартедзаги[57] мне случилось затронуть тему репутации. Было время, когда репутация могла быть только хорошей или плохой, и если возникала опасность погубить репутацию (человек терпел банкротство или прослывал рогачом), то ради восстановления доброго имени люди шли на самоубийство или мстили за поруганную честь. Само собой разумеется, все стремились иметь хорошую репутацию.
Но уже довольно давно на смену понятию репутации пришло понятие известности. Важно получить «признание» себе подобных, но не в смысле признания как уважения или награды, а в более банальном – когда ты идешь по улице, а вокруг говорят: «Смотри, смотри, это он». Основополагающей ценностью стала демонстрация себя, и, разумеется, самый надежный способ – это продемонстрировать себя по телевизору. Для этого не надо быть Ритой Леви Монтальчини или Марио Монти[58], достаточно признаться на ток-шоу, что тебе изменил муж.
Первым героем самодемонстрации стал тот идиот, что вставал позади интервьюируемых и махал ручкой. Зато на следующий вечер его узнавали в баре («а знаешь, я тебя по телевизору видел»), но при этом человек появлялся на телеэкране лишь на одно утро, не больше. Поэтому постепенно прижилась идея, что для того, чтобы закрепиться на экране прочно и надолго, надо делать то, что прежде испортило бы вам репутацию. Не то чтобы никто не хотел иметь хорошую репутацию, но завоевывать ее уж очень утомительно – надо совершить что-нибудь героическое, получить если не Нобелевку, то хотя бы премию «Стрега»[59], посвятить жизнь лечению прокаженных, а это все не такие вещи, что можно сделать одной левой. Куда легче вызвать к себе интерес, желательно нездоровый, если за деньги переспать со знаменитостью или попасться на растрате. Я не шучу, достаточно взглянуть, как гордо смотрит в камеру взяточник или какой-нибудь пройдоха от большой политики, когда его снимают для выпуска новостей, порой прямо в день ареста, – эти минуты славы стоят тюремного заключения, и уж тем более, если срок давности уже истек, вот почему обвиняемый улыбается. Прошли десятилетия с тех пор, когда у кого-то могла рухнуть вся жизнь оттого, что на него надели наручники.
В общем, принцип такой: «Если Мадонне можно, то почему мне нельзя?» И кому какое дело, девственница ты или нет.
Обо всем этом мы говорили в прошлую пятницу, 15-го, а буквально на следующий день в La Repubblica вышла длинная статья Роберто Эспозито («Утраченный стыд»), где автор, в частности, рассуждает о книгах Габриэллы Турнатури («Стыд. Метаморфозы одного чувства» (Feltrinelli, 2012)) и Марко Бельполити («Без стыда» (Guanda, 2010))[60]. В общем, тема потери стыда нередко всплывает в размышлениях по поводу современных нравов.
Вопрос: это неистовое желание показать себя (стать известным любой ценой, даже ценой того, за что раньше заклеймили бы позором) происходит от утраты стыда или, наоборот, чувство стыда теряется оттого, что доминирующей ценностью становится демонстрация себя, пускай даже вопреки стыду? Я склоняюсь ко второму варианту. Быть на виду, стать предметом обсуждения – это настолько доминирующая ценность, что люди готовы отказаться от того, что прежде называлось стыдливостью (или ревнивым обереганием своей приватности). Как замечает Эспозито, одно из проявлений нехватки стыда – это когда в поезде громко говорят по мобильному, во всеуслышание разглашая подробности личной жизни – те, что раньше сообщались на ушко шепотом. Не то чтобы человек не отдавал себе отчета, что его слышат окружающие (тогда это просто невоспитанность), просто он подсознательно желает быть услышанным, пусть даже в его личной жизни нет ничего примечательного – увы, не всем дано иметь такую примечательную личную жизнь, как у Гамлета или Анны Карениной, поэтому прославиться как девушка из эскорт-услуг или злостный неплательщик уже будет неплохо.
Прочел, что какое-то очередное церковное течение призывает вернуться к публичной исповеди. Ну еще бы, какой смак в том, чтобы пичкать своим срамом уши одного лишь духовника?
