* * *, сентябрь
Видеоигры от первого лица врут. Они пытаются подстроиться под вид-из-глаз, но все их потуги выглядят жалко и нелепо в сравнении с обычным человеческим зрением. Глаза видят не только картинку впереди да ствол пистолета, зажатый в вытянутой руке. Они одновременно фиксируют весь фронт тела, которому принадлежат, и, если тело это не обременено большим животом, вполне способны не выпускать из поля зрения даже ноги.
Макар видел себя целиком: остроносые лакированные мокасины, светло-серый костюм, пошитый из роскоши пополам с великолепием, белоснежные манжеты шелковой рубашки и растущие из них узкие ладони с длинными пальцами. Руки были чужими, старческими, с толстыми синими венами и редкими пока коричневыми пятнышками. Однако видел их Макар как свои. Да и все остальное тело отмечал периферийным зрением, вскользь, невзначай. Вот только лица никак не мог разглядеть.
Всегда видна какая-то часть лица: краешек щеки, губ, например. Особенно хорошо виден нос. Но не в этом случае. Макар попытался скосить глаза, чтобы рассмотреть чужой нос, но потерпел поражение. Глаза смотрели куда угодно – на плиточный тротуар, заваленный палой листвой, на грязные стекла пустых домов, на прозрачные лужи, – только не туда, куда хотел Макар. Скворцов попытался ущипнуть себя, но рука не послушалась.
Тогда-то он и понял, что спит…
Девчонка появилась ниоткуда. Лет пятнадцати, высокая, по-подростковому нескладная, угловатая и, в общем-то, некрасивая. Прикрыв рот узкими пальцами с кроваво-красными ногтями, она недоверчиво округлила глаза, жадно разглядывая Макара. Или, точнее, того, кто, сам того не ведая, нес Макара внутри себя. От этого Скворцову становилось немного неуютно. Сон получался слишком уж реалистичным.
Он стоял не шевелясь, точно перед ним был маленький олененок, готовый припуститься со всех ног от любого резкого движения. Пользуясь паузой, Макар с интересом разглядывал незнакомку. Волосы черные и какие-то неестественные. То ли парик, то ли выкрашены нещадно. На лице обильный слой косметики, наложенной неумело, но старательно. Черный топ с черепком из страз, юбка, настолько короткая, что еще немного, и можно будет разглядеть нижнее белье, чулки в сетку и лакированные черные туфли на высоком каблуке. Максимум обнаженного тела, а ведь на улице уже не жарко. В пупке пирсинг, на предплечьях – браслеты, фенечки и несколько некрасиво зарубцевавшихся шрамов. Мечта неформала. Или анимешника. Или педофила. Макар мельком отметил, что мужчина, в чьей голове он оказался заперт, рассматривает девушку безэмоционально, без какого-либо сексуального подтекста. Ему даже стало немного обидно – мог бы получиться неплохой эротический сон.
Девчонка наконец отняла ладонь от лица, – пальцы перепачкались в помаде, – и спросила:
– Ты живой?
В ответ мужчина кивнул и улыбнулся… кажется… Макар все никак не мог определиться с его мимикой. Девчонка завизжала как ненормальная и бросилась ему на шею.
– Живой! О господи, ты живой! Настоящий! Боже, живой человек, живой!
Захлебываясь слезами, девушка тискала и мяла чужое тело, будто все никак не могла поверить в его реальность. Делала она это без всякого стеснения. Ее руки ощупывали мужчине грудь, лицо, забирались под пиджак, а один раз, Макар готов был поклясться в этом, легко скользнули по ширинке брюк, словно проверяя, на месте ли содержимое.
Старческие руки в ответ отечески поглаживали девчонку по спине, по плечам, успокаивая, перебирали длинные черные волосы. Скальп с короткой рваной челкой немного съехал назад, открыв соломенные корни. Все-таки парик, подумал Макар. А жаль.
