Не раз уже приходилось говорить, что пленительный миф о «блистательном Санкт-Петербурге» начала прошлого века имеет мало общего с действительностью. Какими же были нравы стольного града Петра в те времена? Не претендуя на истину в последней инстанции, мы все-таки попытаемся нарисовать некоторые штрихи к портрету того времени…
Любопытное социологическое исследование провели осенью 1909 года журналисты популярной «Петербургской газеты». В те годы еще не существовало «мониторингов общественного мнения» и подобных нынешним социологических опросов населения. Тем более сложной и ответственной оказалась задача, решить которую отважились журналисты, поставившие себе целью определить самых популярных личностей своего времени.
«Кого петербуржцы считают героями и героинями нашего времени?» – таким вопросом задались они. Чтобы ответить на него, журналисты проанализировали статистику продажи фотографий, приобретаемых публикой в виде карточек, открыток и гравюр. Источниками информации выступили коллекционеры-любители, владельцы магазинов эстампов и фотографы.
Результатом опроса стало уникальное исследование, появившееся на страницах «Петербургской газеты» в начале ноября 1909 года. Оно помогает нам сегодня представить ту «систему координат», в которой существовало «интеллигентное общество» в начале ХХ века, позволяет узнать кумиров и «аутсайдеров» общественного мнения. Имена многих из них и сегодня на слуху, иные совсем позабыты, и знают их только лишь специалисты-историки…
Продажа открыток на рождественском базаре. 1912 г. Фото Я. Штейнберг
Как оказалось в ходе исследования, по объемам продаж на первом месте шли открытые письма, с которыми ни в какое сравнение не шла продажа фотокарточек и гравюр. Среди открыток самым большим спросом пользовались изображения Лины Кавальери – певицы, оперной артистки, звезды европейских ресторанов. Ее считали «первой красавицей мира». Лина Кавальери часто гостила в Петербурге – публика ломилась на ее концерты в кафешантанах и летних увеселительных садах. Кроме того, Кавальери прославилась и на литературной ниве: ее «Наставления» об «искусстве быть красивой» служили настольной книгой едва ли не каждой модницы.
На втором месте среди открыток шли виды Невского проспекта. На третьем месте – изображения Льва Толстого. Ни одна артистка и ни один писатель не пользовались таким бешеным спросом, как Лев Толстой.
Огромной популярностью пользовалась почти позабытая ныне Лина Кавальери – оперная певица, «первая красавица мира»
Публика нарасхват разбирала портреты немецкого конструктора дирижаблей Фердинанда Цеппелина и французского летчика и авиаконструктора Луи Блерио
Вслед за этими тремя лидерами фотографии следовали открытые письма на модную тогда тему воздухоплавания. Публика нарасхват разбирала портреты Цеппелина и Блерио, а также снимки их летательных аппаратов. Охотно покупали портреты героев «авиатики» – братьев Райт, Латама, графа де Ламбера, Вуазена.
Среди писателей, кроме Льва Толстого, пользовались популярностью, хотя и гораздо меньшей, портреты Леонида Андреева, Блока и Брюсова. В большом спросе были фотографии поэта «К. Р.», и совсем упал спрос на жившего в эмиграции Максима Горького.
Из художников самыми популярными были Илья Репин и Константин Маковский: их портреты разбирали лучше всего. Кроме того, много спрашивали и репродукции их картин. Среди композиторов в огромном спросе был Рихард Вагнер, а из отечественных – Римский-Корсаков, Чайковский и Рубинштейн. Из исполнителей на первом месте находились открытки пианиста Иосифа Гофмана, затем следовали пианист и дирижер Александр Зилоти, скрипач и дирижер Леопольд Ауэр и, наконец, виолончелист Александр Вержбилович.
Среди оперных певцов круглый год пользовалс я популярностью Федор Шаляпин
Среди оперных певцов круглый год пользовался популярностью Федор Шаляпин. После него по количеству покупаемых открыток следовала знаменитая певица, артистка Мариинского театра Мария Николаевна Кузнецова-Бенуа. Затем шли красавица Петренко и московский тенор Смирнов. А вот интерес к прежнему любимцу публики певцу Леониду Собинову угасал…
Среди балетных артисток чаще всего покупали портреты талантливой балерины Анны Павловой. Много покупали открыток с изображениями балерин Тамары Карсавиной и Ольги Преображенской. Карсавину считали в ту пору одной из самых красивых женщин Петербурга. Кроме того, популярностью в балетном мире пользовались Вацлав Нижинский (в ту пору – солист Мариинки), хореограф Мариинки Михаил Фокин и танцовщик, педагог и балетмейстер Николай Легат. И, как ни странно, совсем не в моде оказалась несравненная Матильда Кшесинская.
В драме вне конкуренции была М.Г. Савина, из артистов на первом плане шли В.Н. Давыдов и К.А. Варламов – знаменитый «дядя Костя». В легком жанре больше всего спрашивали «звезду цыганского романса», любимицу петербургской публики Анастасию Вяльцеву.
Авторы исследования зафиксировали падение интереса публики к политике – после недавних бурных лет «первой русской революции». Во времена Первой Государственной думы нарасхват шли изображения лидера «трудовой группы» Алексея Федоровича Аладьина и одного из лидеров кадетской партии, блестящего думского оратора Федора Ивановича Родичева. Напомним, именно ему принадлежало авторство знаменитого выражения «столыпинские галстуки».
Артистка Мариинки Мария Кузнецова по «открыточной» популярности уступала только Шаляпину… (Н. Кузнецов. 1901 г. Государственный музей театрального и музыкального искусства Санкт-Петербург)
К концу 1900-х годов, когда политические страсти спали, интерес публики к думским баталиям поутих, и фотокарточки с портретами депутатов продавались плохо. В спросе был только «незаменимый» думский скандалист, крайне правый Владимир Митрофанович Пуришкевич. Без остатка распродавались не только его портреты, но и любые карикатуры на него.
«Звезда цыганского романса» Анастасия Вяльцева
Балерину Тамару Карсавину считали тогда одной из самых красивых женщин Петербурга
Кумиром публики среди политиков был один из лидеров кадетов, блестящий думский оратор Ф.И. Родичев
Изображения лидера «трудовиков» А.Ф. Аладьина шли нарасхват
Неизменным спросом пользовались фотокарточки «незаменимого» думского скандалиста В.М. Пуришкевича
А вот кого совершенно игнорировала столичная публика, так это депутатов («гласных») Городской думы. Горожане были настолько недовольны состоянием Петербурга в плане благоустройства и санитарно-гигиенического состояния, что совершенно не жаловали местных депутатов. Их фотокарточки были не нужны практически никому.
По-разному сложилась в дальнейшем судьба тех, кто почти век назад являлся кумиром столичной публики. Многим представителям художественного, артистического, политического мира пришлось покинуть Россию и продолжить свой жизненный путь в эмиграции. Имена многих из них в советское время в нашей стране были не просто забыты, а вычеркнуты из истории. Что же, время все расставляет по своим местам. У каждого времени – свои герои. Любопытно, кто из сегодняшних кумиров останется в памяти будущих поколений, лет через сто или хотя бы пятьдесят?..
Век назад интеллигентные петербуржцы отчаянно сетовали на ужасающее падение нравов, считая одним из его проявлений засилье детективной литературы. На первом месте стоял суперпопулярный в ту пору герой – «король сыщиков» Нат Пинкертон, прототипом которого являлся знаменитый американский сыщик. Даже такое понятие существовало в то время, как «пинкертоновщина».
«За последние годы наш литературный рынок пополнился почти однообразной литературой – „шедеврами“ нового русского творчества до порнографии включительно, – констатировал осенью 1910 года обозреватель «Петербургской газеты». – Чистая, художественная литература отошла на задний план, и на сцену русской жизни выступили новые герои и героини – уже не в духе толстовских Пьеров и тургеневских Лиз, а в духе современных Шерлоков, Пинкертонов и Картеров».
Что касается Шерлока Холмса, то еще при жизни его создателя, Артура Конан Дойля, стали появляться литераторы, писавшие собственные рассказы о приключениях сыщика. Так, в начале ХХ века российские писатели П. Никитин и П. Орловец создали цикл повестей о расследованиях Холмса в России.
Впрочем, публика увлекалась не только похождениями заграничных сыщиков. В России в ту пору зачитывали до дыр книги о приключениях Ивана Дмитриевича Путилина. Причем Путилин являлся не литературным персонажем, а реально существовавшим человеком, занимавшим с 1866 года должность начальника сыскной полиции Петербурга. В 1893 году он вышел в отставку, поселился в усадьбе в Новоладожском уезде. Незадолго до смерти в том же 1893 году Путилин написал воспоминания «Сорок лет среди грабителей и убийц». Кроме того, еще при его жизни стали выходить детективы из цикла «Гений русского сыска И.Д. Путилин», подписанные псевдонимом Роман Добрый, под которым скрывался писатель Роман Лукич Антропов.
Объявление о петербургских гастролях Пинкертона, 1914 г.
Особенное распространение «детективщина» получила среди школьников. Учителя часто наблюдали, как ученики младших классов играли в сыщиков и городовых – другие игры просто не признавались. Директора некоторых столичных гимназий развернули настоящую битву с детективной литературой. Так, директор Ларинской гимназии организовал, по собственному признанию, систематическое преследование учеников, увлекающихся подобной литературой. К примеру, у одного ученика младшего класса во время урока конфисковали 21 экземпляр «Пинкертона», после чего устроили форменное аутодафе.