Меня нет ни в Твиттере, ни в Фейсбуке. Это не противоречит конституции. Но в Твиттере, разумеется, есть мой фальшивый аккаунт – как есть он, если не путаю, и у Казаледжо[61]. Как-то раз я встретил даму, которая, глядя на меня глазами, полными благодарности, сказала, что постоянно читает меня в Твиттере и несколько раз вступала со мной в переписку, что чрезвычайно обогатило ее интеллектуально. Я попытался объяснить ей, что это самозванец, но она так на меня посмотрела, будто я заявил, что я – это не я. Если я есть в Твиттере, значит, я существую. Twitto ergo sum.
Убеждая ее, я не слишком усердствовал, поскольку, что бы ни думала обо мне эта дама (а судя по ее реакции, Эко-самозванец говорил как раз то, с чем она была согласна), это никак не отразилось бы ни на истории Италии, ни на мировой истории – не отразилось бы даже на моей личной биографии. Было время, когда я регулярно получал по почте от другой дамы объемистые досье, якобы отправленные ею президенту Италии и другим выдающимся деятелям в знак протеста против кого-то, кто ее преследовал, которые она присылала мне для ознакомления, потому что, по ее словам, еженедельно, в каждой «картонке», я выступал в ее защиту. То есть, что бы я ни написал, она читала это как относящееся к ее личной проблеме. Я никогда не пытался ее разубедить, ведь это было бы бесполезно и ее глубоко личная паранойя все равно не повлияла бы на ситуацию на Ближнем Востоке. Потом, разумеется, не получив от меня никакого ответа, она переключила свое внимание на кого-то другого, так что не знаю, кого она терзает сейчас.
Мнение, высказанное в Твиттере, не имеет значения, потому что говорят все – и кто-то из этих «всех» верит в явления Девы Марии в Меджугорье, кто-то ходит к хироманту, кто-то считает, что за 11 сентября стоят происки евреев, а кто-то питает доверие к Дэну Брауну. Меня всегда завораживают твиты, бегущие строкой внизу экрана во время передач Телезе и Порро[62]. О чем только в них не говорится, каждый противоречит предыдущему, а все вместе они дают представление не о том, что думают люди, а лишь о том, что думают отдельные выбранные наугад персонажи.
Твиттер – это как непременный бар «Спорт» в любой деревушке или пригороде. Разговор ведут: местный дурачок; мелкий собственник, убежденный, что его душат налогами; участковый врач, сетующий, что ему не досталась кафедра сравнительной анатомии в крупном университете; уже слегка перебравший граппы прохожий; дальнобойщик, расхваливающий потрясающих телок на объездной дороге, – и (изредка) кто-то, говорящий нечто осмысленное. Но все так и остается в четырех стенах, еще ни разу беседы за барной стойкой не повлияли на международную политику, и беспокоили они разве что фашистов, которые следили, чтобы в барах не говорили о «большой стратегии». В целом же о том, что думает большинство, можно судить лишь по статистическим данным, получаемым в тот момент, когда каждый, хорошенько поразмыслив, голосует – и голосует за чье-то чужое мнение, забывая все, что было сказано в баре.
Выходит, эфир интернета пестрит мнениями, не имеющими значения – в том числе и потому, что если нравоучение и можно уложить менее чем в сто сорок знаков (например, «возлюби ближнего, как самого себя»), то чтобы изложить «Богатство народов» Адама Смита, знаков потребуется куда больше, и еще больше – чтобы растолковать, что означает E = mc².
Но зачем тогда публикуют твиты высокопоставленные персоны вроде Летты[63], которому достаточно препоручить те же самые мысли агентству ANSA[64], чтобы их тут же подхватили газеты и телевидение, донося их и до не сидящего в интернете большинства? И зачем папа держит в Ватикане семинариста-почасовика, дабы тот кратко излагал высказанное святейшим отцом urbi et orbi перед миллионами и миллионами телезрителей? Честно говоря, я и сам не знаю – вероятно, кто-то их убедил, что и это тоже нужно, чтобы привлечь огромное количество пользователей Сети. Ну хорошо, пускай Летта и Бергольо[65], но зачем тогда пишут в Твиттере господа Росси, Паутассо, Брамбилла, Чезарони и Эспозито?