– Пойдем! Пойдем со мной! – Девушка потянула его за руку, и он послушно пошел за ней. – Господи, я не могу в это поверить… Ты вправду настоящий? Я не обкурилась?
Размазывая косметику по лицу, она счастливо улыбалась, а Макар с неожиданным раздражением отметил, что зубы у нее желтоватые, давно не чищенные. А еще от нее неприятно пахло потом. Издалека от девчонки веяло ароматами дорогих духов, из тех, про которые с телеэкранов рассказывали пластиковые красавицы с сексуальными голосами. Но даже они не могли полностью замаскировать кислую вонь немытого тела. Неуютный сон превращался в неприятный, однако вынырнуть из него никак не получалось. Скворцов напрягся, рванулся всем своим невесомым естеством прочь из чужой головы. На мгновение ему даже показалось, что все получилось, и он вот-вот проснется. Он даже увидел себя, будто в тумане, на продавленной тахте в незнакомой квартире, где-то у черта на куличках… А потом был сильнейший рывок, точно кто-то дернул за веревку, и он вернулся обратно.
Видимо, во сне время текло несколько иначе. Пока он отсутствовал, юная феечка успела добраться до своего жилья. Мужчина, а вместе с ним и Макар, сидел на расправленной постели, бесстрастно наблюдая, как девушка стягивает туфли. Она расчетливо наклонилась, позволяя легко разглядеть не только черные ажурные трусики, но и то, что под ними. И в каких только порнофильмах насмотрелась подобных приемов? Не имея возможности отвернуться, Скворцов принялся разглядывать комнату.
Типично женская обитель. Даже девчоночья, периода полового созревания. Все стены в плакатах смазливых киноактеров и брутальных рок-звезд, а постельное белье, между тем, розовенькое, с кружевами и рюшечками. Одеял несколько. Оно и понятно: отыскать генератор у девчонки ума не хватило, а по ночам сейчас прохладно. Трельяж… Макар с надеждой заглянул в зеркало, но нет, – с его места отражались только ноги в тщательно отглаженных брюках и серых носках. Он перевел взгляд ниже. Столик под трельяжем завален дорогой косметикой и духами. Целая армия флаконов, бутыльков, тюбиков, а между ними, словно грибы-мутанты, выглядывают гладкие головки дилдо.
Искусственные члены были разбросаны по всей спальне. На подоконнике, в рядок, уже покрытые пылью. Торчали из-под кровати. На тумбе, рядом с бесполезной настольной лампой, гордо стояла черная елда пугающих размеров. Даже среди подушек затерялся небольшой фаллос веселенькой оранжевой расцветки. Интересно, отрешенно подумал Скворцов, что бы сказал про такой сон дядюшка Фрейд? Впрочем, каким-то краем сознания Макар начинал понимать, что происходящее – не совсем сон. Может быть, даже совсем не. Слишком все явственно – прикосновения, запахи, звуки, – слишком реалистично.
Девушка наконец-то закончила излишне долгую возню с туфлями, сев на пол и стянув их одну за другой. После чего она на коленях подползла вплотную к своему гостю. Между его раздвинутых колен девушка замерла. Мягкие ладони погладили бедра мужчины, густо подведенные глаза доверчиво смотрели снизу вверх.
– Ты не представляешь… Хотя нет, ты-то представляешь, как плохо одному, да? Ты меня понимаешь, правда? Но ты мужчина, а я… Мне еще тяжелее, так ведь?! Женщине нужно на кого-то опираться… прижиматься к кому-то по ночам…
Внутренне Скворцов скривился. Малолетке оставалось только эротично закусить нижнюю губу для полноты картины.
– Особенно сейчас, когда на улице так холодно… Если ты понимаешь, о чем я…
Она таки закусила губу, по-прежнему не сводя с мужчины глаз. Губы у нее были приятными, полными, но кривые нечищеные зубы сводили эффект на нет.