«Перлы сыскной литературы вытесняют из голов детей все что угодно, – сокрушался директор Ларинской гимназии. – Сыскная литература – это зло, с которым надо бороться. Она отвлекает юношество от научных и физических занятий, развивает болезненную фантазию».
По мнению известного в ту пору писателя Евгения Чирикова, по вопросу о «детективщине» двух мнений быть не может: сыскная литература, безусловно, вредна и ведет молодежь по очень шаткому и скользкому пути. Чириков напоминал, что есть конкретные примеры того, как молодежь, начитавшись такой литературы, идет предлагать свои услуги в сыскные отделения.
«Как бороться с этим злом? – вопрошал Чириков. – Только не запретами! Необходимы добросовестные и честные педагоги, помогающие молодежи разобраться в сложном мире литературы».
Впрочем, увлечение детективной литературой возникло не само по себе. Давно известна старая истина: литература – вернейшее отражение умственного и морального состояния общества. «Время теперь переходное, неспокойное; жизнь выбита из обыденной колеи, – отмечал известный в Петербурге адвокат Казаринов, также выступавший противником «сыскной» литературы. – Общество находится в выжидательном настроении, нервы переутомлены, интерес к текущему делу ослабел, печать, носившая политический характер, утомила массы, и в этом состоянии мозг обывательский ищет чего-либо острого, что смогло бы отвлечь от тяготящей действительности».
Обложка одной из книг о приключениях «гения русского сыска» И.Д. Путилина
Не правда ли, звучит очень современно – как будто сказано про сегодняшний день! Нынешняя популярность детективной литературы, причем – чаще всего – одноразового пользования, яркое тому доказательство. А ведь лет через десять никто уже и не вспомнит имен авторов нынешних детективов. Точно так же, как почти забыты сегодня читателями имена Ната Пинкертона или тем более Ивана Путилина. Хотя, как знать, может быть, кто-то из нынешних авторов детективов и будет впоследствии признан классиком жанра…
Портрет писателя Е.Н. Чирикова работы художника И.С. Куликова, 1904 г.
Петербургское исследование 1909 года, посвященное кумирам и «звездам», касалось главным образом интеллектуальной петербургской публики. Не менее любопытно будет заглянуть и в «ближнюю глубинку» – петербургскую провинцию, дабы представить, чем же там интересовались. В этом нам поможет отчет общественной библиотеки города Новая Ладога, являвшегося в ту пору центром одного из уездов Петербургской губернии.
Весьма показательно, что вкусы читающей публики в провинции не очень отличались от вкусов столичной публики. Среди кумиров уездной Новой Ладоги можно было увидеть как классиков русской литературы, так и совершенно позабытых ныне писателей, имена которых знают сегодня только специалисты-литературоведы.
В 1910 году чаще всего спрашивали Льва Толстого. На втором месте шла известная в ту пору писательница Анастасия Вербицкая – автор книг по вопросам женской эмансипации, проповедница «свободной любви». После революции, в 1919 году, советская власть объявила ее книги порнографическими. Склад ее изданий удалось спасти от уничтожения только благодаря вмешательству Максима Горького. Чтобы проверить обвинения против Вербицкой, один из первых литературных критиков-марксистов Вацлав Воровский назначил комиссию из 12 человек, которая заседала три месяца и пришла к выводу о совершенной «безвредности» книг Вербицкой. Роман «Дух времени» даже рекомендовали для переиздания. Однако в 1924 году книги Вербицкой окончательно запретили. Она пыталась писать, переводить, сотрудничать в различных изданиях под псевдонимами, писала внутренние рецензии. Ссылки и ареста она избежала чудом, лишь благодаря имени своего сына Александра – основателя 2-й студии МХАТа, народного артиста Республики, заслуженного деятеля искусств, знавшего самого К.С. Станиславского. Умерла она в конце 1928 года…
Вслед за Вербицкой часто спрашивали книги Александра Амфитеатрова, Леонида Андреева, Евгения Салиаса и Михаила Арцыбашева, и уже только потом следовали Антон Чехов, Максим Горький и другие признанные классики.
Имя Леонида Андреева хорошо известно и сегодня, а вот Александру Амфитеатрову – автору романов об интеллигенции, о женском вопросе и проституции – повезло меньше: в глазах советских литературоведов он являлся прежде всего пропагандистом-белогвардейцем. Арцыбашева советские литературоведы обвиняли не только в «антисоветчине», но и в «проповеди аморализма, сексуальной распущенности, отвращении к общественным идеалам». Это касалось в первую очередь его знаменитого романа «Санин».
Имя Амфитеатрова, как и Арцыбашева, вернулось в Россию во времена «перестройки» как часть литературы русского зарубежья. Но вот писатель Евгений Салиас (настоящее имя – Салиас-де-Турнемир) и сегодня практически никому не известен. А ведь век назад многие зачитывались его историческими романами и повестями, такими, как «Пугачевцы», «Петербургское действо», «Свадебный бунт», «Барышни-крестьянки», «Владимирские Мономахи». Теперь эти книги ведомы только историкам литературы.
Традицией современной петербургской власти уже давно стали «инспекционные» выезды губернатора и районных глав администраций на городские объекты. Существовало такое правило и в старом Петербурге. В ту пору городской голова также имел обыкновение не только принимать участие в торжественных мероприятиях, но и посещать глухие «задворки» столицы.
Многие горожане связывали надежды на «оздоровление» Петербурга с назначением в мае 1913 года городским головой графа Ивана Ивановича Толстого – культурного и общественного деятеля, нумизмата, археолога, одного из основателей Русского музея. Толстой пришел на смену Илье Ивановичу Глазунову, который уже давно стал в Петербурге мишенью всеобщей критики. «Хочется думать и верить, что ныне всем эстетическим изуверствам пришел конец, – писал в августе 1913 года известный столичный литератор, ревнитель старого Петербурга Николай Брешко-Брешковский, имея в виду столь нелюбимую им модернистическую архитектуру. – Граф Толстой больше десяти лет был вице-президентом Академии художеств, понимает искусство, любит и ценит его. Ко всему этому еще, Толстой – человек высокой культуры, широко и европейски образованный».
Свою репутацию Толстой подтверждал «инспекционными» объездами Петербурга. К примеру, в один из июльских дней 1913 года городской голова осмотрел район у засыпанного русла речки Таракановки. Его весьма неприятно поразило неблагополучное состояние этой густонаселенной части города.
«Местность здесь напоминает собой некую Сахару с зыбучими песками и чахлою травкой в виде оазиса посредине грандиозной свалки мусора, – отмечал обозреватель. – На мостовые нет и намека. При малейшем ветре поднимаются столбы пыли. Лошади вязнут в засуху в песке, а в мокрую погоду – в липкой грязи».
С назначением в мае 1913 г. городским головой графа И.И. Толстого многие петербуржцы связывали надежды на «оздоровление» города
В тот же день городской голова отправился осматривать улицы, которые вели к Гутуевской гавани. Здесь картина оказалась не менее плачевной – Виндавская и Динабургская (ныне Двинская) улицы своим неблагоустройством привели Толстого в изумление. Особенно удручили городского голову пришедшие в совершенную негодность мостовые. Картина полной бесхозяйственности еще больше усугублялась присутствием рабочих, которые уныло копались возле разрытых водостоков.
Обеспокоенный увиденным градоначальник отметил, что Городской думе не мешало бы приложить побольше стараний к упорядочению этой важной окраины, чтобы первое впечатление иностранцев от Петербурга хотя бы сколько-нибудь согласовывалось с красотой «Северной Пальмиры». Ведь именно в Гутуевскую гавань приходили океанские пароходы с грузами, а также с пассажирами, прибывавшими в столицу Российской империи. «Тут следовало бы проложить широкие проспекты, соорудить роскошные дома, создать достойное преддверие Петербурга», – отмечал обозреватель.
На следующий день граф Толстой продолжил объезд неблагоустроенных мест Петербурга. На этот раз он нанес визит на Полтавскую улицу, где сооружался храм-памятник в память 300-летия Дома Романовых. К сожалению, неопрятный вид Полтавской улицы оставлял желать лучшего. Толстой обратил также внимание на важность упорядочения площади, на которой возведен храм.
Картина увиденного на Полтавской улице настолько сильно потрясла городского голову, что он вскоре затребовал отчет о грузовом движении по этой магистрали. Оказалось, что количество ломовых подвод, двигавшихся по Полтавской улице в обоих направлениях, достигало пятнадцати тысяч в день. А поскольку рядом строилось новое здание почтовой службы для приема и отправки посылок и произведений печати, нагрузка на Полтавскую улицу должна была возрасти во много раз.
Толстой признавал, что вопрос об урегулировании движения в этом районе относится в числу «злободневных». По мнению городского головы, необходимо было серьезно задуматься об изменениях в этой части города: товарную станцию Николаевской (ныне Московской) железной дороги вообще перенести за Обводный канал, сохранив у расширенной Знаменской площади лишь пассажирский вокзал. К сожалению, начавшаяся через год Первая мировая война не позволила тогда воплотить в жизнь намеченные планы…
Столичная действительность, в отличие от мифа о «блистательном Санкт-Петербурге», была довольно-таки суровой, и это подтверждают многие достоверные факты. Один из них – санитарная ревизия Петербургской стороны, проведенная в августе 1910 года, во время бушевавшей в столице в очередной раз холерной эпидемии.