Наверное, чтобы почувствовать себя немножко Леттой и папой.
Одна из проблем нашего времени, из-за которой (судя по тому, что пишут в прессе) все немного сошли с ума, – это проблема так называемой privacy, что при большом желании поснобствовать можно перевести на вульгарный итальянский как «приватность». Если говорить очень и очень упрощенно, это означает, что каждый имеет право заниматься своими делами без чьего-либо надзора, особенно без надзора связанных с властями структур. Существуют даже организации, цель которых – гарантировать всем сохранение приватности (только непременно в формулировке privacy, а то звучит как-то несерьезно). В связи с этим мы беспокоимся, что через наши кредитные карточки кто-нибудь может отследить, что мы купили, в какой гостинице остановились и где поужинали. Не говоря уже о телефонном прослушивании – за исключением тех случаев, когда оно необходимо для выявления преступников. Дошло до того, что недавно Vodafone забил тревогу по поводу того, что тайные и не очень агенты различных государств могут узнать, кому мы звоним и что говорим.
Создается впечатление, что приватность – это благо, которое каждый готов защищать любой ценой, лишь бы не оказаться в мире Большого Брата (настоящего, оруэлловского), где всепроникающее око способно следить за всем, что мы делаем и даже что думаем.
Но вот в чем вопрос: действительно ли люди так уж дорожат приватностью? Когда-то угрозой приватности считалась сплетня – сплетен боялись за то, что они посягали на нашу репутацию в глазах окружающих, выставляли на всеобщее обозрение грязное белье, которому на законных основаниях полагалось стираться внутри семьи. Но сейчас (возможно, виной тому так называемое текучее общество, где каждый переживает кризис идентичности и ценностей и не знает, куда податься за ориентирами, которые бы его определяли) единственный способ получить общественное признание – это оказаться «на виду» любой ценой.
И вот женщина, торгующая собственным телом, которая прежде стремилась скрыть свой род занятий от родных и соседей, теперь заставляет называть это «эскорт-услугами» и жизнерадостно принимает свою общественную роль, без стеснения появляясь в телевизоре; супруги, некогда ревностно скрывавшие свои семейные неурядицы, участвуют в передачах в стиле trash, исполняя под аплодисменты публики любые роли: хоть изменника, хоть обманутого; наш попутчик в поезде громогласно сообщает по телефону, что он думает о свояченице и что надо делать его консультанту по налогам; находящиеся под следствием по любому делу вместо того, чтобы забиться в глушь и сидеть там, пока не схлынет волна скандала, наоборот, еще чаще появляются на публике с улыбкой на устах, ведь лучше быть заведомым вором, чем никому не известным порядочным человеком.
Недавно в La Repubblica появилась статья Зигмунта Баумана, в которой отмечалось, что социальные сети (и прежде всего Фейсбук), представляющие собой инструмент наблюдения за чужими мыслями и эмоциями, действительно используются различными контролирующими органами, причем при горячем содействии самих участников; Бауман говорит об «исповедническом обществе, возводящем публичную демонстрацию себя в ранг важнейшего и наиболее доступного, а также, вполне вероятно, наиболее эффективного доказательства присутствия человека в социуме». Иными словами, впервые за всю историю человечества объекты слежки сотрудничают со следящими, стараясь облегчить им задачу, и извлекают из этой капитуляции повод для удовлетворения, потому что кто-то видит их существование, и неважно, если порой они существуют в роли преступников или полудурков.
Верно также и то, что теперь, когда кто-то может узнать все обо всех, причем эти все представляют собой всю совокупность обитателей планеты, переизбыток информации мало что даст, кроме путаницы, белого шума и в конечном счете тишины. Но об этом пусть беспокоятся следящие, а объектов слежки полностью устраивает, чтобы о них самих и об их самых потаенных секретах знали хотя бы друзья, соседи и по возможности враги, ведь только так можно почувствовать себя живым и активным членом социума.