– Я та-а-ак давно мечтала, что кто-то придет и мне не нужно будет больше бояться… и больше не будет одиноко… и холодно…
Пока ее пальцы умело расправлялись с брючным ремнем, мужчина сидел не шевелясь. Только когда девушка добралась до ширинки, едва заметно вздрогнул, но и только.
– Правда, я думала… только не обижайся… я ждала, что будет кто-то помоложе… Но ведь это не важно, правда? У тебя ведь там все работает, да?
По тому, как качнулась картинка, Макар понял, что мужчина кивнул.
– Во-о-от, во-о-от и хорошо-о-о… – заулыбалась девчонка, вовсю орудуя рукой в расстегнутой ширинке. – Раз есть ты, значит, есть и другие, правильно? Мы их обязательно найдем… Только сперва потрахаемся, да? Потрахаемся хорошенько. Во-о-от та-а-ак…
Разукрашенное косметикой лицо опустилось. Макар почувствовал, как снова вздрогнул мужчина. Коротко, скорее от омерзения, чем от вожделения. Черноволосый затылок мерно задвигался вверх-вниз, и Макар ощутил возбуждение. От малолетки по-прежнему несло потом, но тело, соскучившееся по женским ласкам, плевать хотело на условности. Скворцов даже немного поплыл, как если бы это ему сейчас делали минет. Потому-то и прозевал момент, когда узкая старческая ладонь нырнула под борт пиджака и вернулась оттуда уже с пистолетом. Блестящий ствол, чернотой своей похожий на дилдо с прикроватной тумбочки, зарылся в волосы
парика, между глазом и проколотым ухом. И прежде чем Макар успел что-либо подумать, оглушительно грохнул, заляпав стену кровью вперемешку с мозгами…
Выскочил ли Макар самостоятельно, или его безжалостно вытолкали, но пробуждение оказалось резким и даже болезненным. Из кровати его, мокрого от пота, дрожащего, выбросило как из пушки. С торчащим колом членом Макар носился по темным комнатам, не понимая, где он и что делает. Только повторял безостановочно, как заведенный:
– Сука! Сука! Сука! Сука, сука, сука!
В темноте под ноги бросалась какая-то мебель, норовя побольнее врезать по пальцам. Скворцов натыкался на углы и бился плечами о дверные проемы. В конце концов запнулся о скатанный ковер, растянулся во весь рост, со всего маху треснулся локтями о пол. От боли заматерился еще сильнее, наконец-то выдав все, на что способен.
В кухне Макар с размаху вышиб стекло стулом, смешав затхлый воздух пустой квартиры с уличным, свежим и безумно вкусным. Здесь, на сквозняке, стараясь унять бешено колотящееся сердце, Макар немного пришел в себя. Все еще дрожа то ли от страха, то ли от холода, он поднял глаза к звездному небу и сказал, как проклял:
– Надеюсь, эта тупая шлюха откусила тебе член, старый ты козел!
В этот момент он почти верил, что сказанное каким-то образом долетит до адресата.
Ключи, ноябрь
Мать сожрали кошки.
Это не укладывалось в голове. Мать была вечной, как тайга, как солнце, как Енисей, чье широкое скованное льдом русло, обнесенное неровным гребнем елок, начиналось в какой-то сотне шагов от дома. Дом тоже был всегда, и всегда была мать. В сознании Любы и сестер само это место, глухая староверческая деревенька в сердце Красноярского края, звучало синонимом Вечности. Но, оказалось, даже Вечность ничто перед толпой вшивых голодных кошек, всеми силами желающих выжить. Они сожрали и переварили ее и нагадили на останки.
Вера и Надежда стояли у забора, возились с лыжами. Сестры выбрали отличные лыжи: легкие, прочные, скользящие по снегу, как сало по разогретой сковородке. В недалеком прошлом такие стоили небольшое состояние. Для сестер, с детства ходивших на деревянных советских кривулинах, это было сродни смене ботинок. Как если бы человек, полжизни носивший бетонные блоки, надел кеды. Весь остаток дороги сестры не шли – летели! Даже Надя, самая старшая, после марш-броска раскраснелась, но выглядела свежей.