Петербургская сторона в те годы являла собой поразительные контрасты. Некоторые ее улицы стремительно превращались в фешенебельные богатые «авеню», заполненные роскошными и престижными магазинами, конторами влиятельных фирм и дорогими доходными домами. Но едва стоило сделать буквально несколько шагов в сторону от всего этого великолепия, как можно было попасть в глухое питерское захолустье с грязными канавами, темными переулками и покосившимися заборами. (Впрочем, подобные контрасты и сегодня нередко встречаются на Петроградской стороне.)
Глухие углы Петербургской стороны, возможно, так и оставались бы незамеченными, если бы не тот прискорбный факт, что с начала холерной эпидемии 1910 года именно эта часть города служила первой и самой крупной «поставщицей» холерных больных. Из общей массы петербуржцев, заболевших холерой, до сорока процентов поступило с Петербургской стороны.
Как признавали в Городском управлении, в санитарной ревизии Петербургская сторона нуждалась давно, но с ее состоянием приходилось мириться до поры до времени. То, что именно оттуда идет вал холерных больных, знали. Бороться с заразой пытались путем штрафов и взысканий, сыпавшихся на головы здешних «антигигиенистов». Однако частичные мероприятия мало помогали. Только появившаяся в середине лета 1910 года угроза чумы с юга (из Одессы) заставила власти взглянуть на петербургский «очаг заразы» гораздо серьезнее.
В середине августа градоначальник распорядился организовать экстренную выборную санитарную комиссию для самой строгой ревизии Петербургской стороны. На первом же заседании комиссии, состоявшемся 26 августа, врачи разделили всю Петербургскую сторону на восемь участков, чтобы на каждый из них приходилось по одному санитарному и одному торгово-санитарному врачу (всего в комиссию вошло 16 человек). Все восемь врачебно-санитарных отрядов сопровождались полицейскими офицерами.
Едва только домовладельцы, торговцы, лавочники и трактирщики Петербургской стороны узнали о грядущей ревизии, среди них поднялся страшный переполох: началась спешная чистка дворов, лавок и подвалов. Однако то безобразие, что копилось на Петербургской стороне годами, невозможно было ликвидировать за один день.
«Трудно себе представить более ужасную антисанитарную картину, чем дворы домов на Петербургской стороне, в особенности на узких улицах и переулках или же в деревянных жилых строениях», – сообщал очевидец. Судя по бесчисленному количеству протоколов, составленных во время ревизии, почти в двухстах зданиях, где побывали врачебно-санитарные отряды, дворы представляли собой настоящие «холерно-чумные форты». Выгребные ямы были переполнены, и из-за недостатка места жильцы сваливали весь мусор и отбросы прямо на середину двора. Образовывались громадные гниющие горы, поражавшие своим зловонием.
Врачам-ревизорам порой казалось, что они входили не во дворы, а в склепы покойников – до того от свалок несло мертвечиной и кисло-гнойным запахом. «Шедеврами» антисанитарного состояния врачи признали два дома: один на Подрезовой улице, а другой – на Полозовой. Даже дома, принадлежавшие гласным Городской думы, не блистали чистотой и опрятностью. К примеру, дом Виссендорфа на Лахтинской улицей, хотя внешне и выглядел довольно пристойно, но славился грязнейшим трактиром.
Рассадником инфекционных болезней врачи признали Карповку: ее загрязняли расположенные по берегам фабрики и заводы. У Карповского моста вся поверхность реки оказалась забита пустой посудой, отбросами и объедками…
Осмотр торговых помещений на Петербургской стороне дал врачам еще более отталкивающую картину, чем ревизия домов. Большинство трактиров представляло собой склады гнили и падали. В более пристойном виде находились рынки, хотя и здесь было составлено несколько десятков протоколов на нерадивых мясников, фруктовщиков и зеленщиков.
Особую ненависть торговцев вызывали торгово-санитарные врачи (их полномочия были гораздо шире, чем у просто санитарных врачей) – после тщательного осмотра продуктов они обливали недоброкачественные товары керосином, после чего все это подлежало уничтожению. А вот у многих бедняков с Петербургской стороны разорение торговцев вызывало нескрываемое злорадство. «Вот оно, попляшут наши толстосумы», – ехидно потирали они руки.
И ведь среди всего этого безобразия приходилось жить простым горожанам! Как не похожа эта реальная картина на мифический «блистательный Санкт-Петербург», воспетый поэтами Серебряного века…
Борьба против злоупотребления спиртными напитками в начале прошлого века являлась одной из животрепещущих тем петербургской жизни. Среди эпизодов этой борьбы были и «антиалкогольный день», организованный Всероссийским союзом христиан-трезвенников осенью 1911 года, и «праздник трезвости», проведенный через год. Тем не менее, в Петербурге продолжали пить – и до, и после всевозможных «антиалкогольных дней».
«В Петербурге пьют много! – констатировал в августе 1906 года обозреватель «Петербургской газеты». – Пьет и старый и малый, и мужчины, и женщины, и дети. В судебных процессах последнего времени, где фигурируют на скамье подсудимых юноши и подростки, пьянство играет доминирующую роль: перед совершением преступления пьют „для храбрости“, после – для успокоения совести, в предшествующие преступлению дни – просто чтобы пить, чтобы найти веселье». По мнению газетчика, «эпидемия» хулиганства, дерзких грабежей и разбоев, охватившая Петербург, в своей основе имела все то же неискоренимое пьянство.
По данным Петербургского губернского акцизного управления, в столице потреблялось в год 3 миллиона ведер водки, что составляло 2,4 ведра на долю каждого жителя, а на взрослого жителя старше 16 лет – 5,5 ведра. Пива производилось в Петербурге 7 миллионов ведер в год, еще 400 тысяч ведер привозилось. Поскольку 1 миллион 200 тысяч ведер пива в год вывозилось из Петербурга, то для потребления в столице оставалось 6 миллионов ведер, что составляло не меньше 11 ведер пива на взрослого мужчину.
Кроме того, по данным того же Акцизного управления, в Петербург ежегодно привозилось и потреблялось около 200 тысяч бутылок рома и французской водки и около 700 тысяч бутылок виноградных вин. Вот такая получалась арифметика «петербургского пьянства».
Очагами «нетрезвого образа жизни» в столице служили многочисленные рестораны и увеселительные заведения в центральной части города, всевозможные кабаки, трактиры, чайные и портерные лавки в злачных районах города и на окраинах. «Едва ли в Петербурге найдется улица, которая могла бы конкурировать в отношении пьянства с Гончарной», – замечал репортер «Петербургского листка» в 1907 году, подкрепляя свои слова статистикой. На 27 домов Гончарной улицы приходилось 21 питейное заведение, в том числе 4 портерных, 3 гостиницы с крепкими напитками, 2 ресторана с вином, 2 погреба и т. д.
Проблема борьбы с пьянством в Петербурге была настолько велика, что даже журнал «Самокат и мотор», который не занимался городскими проблемами, откликнулся на эту тему. В одном из его номеров летом 1906 года он посвятил отдельное приложение «публичному пьянству на улицах Петербурга», с горькой иронией переиначив название столицы на «Питеен-Брюх».
На страницах приложения поместили фотографии, отражавшие «некоторые признаки цивилизации» на улицах города «Питеен-Брюха». На одной из них изображалась длинная очередь в винную лавку. Подпись внизу гласила, что здесь «жители заряжаются для дальнейших подвигов». На другой фотографии два нетвердо стоявших на ногах собутыльника тащили под руки своего вдрызг пьяного товарища по набережной Фонтанки. Подпись внизу с иронией сообщала: «Да не ужаснется читатель, предположив, что среднюю пару ног перебило шимозой в бою на реке Шахэ… Нет, просто три товарища хотели доказать правильность названия города „Питеен-Брюхом“…» Еще на одной фотографии два пьяных мастеровых мирно возлежали на брусчатой мостовой. «Эти двое обывателей, по крайней мере, в этот момент, совершенно счастливы… и доказательство правильности названия города „Питеен-Брюх“ они дают бессознательно», – гласила подпись. И, наконец, последний снимок в этом фоторяду изображал забулдыгу, лежащего на газоне в парке. Подпись сообщала: «Этому ничего доказать нельзя, но правильность названия города „Питеен-Брюх“ подтверждается».
С проблемой публичного пьянства журнал «Самокат и мотор» увязывал и общее неблагополучное состояние Петербурга в плане благоустройства. Особенного нарекания удостаивались на страницах журнала лошади и их нерадивые хозяева, которых мало беспокоила чистота петербургских улиц. «Лошади, сами того не зная, помогают почитателям антисанитарии поддерживать город „Питеен-Брюх“ всегда в достаточно грязном виде, – писал обозреватель журнала. – Нельзя винить лошадей в этом. Виноваты те, кто вместо содействия препятствуют развитию „санитарных“, т. е. механических способов передвижения».
Чем именно спаивались петербуржцы, можно понять, посмотрев на винно-водочную и пивную рекламу начала ХХ в.