В прошлой «картонке» я рассуждал о том, что происходит в мире, где больше не существует приватности и все могут узнать, что мы делаем. В заключение я сказал, что, по-видимому, бессмысленно отстаивать право обходить молчанием отдельные сферы, если учесть, что общей тенденцией является желание любой ценой оказаться на виду и на слуху, подтверждая этим свое существование. Люди не хотят приватности, даже если они ее требуют.
Сейчас, в деле об убийстве Яры[66], произошло обратное. Кто-то – если не следователи, то журналисты или еще какой-нибудь источник – не только заявил, что виновен Боссетти (который, когда я писал эти строки, оставался пока только подозреваемым) и что его вина установлена на основании анализа ДНК, но и сообщил, что, как при этом обнаружилось, он оказался внебрачным сыном такого-то, с которым его матушка несколько десятилетий назад имела прелюбодейную связь, что муж его матери ни о чем не подозревал и вырастил Боссетти как родного ребенка, а теперь рвал и метал и так далее.
Едва схлынуло первое возбуждение, как раздались возмущенные голоса: ну хорошо, арестовали виновного, но так ли было надо разглашать во всеуслышание подробности его биографии, ставя в неприятнейшее положение как его мать, так и псевдоотца, фактически разрушить супружеский союз, выставить напоказ и подвергнуть публичному унижению людей, которые не имели никакого отношения к преступлению и были вправе ожидать, что их грязное белье не будет выставлено на всеобщее обозрение.
Прокатилась цепная реакция покаяния – в том числе среди журналистов, которые просили прощения за то, что сами же легкомысленно спровоцировали, под лицемерное поддакивание общественного мнения, справлявшего триумф так называемой Schadenfreude[67], то есть сладострастного упоения чужим несчастьем или страданием.
Но давайте задумаемся. Допустим, те, кто ведет следствие, сообщили, что обнаружили виновного (на момент написания этих строк еще подозреваемого) и что вину доказывает анализ ДНК. И все на этом. Тогда пресса и общественное мнение поинтересовались бы, каким образом из тысячи человек, проживающих в округе, был выбран именно Боссетти. И допустим, следователи ответили бы: «Этого мы вам не скажем, по крайней мере до суда, если он вообще будет».
Нетрудно себе представить последствия. Мы стали бы задаваться вопросом, что скрывают от нас судебные органы и силы правопорядка: кто докажет, что они сработали правильно (или, как в таких случаях говорится, «профессионально»)? Общество, поднялся бы крик, имеет право знать!
Дело в том, что публика, благодаря WikiLeaks и разоблачениям Сноудена, привыкла к тому, что все, буквально все должно быть гласным. Что верно лишь до определенной степени: бывают такие махинации на общественном и частном фронте, которые и впрямь необходимо вскрыть и разоблачить, но изначально, для того, чтобы государственная машина могла работать, должна быть возможность сохранять содержание дипломатических депеш и правительственных документов в секрете. Представьте себе, если бы полицейские были обязаны докладывать: мы ищем убийцу и, похоже, выяснили, кто это, мы установили за ним слежку, чтобы поймать с уликами, его зовут имярек, и он живет на такой-то улице. Имярек пустился бы в бега и так и не был бы пойман. Есть планы, которые должны оставаться в тайне хотя бы до той степени, чтобы их исполнение (возможно, доблестное) не оказалось под угрозой срыва.
Но утрата приватности, особенно после WikiLeaks и Сноудена, оказалась возведена в ранг этической нормы, так что всем позарез нужно, чтобы гласности предавалось все, всегда и в любом случае. И не дай бог о неприятной истории с родственниками Боссетти умолчали бы – следователей бы обвинили в возмутительном пособничестве.
Ну так на что же мы жалуемся? Мама Боссетти и тот, кто до вчерашнего дня считался его отцом, должны смириться, что грязное белье теперь стирают на телеэкране, одновременно с рекламой стиральных машин. Если утрата приватности добралась (что логично) до глубин ДНК, ей остается лишь торжествовать всегда и повсюду. Нравится нам это или нет.