Они добирались до матери долгие восемь месяцев. С того самого дня, как Господь явил Чудо, вознеся всех чад своих, сестры знали, чувствовали, что где-то там, в родном гнезде, так неосмотрительно покинутом почти сорок лет назад, их по-прежнему дожидается мать. Никогда еще путь домой не занимал так много времени. Но в мире, где не осталось водителей, человек, не умеющий обращаться с машинами, может рассчитывать лишь на свои ноги.
Усталые, натруженные ноги в стоптанных туфлях несли их, покуда хватало сил. Звонким топотом мимо зеленеющих городов и глухих деревень. Тихим шелестом по запруженным автострадам и пустынным шоссе. Хрустом гравия вдоль бесконечно ползущих за горизонт лестниц железных дорог, где застыли составы поездов, похожие на недоумевающих гусениц.
Однажды, где-то под Томском, сестры специально свернули на фермерское поле: посмотреть на аэрофлотовский «Ил». Ни повреждений, ни спасательных трапов, просто огромный самолет посреди колышущегося моря налитой пшеницы. Его недосягаемо высокие, наглухо задраенные двери и затемненные иллюминаторы безотчетно нагоняли тихую жуть. Ночью, на стоянке, Любе и Надежде снился набитый мертвецами салон. Наутро они проснулись разбитыми и измученными и даже не удивились общему сну. В мире и без того хватало удивительных странностей. Вера тогда завела свою старую песню: мол, Бог ей во сне нашептал, что бояться нечего, и салон самолета пуст так же, как весь мир, и там нет ничего, кроме тишины и пыли. Надежда вновь зашипела на младшую и велела замолчать, замолчать, пока не поздно.
В пути сестер нагнала зима. Туфли сменились унтами и лыжами, и дело пошло бодрее. Из последней точки, Енисейска, сестры вышли ранним утром, прихватив легкие котомки с едой и водой, подгоняемые близостью цели. Они уже пересекли полстраны. Что такое двенадцать часов бега по сугробам в сравнении с бессчетными километрами по пустым дорогам? Они мчались, как молодые, забыв, что младшей из них давно перевалило за пятьдесят. Они отдали этому марафону остаток сил, вложились в финальный рывок… и все равно опоздали.
Когда Люба открыла дверь, кошки хлынули на улицу, будто клопы, убегающие от дихлофоса. С диким мявом разношерстная орда вылетела из темных сеней. Одна, две, пять… На восьмой кошке Люба сбилась и перестала считать. Поняла лишь, что кошек больше – много больше! – двух десятков. Раззявленный рот тамбура выплевывал рыжих, пестрых, черных и белых с подпалинами, пушистых породистых сибиряков и неказистых дворняжек, молодых и старых, здоровых и истощенных. Точно подземные жители, они щурились на закатное солнце, отраженное в снегу, и тут же набрасывались на спекшиеся сугробы, одурев от жажды. Некоторые, завидев высокую немолодую женщину, так похожую на их бывшую хозяйку, останавливались. Кошки с надеждой вглядывались в блеклые глаза Любы, терлись об оленьи унты, требовательно мяукали. Мерзкие двуличные твари, прикидывающиеся друзьями человека!
Следом за кошками из сеней потянуло запахом беды: небывалой смесью затхлой сырости, кошачьих испражнений и густого духа смерти. Люба в нерешительности замерла, не в силах перенести ногу через порожек. Хрустя снегом, подошли сестры. Встали рядом, едва умещаясь на дощатых ступенях. Вера стянула мохнатую песцовую шапку, уронив на плечи толстые седые косы, и теперь с каким-то детским беспокойством месила ее узкими ссохшимися ладонями. Практичная Надежда прихватила лыжную палку, нацелила острие в черный дверной проем.