Антиалкогольное движение постепенно дошло и до армии, и до флота. В мае 1914 года на заседании Адмиралтейств-совета рассматривалось предложение главного санитарного инспектора флота почетного лейб-медика Зуева изъять из пищевого довольствия нижних чинов флота ежедневное употребление «чарки водки», уже упраздненной к тому времени в сухопутных частях войск.
Однако Адмиралтейств-совет не согласился с доводами лейб-медика: после детального обсуждения он решил сохранить все «права и преимущества» за исторической «чаркой водки». Вопрос о необходимости «чарки водки» во флоте рассматривался с самых разных точек зрения – социально-бытовой, правовой и «частно-служебной». По мнению членов Адмиралтейств-совета, традиционная флотская «чарка водки» никакого вреда для здоровья не представляет. В подтверждение приводились доводы ряда авторитетных ученых-врачей, к примеру профессора Тарханова.
Наоборот, на флоте, доказывали члены Адмиралтейств-совета, без «чарки водки» просто никак не обойтись, поскольку вахтенная жизнь матроса и офицера находится почти постоянно в зависимости от погодных условий, зачастую столь неблагоприятных, что только пресловутая «чарка водки» способна предотвратить неминуемое заболевание. И, наконец, утверждали члены Адмиралтейств-совета: «Во флоте алкоголиков нет!» Точнее, «не наблюдается нижних чинов, спившихся от ежедневной „чарки водки“». Кроме того, каждый матрос имел право отказаться от этой порции алкоголя и получать взамен денежный эквивалент ее стоимости – восемь копеек.
В итоге совещания Адмиралтейств-совет не признал необходимым и своевременным отмену «исторической чарки водки», отложив вопрос на неопределенное время. Вернее, как было указано, «впредь до пересмотра и изменения общих норм пищевого и денежного довольствия для нижних чинов флота».
«Петербург смело можно назвать „веселой столицей“, судя по миллионам бутылок выпиваемого ежегодно шампанского, – утверждала девяносто лет назад „Петербургская газета“. – Шампанское в Петербурге льется рекой».
«Петербуржцы требуют музыки и плясок», – замечали столичные репортеры, рассказывая о жизни «гулящего Петербурга». А потому многие рестораны просто превратились в кафешантаны, не желая отставать и терпеть конкуренцию от настоящих шантанов. В любом ресторане его владельцы старались устроить музыку, кто во что горазд: в одних публику развлекали плохонькие оркестры из двух-трех балалаечников, в других – струнные оркестры румын, а в третьих были целые «оркестрионы».
Наблюдая подобный расцвет индустрии увеселения, городские власти предложили ввести особый налог на зрелища и развлечения, взимаемый в пользу города. Вопрос попал в повестку Городской думы и был положительно решен в конце апреля 1914 года.
Налоговому обложению отныне подлежали билеты в кафешантаны, кинематографы, клубы, бега и скачки, оперетки, фарсы, миниатюры – то есть зрелища, преследующие исключительно цели развлечения, забавы и веселья. С билетов стоимостью до 50 копеек решили взимать налог в одну копейку, с билетов от 50 копеек до рубля – пять копеек, и так далее. Установили даже сбор с контрамарки – по десять копеек.
Утром у кассы Мариинского театра. Рисунок М.В. Добужинского
На сцене столичных кафешантанов…
Афиша петербургских театров. 1910 г. Из журнала «Солнце России»
От налога освободили только самые дешевые 10-копеечные билеты, хотя встречались такие очень редко. Кроме того, от вновь введенного налога освобождались билеты на театральные представления, которые преследовали «художественные, просветительные и гигиенические цели».
«С пышной трапезы веселящихся петербуржцев будут перепадать крохи бедным», – замечал современник. Власти рассчитывали, что в результате введения «налога на развлечения» городской бюджет будет дополнительно получать до 350 тысяч рублей в год. Увы, эти надежды не сбылись: вскоре началась Первая мировая война, и петербуржцам стало не до веселья…
Вопрос об оторванности чиновников от народа, а также об их необоснованных привилегиях, стар как мир. Тем не менее он остается актуален и сегодня, как и век назад. К примеру, тогда многих петербуржцев до крайности раздражали и возмущали барские замашки, а также элементарная нескромность городского головы Ильи Ивановича Глазунова.
Он довольно часто служил объектом едкого злословия со стороны газетчиков, но сам к этой критике относился достаточно спокойно. Правда, поводов для подобных нападок городской голова действительно подавал немало. По сравнению с предыдущим городским головой, Резцовым, «скромным деятелем демократической складки», Глазунов отличался совершенно иными повадками. Скромности и умеренности ему явно не хватало.
Порой это приводило к совершенно комическим ситуациям. Взять хотя бы нашумевшую историю с трамвайным билетом № 1. Открывая в 1907 году движение электрического трамвая, Городская дума постановила: не давать никому ни одного бесплатного и почетного билета. Однако когда городским головой стал Глазунов, трамвайная комиссия из кожи вон лезла, чтобы выразить новому шефу свое подобострастие. С этой целью она изготовила ему почетный билет на бесплатный проезд по линиям городского электрического трамвая. На билете значился очередной номер, соответствовавший регистрационной книге. Но – о ужас! – номер оказался многозначным. Это вызвало гнев нового «отца города»:
– Позвольте, почему не первый? – с неудовольствием будто бы спросил новоиспеченный «лорд-мэр». – Я не хочу быть ни вторым, ни десятым, ни сотым. Мне нужен билет номер один!
Комиссия долго думала и гадала, пока одного из ее членов не осенила гениальная мысль: а почему не может быть два первых номера? Все ухватились за эту счастливую идею, и уже через день Глазунову торжественно вручили билет за № 1.
Правда, своим правом Глазунов едва ли пользовался. Ему было совершенно не с руки толкаться с простыми пассажирами на трамвайных площадках. Более того, общественный транспорт останавливали, дабы обеспечить «зеленую улицу» новому городскому голове. Этот «особливый почет» Глазунова, поставившего себя таким образом выше всех горожан, вызвал у многих петербуржцев крайне негативную реакцию.
В июле 1910 года на страницах печати передавался случай, произошедший в Лесном, где Глазунов жил на даче. Городской голова ехал к себе домой по 2-му Муринскому проспекту, а в это время по Большой Объездной улице (ныне улица Орбели), пересекавшей проспект, двигался поезд паровой железной дороги. Стрелочник, завидев в экипаже мощную и властную фигуру городского головы, тотчас же выставил красный фонарь и остановил поезд, хотя ему было еще далеко до 2-го Муринского. Когда начальство проехало, милостиво ответив на поклон стрелочника, тот разрешил паровику продолжать движение.
«Такой почет лорд-мэру оказывается на территории Лесного – местности земской, – язвительно замечал один из газетчиков. – Какой же почет должен быть оказываем городскому голове при его проезде по улицам избравшей его столицы? Надо ожидать, что скоро будет издано распоряжение о том, чтобы при проезде Глазунова все обыватели столицы становились во фронт!»
В начале 1910-х годов общественное управление Петербурга решило всерьез взяться за издание собственной газеты. Официальным мотивом этой затеи выставлялось то обстоятельство, что городские власти вынуждены каждый год тратить на свои публикации в прессе больше десяти тысяч рублей, а при наличии же своей газеты надобности в подобных расходах не будет.
Впрочем, это послужило не единственной и даже не главной причиной стремления иметь собственную прессу. Дело было в сложившейся к тому времени весьма скверной репутации городской власти, погрязшей в скандалах, коррупции и взяточничестве. Городские газеты очень остро и порой весьма жестко критиковали и ответственных чиновников, и власти Петербурга в целом за плачевное состояние столицы Российской империи в сфере благоустройства, санитарии, больничного, жилищного вопросов.
Неудивительно, что городские власти хотели дать адекватный ответ своим оппонентам, а также, как заявлялось официально, «желали иметь свой собственный орган для проведения в население взглядов думского большинства, для полемики с печатью, критикующей работу Городской думы и ее исполнительных органов».
Напомним, львиная доля критики в адрес городских властей звучала со страниц популярных петербургских газет, властвовавших над умами горожан и отражавших их надежды и чаяния: «Петербургского листка» и «Петербургской газеты». Не отставали от них и «Биржевые ведомости». Более казенно на этом фоне смотрелись «Санкт-Петербургские ведомости». А вот в городских журналах «для семейного чтения», имевших всероссийский охват, таких, как, к примеру, «Огонек» и «Родина», тоже нередко звучала едкая критика в адрес петербургских властей. Городская дума издавала собственные «Известия», но в них публиковалась официальная информация. Полемического характера они не носили.
Однако одним из самых главных противников идеи официальной городской власти, родившейся в недрах общественного управления, стал не кто иной, как сам городской голова Илья Иванович Глазунов. Он более чем скептически отнесся к идее издания городской официальной газеты. Будучи книгоиздателем и книгопродавцем, владельцем старинной типографии, он знал толк в печатном деле, и его удивляло, что для сбережения десяти тысяч рублей предлагается ежегодно затрачивать гораздо бóльшую сумму на издание газеты. По его мнению, от такого нерационального расходования городских средств имидж власти пострадал бы еще больше.
«Как ни скромна по размерам и расходам будет наша газета, а все-таки менее двухсот тысяч рублей в год она нам не обойдется, – констатировал Глазунов. – В принципе, для города такой единовременный расход не страшен, но только при условии того, что в дальнейшем издание будет себя окупать и приносить доход. Но вот этих перспектив я и не вижу. Городское общественное управление, по горло занятое множеством прямых лежащих на нем хозяйственных обязанностей и не справляющееся с ними, взялось бы с изданием газеты не за свое дело».
Так выглядело приложение к «Петербургской газете». Выпуск, посвященный Вербному воскресенью. 1913 г.
Кроме того, по мнению Глазунова, в очень щекотливое положение попал бы редактор новой газеты: ему все время пришлось бы держать нос по ветру, следуя в фарватере колеблющегося, как потом бы сказали, «вместе с генеральной линией», думского большинства. Какой же уважающий себя редактор, желающий быть независимым, согласился бы то и дело менять характер издания из-за «той или другой погоды»?
Выступая против идеи городской газеты, Илья Глазунов высказал и такую полезную мысль: в газете, издаваемой городским управлением, не будет критики самого себя, а значит, не будет возможности посмотреть на свои действия со стороны. «Как ни бранят лично меня газеты, – подчеркивал Илья Иванович, – я все же черпаю в них и правдивые указания. Скажу более, вмешиваясь в ход управской машины, даю ей, иногда под влиянием газетной критики, тот или иной ход. Что я, по совести говоря, найду в городской газете? „Все обстоит благополучно!“ Так это с точки зрения думского большинства. Но, может быть, далеко не благополучно с точки зрения существа дела».
И, наконец, последний аргумент Глазунова касался литературной стороны дела. Ведь в газету Городского управления бросятся строчить свои корреспонденции и обзоры едва ли все гласные, а литературные способности-то есть не у каждого. «Воображаю, как это было бы тоскливо, скучно, тягуче и нудно! – восклицал Глазунов. – Нет, я решительный противник идеи городской газеты. Это будет мертворожденная идея, но очень дорогостоящая».
Мудр, однако же, оказался Илья Иванович Глазунов, которого как только не поносили в городской печати. «Спит сладко среди потока дел, требующих подписи», – с едким сарказмом писали про него газетчики. Критика, как известно, мало кому нравится, но политическая жизнь без нее обречена на застой и деградацию. Что же касается идеи издания городской властью собственной газеты, то до революции она так и не осуществилась.
Так выглядело приложение к «Петербургскому листку». Выпуск от 16 февраля 1912 г.
Смольный институт благородных девиц обычно воспринимается сегодня – с присущей ностальгией по «блистательному Санкт-Петербургу» – как закрытое учебное заведение с практически безупречной репутацией. Между тем, век назад перед петербуржцами представала совсем иная картина: странные события, происходившие в Смольном институте, давали повод говорить о царивших там деспотических нравах и порядках.
Поводом к таким разговорам послужила трагедия, случившаяся в Смольном институте в середине апреля 1913 года: две воспитанницы выпали с третьего этажа во двор. Одна выжила, другая разбилась насмерть. По официальной версии, трагедия стала следствием недосмотра администрации, якобы «две воспитанницы увлеклись своей шалостью настолько, что очутились на полураскрытом окне и, сильно облокотившись на стекло, раздавили его и обе вместе рухнули вниз с высоты третьего этажа».
Однако вскоре выяснилось: в этой истории все шито белыми нитками. Достаточно сказать, что трагическая «детская шалость» случилась почему-то глубокой ночью. Стало очевидно: администрация Смольного института во главе с его начальницей светлейшей княжной Ливен тщательно скрывает подробности этого происшествия. Дотошные газетчики все-таки пронюхали, в чем было дело. Оказалось, что падение двух воспитанниц из окна не было случайностью.
«Кулуары женского аристократического учебного заведения с его режимом и патриархальными началами создали такую атмосферу, которую не вынесли две юные девочки», – утверждалось в одной из влиятельных городских газет. Обе смолянки учились в институте уже четвертый год, и трагедия назревала долго.
Погибшая 14-летняя Надежда Кондаурова, дочь полковника, давно тяготилась обстановкой и режимом институтской жизни. Еще перед рождественскими каникулами ее «уловили» с недозволенными к чтению книгами. Они не были «преступного» содержания, но и не входили в программу института. Еще несколько подобных «выходок», и Кондаурова оказалась на плохом счету у администрации. В результате при 12-балльной системе отметок ей поставили два балла за поведение.
Кондаурова стала писать жалобные письма домой. В Петербурге жили ее мать, братья и сестры, старшие из которых тоже являлись воспитанницами-смолянками. Она умоляла, упрашивала забрать ее домой, но не встретила поддержки у родных. Сочувствие она встретила лишь у своей подруги Ольги Савинковой, происходившей из зажиточной дворянской семьи.
В три часа ночи 13 апреля, когда все смолянки спали, Кондаурова и Савинкова решили исполнить задуманное. Потом уже говорили, что девушки хотели бежать из института и утопиться в Неве, но когда попытку их бегства раскрыли, вылетели из окна. Как бы то ни было, Кондаурова закрылась простыней и бросилась вниз из окна. За ней последовала ее подруга…
Когда стало понятно, что администрация Смольного института скрывает происходящее и всеми силами препятствует огласке, по Петербургу поползли самые разные слухи. Главным образом, обвиняли внутренние распорядки институтской жизни, установленные нынешней начальницей княжной Ливен. Поговаривали, что в институте развита система угодничества и «всепослушания», учениц принуждают льстить и заискивать, а порядки угнетают не только воспитанниц, но и педагогов. Некоторых уже уволили за «вольный нрав».
Ходили слухи, что начальница института высокомерно обращается с педагогами, что в институте процветает принцип служения слову, а не делу. Будто бы «смолянок» зачастую наказывают не за серьезные проступки, а за самые невинные проявления живого характера.
В самом Смольном институте публикации о царящих там нравах называли наглой ложью. Представителей прессы вообще не пускали за порог института. Впрочем, некоторые считали, что дело не только в смольнинских порядках, поскольку демонстративные самоубийства среди молодежи стали, без преувеличения, настоящим «веянием времени». А законоучитель и духовник Смольного института священник Егоров и вовсе объяснял поступок Кондауровой ее «ненормальностью». «Она была нервной экзальтированной натурой, – заявлял он, – часто беседовала со мной и говорила, что она „скверная, не годная для жизни“. Она была талантлива, и развитие ее шло выше окружающих. Вечное искание чего-то лучшего».
Через три дня после трагедии Надежду Кондаурову похоронили на Никольском кладбище Александро-Невской лавры. Среди провожавших ее в последний путь присутствовало немало офицеров гвардейских полков, а также бывших смолянок. Воспитанниц, учившихся вместе с Кондауровой, не было: администрация просто не разрешила им появляться здесь, опасаясь «массового психоза».
Между тем разоблачения порядков, царивших в институте, продолжались. Дошло до того, что Смольный институт во всеуслышание обозвали «школой самоубийц». Как оказалось, только в 1906/07 учебном году пять смолянок покушались на самоубийство.
«В женских институтах для того, чтобы пересоздать женщину если не в цветок, то в говорящую (по-французски) куклу, применяется особый режим, который весьма близко напоминает тюремный, – возмущался газетчик «Петербургского листка». – Результаты известны… Теперь, когда повеяло свежим воздухом, здоровым, впечатлительным, чутким, увлекающимся девушкам стало еще тяжелее переносить затхлую атмосферу институтской тюрьмы. И они бросаются из окон… Не лучше ли, вместо того чтобы закрывать институтские окна железными решетками, широко открыть двери институтов? И выпустить на волю всех институтских пленниц»…
В конце весны 1914 года по Петербургу поползли темные слухи, что в Петропавловской крепости творится беззаконие: будто бы по приказанию ее коменданта подвергли поголовной порке всех детей «низших военнослужащих». Виной стала провинность одного из мальчиков, бросившего камень в часового. Случилось это 11 апреля.
Слухи просочились в газеты и дошли даже до Государственной думы, вызвав всеобщее возмущение «дикой расправой». Как уверяли, не найдя конкретного виновного в инциденте, комендант крепости генерал Данилов приказал родителям или оставить службу в крепости, или «высечь примерно» своих детей.
Чтобы пресечь слухи, репортер одной из газет занялся собственным расследованием произошедшего. Поскольку Данилов отбыл в командировку на Кавказ, он обратился к помощнику командующего войсками Санкт-Петербургского военного округа генералу от артиллерии Фан-дер-Флиту. «Слухи о поголовной порке детей низших военных чинов в Петропавловской крепости сильно преувеличены, – отвечал он. – Телесное наказание было применено не к двадцати мальчикам, как уверяют, а всего к одному – сыну жандармского унтер-офицера. Этот мальчик проявил совершенно недопустимое озорство. Он бросил камнем в часового и был застигнут на месте своего проступка. Несколько других мальчиков также бросали камнями в солдат, но уличить всех виновных детей не удалось».
Фан-дер-Флит подтвердил, что генерал Данилов действительно отдал строгий приказ родителям или покинуть службу в крепости и увезти детей, или же остаться на службе, но подвергнуть своих чад «примерному отеческому наказанию». Унтер-офицер, сын которого был уличен в «проступке», «примерно наказал сынишку». Другой унтер-офицер отказался высечь своего ребенка и, оставив службу в крепости, уехал в деревню.