Боязно было входить внутрь, нырять лицом вперед, в темноту и жаркий смрад. И ясно уже, что ждет там, среди родных стен, а все одно, никак не соберутся ноги переступить злополучный порог. Точно за ним Рубикон, перейдя который уже не вернуться, не отмотать назад, и ужас станет необратимым.
От ползущего из дома нечистого тепла на лице проступил пот. Люба сбросила шапку на затылок, позволив ей болтаться на шнурках. Сорвала плотные рукавицы, сунула за пояс. «Капельница» работала исправно, наполняя дом жаром толстых металлических боков. Для живущей в деревне пожилой женщины («Да что там! – мысленно поправилась Люба. – Для древней женщины!») небольшая буржуйка с тонким шлангом, ведущим к бочке с соляркой – настоящее спасение. Мать, конечно, была бодрой старухой, способной и воды с родника принести, и печь дровами загрузить, но ведь возраст не спрячешь. Люба осеклась, сообразив, что думает о матери в прошедшем времени. Мать – была.
Друг за дружкой, несмело, они шагнули под крышу. Вонь гнилого мяса усилилась. Спрятав нос в ладони, Люба двинулась привычным путем, через большую комнату, в материнскую спальню. Это было страшно неправильно – вот так, не сняв обувь, входить в дом, в котором вырос, но на соблюдение этикета попросту не осталось сил. К тому же пол густо усеивали кучки кошачьего помета, добавляющие резкую ноту в палитру тошнотворных ароматов. Собравшись между лопатками, по спине побежали струйки пота – от духоты не спасала даже распахнутая настежь дверь. Сколько же дней подряд жарит «капельница»? И ведь не погасла. Удивительно, как дом не сгорел.
Мать, вернее, то, что от нее осталось, они нашли на кровати, застеленной ярким лоскутным одеялом, загаженным и порванным. Объеденный остов с лохмотьями черного мяса. Кормовая база домашних питомцев. За спиной Любы сдавленно всхлипнула Надежда, а Вера, не удержавшись на дрожащих после долгого перехода ногах, тихо сползла по стене на пол.
Стараясь дышать через рот, Люба склонилась над останками, решительно завернула их в одеяло. Часть костей лежала подле кровати. Пришлось собирать их непослушными, негнущимися пальцами и укладывать в сверток, трогательно маленький, точно в него завернули ребенка. После смерти от матери осталось немного. Сестры посторонились, когда Люба, бережно подняв мать на руки, понесла ее на улицу.
В ночи они долго жгли костер. Сперва – отогревая промерзшую до состояния камня землю, затем – разгоняя темноту. Неглубокую, всего в метр, могилу, копали до полуночи, сменяясь через каждые десять минут. Без слез и причитаний опускали лоскутное одеяло в черную землю, ставили в изголовье восьмиконечный крест, наскоро сколоченный из штакетин. Забросав яму, долго стояли рядом. Втроем, под безразличным небом, вырядившимся на похороны в свои лучшие звездные драгоценности. Стояли, не обращая внимания на усталость, на крепнущий мороз, на гаснущий костер, даже на тоскливый волчий вой, что ветер приносил с той стороны Енисея.
Вокруг сновали кошки. Заходили в дом, выходили из дома, подходили к могиле. Самые смелые или самые истосковавшиеся по людской ласке садились на пятачок утоптанного снега, у ног трех сестер, добавляя в их молчание немного своего. Ни тени сожаления не было в зеленых кошачьих глазах. Только отблески багровеющих угольев. Бесстрастные усатые морды казались Любе резными ликами языческих богов.
Встав на колени, Люба черпала ладонями снег и терла пальцы, долго, настойчиво, чуть не до мяса. Хотела содрать с кожи мерзкое ощущение прикосновения к обглоданным костям, в которые превратилась мать. Обжигающий снег таял от жара ладоней, стекая по линиям жизни холодной водой.