Кроме того, Фан-дер-Флит опроверг слухи, что мальчика секли крайне жестоко: «ему нанесли только пять ударов розгами». Врач Петропавловской крепости доктор Троицкий заявил, что ни при какой экзекуции не присутствовал, и вообще врачебный персонал не имел никакого отношения к инциденту.
Поскольку вопрос о порке в Петропавловской крепости продолжал будоражить публику, спустя еще несколько дней последовало официальное разъяснение Главного штаба. В нем впервые прозвучали конкретные имена нашкодивших унтер-офицерских детей. Ими оказались 12-летний Егор Савельев и 10-летний Миша Корзенков. Отец Егора выпорол сына «во исполнение распоряжения коменданта», а отец Миши Корзенкова пороть ребенка отказался и просил отправить свою семью в деревню, на что последовало разрешение коменданта.
В начале 1910-х годов столицу застигла «эпидемия самоубийств». В сентябре того же 1911 года ее летопись пополнил совершенно дикий и нелепый случай. В кронштадтской мужской гимназии ученик сначала попытался убить своего учителя, а затем покончил с собой. Заголовки газет гласили: «Кровавая драма в гимназии»…
Среди учеников кронштадтской мужской гимназии уже давно замечались ненормальные отношения с преподавателем физики надворным советником Белавиным. Гимназисты говорили, что своими каверзными вопросами Белавин сбивал с толку лучших по его предмету учеников и вообще не отказывал себе в удовольствии поиздеваться над ребятами, показать свою власть.
Достаточно сказать, что только за две первые недели сентября 1911 года он умудрился поставить 23 двойки! Гимназисты просили его быть более снисходительным, но все было напрасно.
Неожиданная развязка последовала утром 17 сентября 1911 года. В тот день ученик 7-го класса Петр Гаврилов явился в гимназию сильно взволнованным. Видимо, он уже заранее продумал свой план мести: он тщательно готовился к «судному дню» над зарвавшимся учителем.
На уроке физики Белавин вызвал Гаврилова к доске и поставил ему плохую оценку, грубо заметив, что виной всему – пропущенные уроки. А дальше случилось то, чего никто совершенно не ожидал. Гаврилов выхватил из кармана револьвер и выкрикнул: «На тебе, мерзавец! Вот тебе за все!» Прогремели два выстрела. Несмотря на близкое расстояние, Гаврилов промахнулся: пули застряли в стене, а Белавин в ужасе бросился бежать из физического кабинета.
На Гаврилова тут же набросились его одноклассники, чтобы отнять револьвер, но они не успели этого сделать: тот направил пистолет себе в рот и выстрелил. Когда в физический кабинет примчалось гимназическое начальство, юный самоубийца был уже мертв. В его кармане нашли письмо, адресованное матери. В нем, среди прочего, Гаврилов сообщал, что еще два года назад убедился в своей неприспобленности к жизни, но не находил подходящего случая, чтобы покончить с собой.
О Петре Гаврилове знали немного. Он был сыном фельдшера, скончавшегося несколько лет назад. «Тихий, спокойный и впечатлительный, Гаврилов производил на всех знавших его и товарищей прекрасное впечатление, – сообщала подробности одна из петербургских газет. – За последнее время, в особенности в конце прошлого учебного года, Гаврилов стал жаловаться на боль в груди и на сильное расстройство нервов. Врачи обнаружили у него зарождающийся туберкулез с сильным понижением питания»…
Самоубийство жениха-офицера и юного гимназиста являлись характерными примерами поразившей тогда столицу «эпидемии самоубийств». Действительно, ситуация с суицидами в Петербурге в начале 1910-х годов являлась просто катастрофической. Когда столичное статистическое отделение представило данные о самоубийствах и их попытках в Петербурге за 1912 год, то их общее число равнялось 1207. Это было на 42 случая больше, чем в 1911 году, но на 366 меньше, чем в 1910 году. Так что можно было говорить, в определенном смысле, о «положительной динамике» вопроса.
Из всего числа случаев покушения на самоубийство (1207) смерть последовала в 264 случаях. Наиболее распространенным способом попытки ухода из жизни являлось отравление (807 случаев – 66,9 % от общего числа), затем следовали употребление оружия, утопление и удушение. Кроме того, было зафиксировано два случая самосожжения.
Наибольшее число случаев суицида, как показывала статистика, приходилось на февраль, март, апрель и май, а наименьшее – на август. Среди самоубийц преобладали мужчины в возрасте от 18 до 50 лет: их оказалось 633.
Что же касается причин самоубийств и покушений на них, то их причины выяснили почти в половине случаев. В первую «тройку» причин расстаться с жизнью вошли злоупотребление спиртными напитками, безработица и отсутствие средств к существованию, а также семейные неприятности. Затем следовали разочарование в жизни, неудачная любовь, ревность, измена любимого человека, неизлечимые болезни, растрата или потеря денег. Порой среди причин суицида значились неприятности по службе, боязнь наказания и неудачи в торговле.
Петербург в начале ХХ века называли одним из самых «азартных» городов. На одном Невском проспекте в начале века существовало полтора десятка подпольных «игорных притонов».
«Азарт по-прежнему процветает в Петербурге, – писала одна из столичных газет. – Самоубийства, растраты, гибель талантливых людей, разорение от увлечения игрой по-прежнему питают газетную хронику. Не действуют на игроков грозные примеры, бессильны полицейские меры, не обращают они никакого внимания на нравственное осуждение азарта, как это было у присяжных поверенных».
Подпольные азартные клубы преследовались полицией, и даже петербургский градоначальник не раз указывал полиции принять самые строгие меры к их искоренению. Чтобы не попасться в руки полиции, устроители притонов обычно снимали сразу несколько квартир в разных частях города в пользование какому-нибудь отставному чиновнику и даме. Один день играли на Васильевском острове, назавтра ехали на Петербургскую сторону, а потом отправлялись на Лиговку, чтобы дворники не обращали внимания на слишком частые посещения «гостями» одной и той же квартиры.
«Бацилла» азартных игр проникала даже в самые строгие заведения Петербурга. В игорном мире долгое время носились слухи о таинственном клубе в Петропавловской крепости. Поговаривали, что там сутки напролет идет азартная игра, в которой принимают участие не только господа, но и дамы.
«Игорный притон в Петропавловской крепости! – возмущался обозреватель „Петербургской газеты“. – Надо же до этого додуматься! Кому придет в голову, что офицер откроет игорный притон у себя в квартире».
Действительно, за толстыми стенами «русской Бастилии», ворота которой так тщательно охранялись часовыми, обосновался «клуб-притон». Дело в том, что в крепости, представлявшей настоящий «город в городе», совершенно изолированный от всего остального Петербурга, находилось несколько домов, отведенных под квартиры служивших тут офицеров. Одним из жильцов этого городка являлся некий полковник В-ий, известный среди столичных профессиональных игроков как мастер карточной игры и руководитель нескольких клубов, закрытых по распоряжению городских властей.
Свою квартиру в крепости полковник-игрок предоставил под тайный азартный клуб. Нахождение его в Петропавловской крепости давало игрокам все гарантии безопасности. Число завсегдатаев клуба составляло около полусотни. Игра у полковника начиналась в десять часов утра и продолжалась до времени закрытия крепостных ворот. А если затягивалась, то гости оставались ночевать у радушного «хозяина-хлебосола».
Постепенно слухи о безобразии, творившемся за стенами Петропавловки, стали усиливаться. Крепостное начальство изо всех сил оберегало «военную тайну» и хранило полное молчание.
Тайну притона выдала одна из проигравшихся в нем дам, которая после крупного проигрыша не выдержала и помчалась жаловаться. Ближайшим вершителем справедливости оказалось крепостное управление.
– В крепости игорный притон! – сообщила она с порога. – Меня обыграли дочиста!
– Это слишком серьезно, что вы говорите, – ответил дежурный и послал за начальством. Свои обвинения проигравшаяся дама повторила коменданту крепости барону Сталь фон Гольштейну…
Ходили слухи, что притон в крепости еще долго бы оставался нераскрытым, если бы не жадность его хозяина-полковника. Он отказал даме в возврате проигранных денег, необходимых ей для уплаты по векселю. Та пригрозила, что нажалуется, но полковник решил, что все это пустая дамская болтовня. И просчитался!
«Заявление этой дамы подтвердилось, – сообщили репортеру «Петербургской газеты» в крепостном управлении. – Квартира В-го была осмотрена, и хотя он и несколько бывших в его квартире лиц заявили, что играли в преферанс, по всем признакам, шла азартная игра. В гостиной большой казенной квартиры оказались столы для игры в макао, а многие игроки попрятались кто куда. Теперь все кончено! Крепостной клуб закрыт!»
В начале прошлого века в Петербурге наблюдалось «сильное преобладание мужского пола над женским». Связывалось это с тем, что стремительно развивавшаяся тогдашняя столица России постоянно нуждалась в рабочей силе. Любопытный факт: в структуре петербургского населения по состоянию на 1900 год почти половину всех мужчин (от 16 лет) составляли холостяки, а незамужние женщины – чуть больше 40 процентов всего женского населения Петербурга старше 16 лет. Складывавшаяся демографическая ситуация серьезно беспокоила городские власти. Раздавались даже предложения о введении специального «налога на холостяков».
«Я – старый холостяк, – заявлял депутат Государственной думы Каменский, – и с удовольствием платил бы налог в пользу многосемейных, сознавая, что избавлен от множества обязанностей, лежащих на отцах семейств».
Сторонники налога на холостяков ставили в пример некоторые европейские страны, где также были обеспокоены демографической проблемой. Во Франции шли разговоры о введении налога на холостяков с целью заставить их жениться и тем самым способствовать увеличению рождаемости. В Швейцарии введение подобного налога объясняли желанием облегчить налоговое бремя для многосемейных. «У нас, по поводу предполагаемого подоходного налога, считают необходимым установить для холостяков повышенное обложение по сравнению с женатыми», – отмечал обозреватель одной из петербургских газет.
Однако многие из тех, кто в силу своих государственных забот решал демографическую проблему, не пришли в восторг от идеи ввести налог на холостяков. «Нельзя всех холостяков обкладывать одной данью, да и было бы весьма несправедливо, если бы вы заставили холостого мужика платить в пользу многосемейного чиновника», – категорически высказывался член Государственного совета Кобылинский.
А по мнению заведующего статистическим отделением столичной Городской управы приват-доцента Степанова, ошибались те, кто думал увеличением числа браков усилить деторождение. «Петербургская статистика показывает, что прежде всего надо позаботиться о борьбе с детской смертностью, – считал он. – В Петербурге умирает пятьдесят процентов младенцев. Вот о чем надо подумать».
Другой причиной демографического кризиса называли увеличивающуюся день ото дня «расшатанность семейных нравов». По словам известного в Петербурге адвоката Адамова, почти каждый день к нему приходили лица обоего пола, которые жаловались на то, что решили разойтись вследствие неудачной семейной жизни.
«Никогда, кажется, семейные узы не были так слабы, а брачные узы так легко порывались, как в настоящее время, – говорил Адамов. – Наше время, очевидно, отмечено брожением не только в других областях жизни, но и в сфере семейной. Грустно, что во всей этой безурядице приходится страдать ни в чем не повинным детям, о которых менее всего думают супруги, так легко расходящиеся друг с другом».
Очаровательные петербурженки во все времена стремились следовать капризам переменчивой моды. Модные веяния, как и сегодня, приходили в Петербург из Европы, причем едва ли не каждый сезон приносил что-то новое. Немалая часть петербуржцев возмущалась современными нравами. К примеру, немало раздражало добропорядочную публику появление на улицах забывших обо всех правилах светского тона дам в «шароварах». Это вызвало настоящую бурю общественного негодования почти во всех европейских столицах, где в начале ХХ века модницы захотели ввести новую моду в виде изящных шаровар.
Когда в начале 1910-х годов дамские шаровары стали проникать и в Петербург, они тоже поначалу вызвали бурю гнева. Газеты были заполнены едкими карикатурами на «дам в шароварах», а гостившая в Северной столице парижская актриса Роджерс назвала этот костюм безобразным, заявив в интервью, что «дальше этого в смысле безобразия идти некуда. Ошибаются, думая, что эта мода получила или получит права гражданства».
Осенью 1911 года петербургские мужчины были изрядно шокированы очередным «писком моды»: на смену «развязно-просторному» кринолину пришла коротенькая юбочка, едва доходящая до колен. И снова негодованию «борцов за нравственность» не было предела. Особенно их возмущало то, что дамы оказались во власти законодателя моды французского модельера Пакена: скажи он только слово, и они оденутся в костюм Евы…
Как и сегодня, дамам предлагалось немало средств для улучшения своих природных форм. Этот бесплатный «талон» обещал «получение роскошного бюста в течение одного месяца»
«Мода не знает прогресса, мода не считается со вкусом, – замечал обозреватель одной из газет. – Сегодня она стягивает, как в шоры, прекрасные женские формы, а завтра она совершенно скроет их от нескромно-любопытного взора современного эстета. Но, mesdames, не пора ли положить конец владычеству госпожи моды? Надо ли и можно ли бороться с крайностями моды? Как влияет увлечение модами на весь душевный склад женщины, не нужна ли реформа женского костюма?»
Поскольку этот вопрос казался весьма актуальным, «Петербургская газета» в сентябре 1911 года провела специальный опрос писательниц, артисток и общественных деятельниц. Практически все они выступили против того, чтобы петербуржцы слепо следовали моде и подчиняли свою жизнь «погоне за тряпками». Это позволило обозревателю газеты резюмировать: «Долой моду! Да здравствует свободный и по личному вкусу сделанный туалет, да здравствует свобода костюма и… женщины».
Иллюстрации со страниц, посвященных современной моде. Журнал «Женская жизнь», лето 1915 г.
«Увлечение многих женщин модами доказывает их полное душевное оскудение, – заявляла председательница общества защиты прав женщин О.В. фон Кубе. – Не горькая ли ирония судьбы кроется в том, что как раз теперь, в эпоху напряженной борьбы женщин за равноправие, за свободу своих действий в общественной жизни, большинство женщин опутывает свои ноги узкими юбками. Неужели нашим модницам не стыдно, что над ними, захлебываясь, смеются и журналы, и газеты, и люди?»
По мнению писательницы Е.А. Чебышевой-Дмитриевой, погоня за крайностями моды служила первым признаком «рабского положения женщины». «Пока женщина от этого признака не отрешится, она не будет свободна, – заявила Евгения Александровна. – Мода отвлекает женщину от всего идеального, возвышенного, разумно-прекрасного, и не оттого ли у нас так много пустеньких, „кисейных“ барышень и дам».
Участвовавшие в опросе петербургские актрисы не были столь категоричны, как общественные деятельницы. «Артистка – законодательница мод, – уверяла В.Ф. Лин (впоследствии основательница «Театра миниатюр Валентины Лин»). – Хвастать не хочу, но когда я за границей одела кофточку с большим английским жабо, многие переняли и стали носить такого же фасона кофточки. Нынешняя мода самая изящная из всех когда-либо бывших».
Что же касается «реформы костюма», то артистки выступали ярыми приверженками узких юбок и резко отрицали кринолин, поскольку, по их мнению, бесчисленные кружева и оборки кринолина способны «толстить» даже самую нежную и изящную фигуру. «Я ни за что не одену кринолин, ни за что! – негодовала В.М. Шувалова. – Худенькой себя не считаю, а безобразно толстой в кринолине быть не хочу. По-моему, одеваться надо не столько соображаясь с модой, сколько с личным вкусом. Вот вошедшие теперь в моду белые шелковые чулки мне нравятся. Вот это, действительно, красиво и изящно».
Но наиболее категоричной оказалась Н.В. Дулькевич. «Я никогда не придавала особого значения тряпкам и никогда не увлекалась модой до самозабвения, – гордо заявила она. – Женщины, по-моему, не должны увлекаться модой. Если во всем хороша умеренность, то в одежде она также нужна и также целесообразна».
В начале прошлого века в Петербурге насчитывалось до полусотни музеев, что давало ему право, как и сегодня, претендовать на звание «культурной столицы». Однако, справедливости ради, надо сказать, что количество не всегда соответствовало качеству. Потребности и запросы публики порой далеко не совпадали с предложениями со стороны музеев, и наоборот.
Порой возникали совершенно анекдотичные ситуации: музеи, которыми Петербург мог бы по праву гордиться, являлись заведениями, доступными лишь крайне ограниченному кругу лиц. Речь идет о двух исключительных и единственных в своем роде музеях – Пушкинском и Лермонтовском. Первый находился в стенах Александровского лицея, второй – Николаевского кавалерийского училища. Для посещения первого требовалось специальное разрешение директора лицея, для обозрения второго – специальное дозволение начальника училища.
«Бедные музеи русских писателей! – сетовал в начале 1905 года обозреватель журнала «Русский турист». – Неужели же они не достойны таких же прав, какими пользуются музеи оружия, музеи чучел животных, картин и пр.? Неужели нельзя сделать единственные на весь Петербург два музея русских писателей доступными для всех без всяких формальностей и разрешений?»
Именно корпоративная замкнутость некоторых столичных музеев служила причиной того, что петербургская публика оказывалась порой лишенной возможности приобщиться к собственному культурному наследию. «Петербургская публика не слишком жадна до посещения музеев, – констатировал в начале 1910-х годов один из газетных обозревателей. – Не забавно ли: количество всех музеев в столице доходит до пяти десятков, а многие ли петербуржцы догадываются о существовании даже хотя бы одной трети из них!» Одну из причин этого он видел в узкой специализации многих музеев: к примеру, существовал в Петербурге музей глиноведения, но знали о нем немногие, хотя находился музей в самом центре города.
Одними из наиболее посещаемых столичными обывателями музеев были Эрмитаж и музей Александра III (Русский музей), а также Зоологический музей. Однако режим работы последнего вызывал массу нареканий со стороны публики. Газета «Вечернее время» даже посвятила в январе 1913 года этому вопросу специальную заметку, озаглавив ее «Забаррикадированный музей».