На остаток ночи расположились в доме хромого Ермила. Сосед жил бобылем, так что кровать у него была одна, но лавок оказалось достаточно, чтобы соорудить лежанку. Растопили печь, наполняя дом живым теплом, запахом горящих березовых поленьев,
изгоняя студеную сырость. Расставили свечи, слегка потеснив вольготно разлегшуюся темноту. Не поев, не сняв одежды, рухнули без сил, кому где привелось. Уже лежа помолились, пытаясь изгнать из-под сомкнутых век пляшущее пламя. Но, когда на улице раздался громкий треск и грохот, все же с трудом встали и дотащились до окон, за которыми пылал, вскидывая в морозный воздух снопы оранжевых искр, родимый дом.
– «Капельница» протекла… – потерев воспаленные глаза, устало проскрипела Надежда. – Надо было погасить.
Сказала безо всяких эмоций. По большому счету им было уже все равно. Повидаться с матерью они не успели, так чего теперь – убиваться горем из-за старой избенки? Расстояние между домами позволяло не переживать, что огонь перекинется дальше. Так, постояв еще немного, сестры вновь разбрелись по своим лежакам.
До самого рассвета Люба слушала, как, пожираемый огнем, гибнет старый дом. В спальне хромого Ермила беспокойно ворочалась Надежда. С печки долетали сдавленные всхлипы и бормотание Веры. Младшая опять разговаривала во сне.
Люба лежала и думала, что открыть кран «капельницы» на полную перед уходом было единственным верным решением. Огонь очистит. В этой мысли было что-то языческое, как в блеске пламени в кошачьих глазах, но странным образом это Любу больше не тревожило.
К утру от дома осталась только груда дымящихся головешек, которые недовольным шипением встречали начинающийся снегопад.
Заснули сестры в темноте, едва подкрашенной на горизонте заревом рассвета. И проснулись в темноте же, голодные, разбитые и замерзшие. День промелькнул, точно короткая вспышка, печь остыла, позволив морозу с улицы беспрепятственно вернуться в жилье.
Люба презирала себя за каждый стон, падающий с пересохших губ. За стариковское кряхтение. За хруст суставов и боль в позвоночнике. Но больше всего за невозможность хоть как-то это изменить. Им с сестрами повезло с наследственностью – ростом, статью и выносливостью они пошли в отца, двухметрового богатыря, что до восьмидесяти лет бегал на лыжах на охоту и редко когда возвращался без добычи. Он и умер не дома – провалился под лед на рыбалке, да так, что тело нашли лишь летом. От матери им досталось по-хорошему злое упрямство и живучесть. Так что для своего возраста Вера, Надя и Люба были в отличной форме.
Но шестьдесят четыре года – это шестьдесят четыре года. Можно сколько угодно молодиться, делать вид, что не чувствуешь усталости, но однажды твое тело говорит: «Стоп! Хватит!». Усталое, измученное тело отказывается работать, как хорошо отлаженный механизм, двигается со скрипом, напоминая о пройденных километрах болью в мышцах, сухожилиях и, кажется, даже костях. Оно хочет покоя, и только кряхтящая душа не дает ему лечь и уснуть навсегда.
Боль поселилась в каждой клеточке, в каждом атоме. Ружейными выстрелами стреляли суставы. Мышцы, казалось, вот-вот порвутся. Сорванные мозоли на ладонях горели огнем. Хуже всего пришлось пальцам. Скрюченные, как когти хищной птицы, они не желали слушаться, проваливали легчайшие задания. Крышку с пластиковой полуторки пришлось скручивать зубами, прижимая бутылку к груди запястьями. Когда же из перевернутого горлышка не вылилось ни капли, Люба, еле сдерживая слезы, принялась колотить бутылкой об угол стола, отбивая мелкие кусочки льда.