«Хозяйке зоологического музея – Академии наук, очевидно, вовсе не нравится такое предпочтение ее музею, – говорилось в заметке, – и нужно только удивляться, до каких, поистине, адски-коварных ухищрений додумалась она в настойчивых стараниях сократить посещение публики до возможного минимума». Посудите сами: дни осмотра музея распределялись следующим «заманчивым образом»: музей работал пять дней в неделю, но и то лишь с 11 часов утра до 3 часов дня.
По понедельникам и четвергам музей был закрыт, не работал он также и в праздники – в Новый год, в первые три дня Пасхи, в три дня Рождества, а также с 15 июня по 1 августа. При этом во вторник входной билет стоил 70 копеек с персоны, по средам – 25 копеек, а по выходным музей работал бесплатно.
«Нельзя не согласиться, что дабы заучить и запомнить это хитро запутанное расписание, нужно обладать далеко незаурядными способностями и памятью», – с едким сарказмом восклицал автор заметки в «Вечернем времени» и предлагал программу действий для «повышения пользы и значения этого действительно великолепного и интересного музея».
Во-первых, отменить вообще платный вход – сделать музей бесплатным. Во-вторых, открыть доступ в музей ежедневно, кроме уж очень важных праздников, причем «в более светлые месяцы продолжить присутствие публики в музее елико возможно». И, в-третьих, посадить в музее специальных сотрудников, которые давали бы публике необходимые объяснения. Что ж, некоторые из этих предложений актуальны и по сей день…
В начале января 1909 года в Петербурге на Литейном проспекте появился «театр сильных ощущений», а если проще – «театр ужасов». Заведение принадлежало известному в столице антрепренеру Казанскому, который перед этим уже открыл два театра – «Невский фарс» и «Модерн».
«В „Фарсе“ предприимчивый антрепренер угождает потребностям смеха, – писал обозреватель. – В театре „Модерн“ он развлекает публику последним словом электрофотографической техники. В Литейном будет пугать».
Действительно, театр на Литейном, 51, в доме графа С.Д. Шереметева, готовил петербуржцам, желавшим пощекотать нервы, всевозможные ужасы. В афишах предупреждалось, что лицам со слабыми нервами смотреть спектакли «Литейного театра В.А. Казанского», где будет представлен репертуар пьес парижского «Grand Guignol» («Театра сильных ощущений»), не рекомендуется.
«Народился еще новый театральный зал, он помещается в доме графа Шереметева и переделан из манежа, – сообщал репортер. – В нем пока сырые стены, некрашеные коридоры и буфетные комнаты».
Казанский поставил дело на коммерческий поток: он держал один актерский состав на «Невский фарс» и театр на Литейном, то есть одни и те же актеры в одном театре веселили публику, а в другом играли садистов, маньяков, сумасшедших либо их жертв. Среди артистов встречались люди весьма талантливые, в том числе выпускники Императорского театрального училища, уже завоевавшие себе популярность на провинциальных и столичных сценах. Как говорилось в афишах, «участвует вся специально приглашенная для этого нового жанра труппа с известной чешской артисткой Б.Ф. Белла-Горской во главе».
На премьере зрителям представили пьесы, которые повергли публику в шок. В первой пьесе, под названием «Лекция в Сальпетриэре», рассказывалось, как доктор-психиатр изнасиловал загипнотизированную им пациентку, за что последняя плеснула ему в лицо серной кислотой. На сцене демонстрировались душераздирающие вопли человека, лишившегося зрения, и его черное, обожженное кислотой лицо.
В другой пьесе, «Мороз по коже», проститутка убивала соперницу в ночном кабачке. В третьей, под названием «Система доктора Гудрона», фигурировал журналист и его приятель, посетившие из любопытства дом умалишенных. Они приняли одного из пациентов за доктора, а созванных им гостей – за его родных и друзей. Под влиянием грозы больные приходят в исступление и пытаются вырвать у журналиста глаза, а его приятеля выкинуть в окно. Затем на крик несчастных вбегает смотритель со сторожами и освобождает их от озверевших сумасшедших, после чего из соседней комнаты выносят труп директора больницы с перерезанным горлом.
И, наконец, последняя пьеса, «Гильотина», рассказывала о музее редкостей, в котором находилась копия парижской гильотины. По настоянию любительницы сильных ощущений, ее возлюбленный кладет голову на стойку гильотины. Тут появлялся муж этой женщины и решает отомстить любовнику своей жены. Хозяин музея собирает деньги у посетителей музея, желавших посмотреть кровавое зрелище. И только за минуту до окончания драмы он объявляет, что бритва – ненастоящая.
Как сообщали репортеры, от зрелища подобных ужасов публика в зале возбуждалась «до белого каления». «Вообще, видно старание артистов натуралистически изображать ненормальных людей», – замечал современник. Идя навстречу пожеланиям публики, антрепренер Казанский добавлял в репертуар театра все новые и новые страшилки – с патологическими и изощренными убийствами. Вот лишь некоторые названия пьес – «Смерть в объятиях», «На могильной плите», «Час расплаты», «Последний крик» и т. п.
Появление «театра сильных ощущений» стало заметным явлением в жизни Петербурга. Критики гневно обвиняли театр в «антихудожественности». Впрочем, и возникновение этого театра, и столь бурный интерес к нему публики вовсе не были случайными. В те годы столичная интеллигенция переживала острый кризис, порожденный ужасами совсем недавно подавленной «смуты» – потом ее назвали первой русской революцией.
Разочаровавшись в прежних ценностях «народолюбия», общество лихорадочно искало другие идеалы. Именно тогда в среде столичной публики стало модным говорить о самоуничтожении, любви к смерти. Корней Иванович Чуковский отмечал в обзоре сезона 1908/09 годов сильнейшую вспышку некрофильства в литературе.
Впрочем, прошло всего два месяца, и петербургской публике наскучили ужасы от антрепренера Казанского. Постепенно зрители пресытились зрелищем маньяков и садистов и перестали устраивать аншлаги в театре на Литейном. Осенью 1912 года в театр, который стал называться «Мозаика», пришел новый главный режиссер – известный актер Александринки Г.Г. Ге. К тому времени Казанский уже не являлся владельцем театра, а был только его главным режиссером. Судьба его сложилась печально: в 1913 году он умер в нищете, и деньги на его похороны собирали по подписке…
Мы привыкли жаловаться на жизнь, говоря, что раньше все было гораздо лучше. И жизнь была лучше, и люди были лучше, и зима была снежная… Причем это пресловутое «раньше» может измеряться и годами, и десятилетиями, а порой и столетиями. Главное – раньше было лучше, чем сейчас.
Впрочем, мы вовсе не изобретаем велосипед: сетования на то, что «вот раньше-то было время, а теперь все не так, как прежде», характерны для всех времен и поколений. Поэтому, когда сегодня говорят о нынешнем упадке нравов, утверждая, что вот раньше-то все было иначе, воспринимайте это с изрядной долей скептицизма: ничто не ново в нашем мире. Как говорится, «в старину живали деды веселей своих внучат».
К чему все это предисловие? Вы никогда не угадаете: мы будем говорить о любимом празднике – Масленице. Век назад, в эпоху «блистательного Санкт-Петербурга», петербуржцев вдруг охватила ностальгия по прежней разгульной Масленице, с веселыми балаганами, народными представлениями, катальными горками и каруселями. Прежней – той, что была в эпоху бабушек и дедушек. Тогда праздничные гуляния устраивались возле Адмиралтейства, а также на Царицыном лугу – Марсовом поле.
«Наши деды и бабушки, конечно, веселее проводили дни русского карнавала, – уверял в феврале 1914 года журналист «Петербургской газеты». – Были балаганы, вейки, тройки и блины, блины, до потери сознания. Целую неделю стоял какой-то угар веселья, и даже на улице пахло блинным чадом. Теперь из всей этой праздничной шумихи остались только блины, да и те едят как-то мало. Петербуржцы недовольны, они хотят возрождения гуляний».
Знаменитые петербургские деятели искусства того времени были едины во мнении: надо вернуть прежнюю Масленицу! Раньше было лучше! «Прежнюю Масленицу вспоминаю с большим удовольствием, – говорил художник Константин Маковский. – А теперь совершенно другие интересы, и публика другая. И, ей-богу, прежде было гораздо меньше пьяных! Люди были „выпивши“, но не были пьяными».
Известный в ту пору писатель и драматург Игнатий Потапенко обращал внимание, что прежде Масленица являлась единственным в России праздником улицы. «Теперь же она существует лишь для людей богатых, могущих платить десять рублей за вход на разные маскарады. Простому человеку остается только пить водку, да и то дома».
«Конечно, прежде жилось лучше, – выражала общее настроение знаменитая актриса Варвара Стрельская. – Нынче и блинов-то не умеют есть, как следует. Все больные, все жалуются на желудки».
Чтобы вернуть прежний праздник Масленицы, в Петербурге возникло даже специальное «общество защиты старины», в которое, в частности, вошел художник Николай Рерих. «Может быть, что-нибудь из этой затеи и выйдет, – говорил Николай Рерих. – Я лично убежден, что это будет красивое зрелище. Ведь нынешняя масленица не имеет того ритуального значения, какое она имела прежде, когда это был всенародный праздник, связанный с проводами зимы».
«Общество защиты старины» предполагало зимой 1915 года возродить балаганы и катания на Марсовом поле. Но, увы, этим планам не суждено было сбыться: началась Первая мировая война…