От шума проснулись сестры, рассыпающиеся мумии. С кашлем, сопением, с хрустом, напоминающим сухие ломающиеся ветки, они выбрались в комнату. Зябко кутаясь в одеяла, трясясь от холода, они мрачно грызли колотый лед, приходя в себя. Первые полчаса после пробуждения они всегда казались теми, кем и были на самом деле: жалкими старыми клячами с широким набором разнообразных болячек и полным отсутствием желания жить.
Но растопленная печь вновь наполнила избу жаром березовых поленьев. Растертые снегом лица раскраснелись, остатки сна покинули слезящиеся глаза. Занятые делом руки и ноги перестали скрежетать заржавелыми сочленениями. Сгинувший Ермил был мужичком запасливым, в погребе на заднем дворе отыскались пузатые банки с закатанными на зиму соленьями, подвешенное на крюках вяленое мясо, а также без счету ящиков с картошкой, морковью и свеклой. Пока варили борщ да тушили картошку с мясом, вечер плавно перетек в ночь. Ужинали при свечах и керосиновых лампах. В привычном молчании. Говорить было не о чем.
Перед сном Люба отправилась на кухню, перемыть посуду. С талого снега воды получалось мало, приходилось расходовать экономно, старательно вытирая полужирные тарелки сухим полотенцем. Мать говорила, что с немытой посуды по ночам черти едят. В детстве это казалось страшным. После себя Люба всегда оставляла только чистую посуду, даже если проводила в доме всего одну ночь. Там-то, на кухне, отделенная от сестер одной лишь печью, она услышала, как Надежда сварливо выговаривает Вере:
– Опять всю ночь языком молола, плакала… – Голос старшей сестры полнился язвительностью вкупе с тревогой. – Не знаешь, с кем беседы ведешь? Кому во сне улыбаешься? Совсем из ума выжила на старости лет?
«Старость лет» из уст семидесятидвухлетней Надежды звучало настолько комично, что Люба невольно улыбнулась. Но жалобные причитания Веры мигом стерли улыбку.
– Не могу я с ним не разговаривать, Наденька! Не могу, пойми ты! Ты не знаешь, ты его не слышала! А я лишь глаза сомкну – он тут как тут, вот уже восемь месяцев. Будто в голове у меня сидит. И поет так сладко, Наденька, так сладко!
– Искуситель потому что! – отрубила Надежда. – Это бес тебя прельщает, а ты и рада, дуреха! Господь нас испытывает, призывает сильными быть, а ты с нечистым якшаешься! Души своей не жалко?!
– Знаю, Наденька, все знаю. Твоя правда, кто спорит разве? Да только ты его не слышала…
Окончание фразы Вера бессильно прошептала.
Люба уложила последнюю до скрипа вытертую тарелку на стопку уже вымытых. Излишне резко, не в силах подавить раздражение. С глухим звоном толстое стекло раскололось на три неровные части. Голоса за печкой резко умолкли. Придерживая таз с водой одной рукой, другой Люба подхватила «керосинку» и вышла в сени. Толкнула костлявым задом дверь, пятясь выбралась на улицу. Обрадованный мороз вцепился мелкими зубами в лицо и уши.
Какая-то черная тень проворно метнулась под ноги. Раньше, чем сообразила, что делает, Люба ловко отфутболила ее обратно. С обиженным мявканьем тень отлетела в темноту. Люба высоко подняла лампу, напряженными глазами вглядываясь в ночь. По самой кромке желтоватого полукруга, отброшенного пламенем, обозначились маленькие остроухие силуэты. С десяток, может, чуть больше. Они сидели, лежали в позе сфинкса или расхаживали взад-вперед, нетерпеливо лупя хвостами по тощим бокам. Любин затылок съежился от мурашек. Почудилось, будто в стеклянных зрачках-плошках зажегся голод. Не простой, а особого рода. Так, должно быть, мерцают во тьме глаза тигра, что в силу преклонного возраста перешел на двуногое мясо.