Шла война

«Та зима была, будто война…»

Та зима была, будто война, —

лютой.

Пробуравлена,

прокалена ветром.

Снег лежал,

навалясь на январь грудой.

И кряхтели дома под его весом.

По щербатому полу мороз крался.

Кашлял новый учитель Сергей Саныч.

Застывали чернила

у нас в классе.

И контрольный диктант

отменял завуч…

Я считал,

что не зря голосит ветер,

не случайно болит по утрам горло,

потому что остались на всем свете

лишь зима и война —

из времен года!

И хлестала пурга по земле крупно,

и дрожала река в ледяном гуле.

И продышины в окнах

цвели кругло,

будто в каждую кто-то всадил

пулю!..

И надела соседка

платок вдовий.

И стонала она допоздна-поздно…

Та зима была, будто война, —

долгой.

Вспоминаю

и даже сейчас мерзну.

Баллада о молчании

Был ноябрь

по-январски угрюм и зловещ.

Над горами метель завывала.

Егерей

из дивизии «Эдельвейс»

наши

сдвинули с перевала…

Командир

поредевшую роту собрал

и сказал тяжело и спокойно:

«Час назад

меня вызвал к себе генерал.

Вот, товарищи,

дело какое:

Там – фашисты.

Позиция немцев ясна.

Укрепились надежно и мощно.

С трех сторон – пулеметы,

с четвертой – стена.

Влезть на стену

почти невозможно…

Остается надежда

на это „почти“.

Мы должны —

понимаете, братцы? —

нынче ночью

на чертову гору

вползти.

На зубах —

но до верха добраться!..»

А солдаты глядели на дальний карниз,

и один —

словно так, между прочим, —

вдруг спросил:

– Командир,

может, вы – альпинист?.. —

Тот плечами пожал:

– Да не очень…

Я родился и вырос в Рязани,

а там

горы встанут,

наверно, не скоро…

В детстве

лазал я лишь по соседским садам.

Вот и вся «альпинистская школа»…

А еще

(он сказал, как поставил печать!)

там у них —

патрули!

Это значит:

если кто-то сорвется,

он должен молчать.

До конца.

И никак не иначе…

…Как восходящие капли дождя,

как молчаливый вызов,

лезли,

наитием находя

трещинку,

выемку,

выступ.

Лезли,

почти сроднясь со стеной, —

камень

светлел под пальцами.

Пар

поднимался над каждой спиной

и становился

панцирем.

Молча

тянули наверх свои

каски,

гранаты,

судьбы.

Только дыхание слышалось

и

стон

сквозь сжатые зубы…

Дышат друзья.

Терпят друзья.

В гору

ползет молчание.

Охнуть – нельзя.

Крикнуть – нельзя.

Даже —

слова прощания.

Даже —

когда в озноб темноты,

в черную прорву

ночи,

все понимая,

рушишься ты,

напрочь

срывая

ногти!

Душу твою ослепит на миг

жалость,

что прожил мало…

Крик твой истошный,

неслышный крик

мама услышит.

Мама…

…Лезли

те,

кому повезло.

Мышцы в комок сводило, —

лезли!

(Такого

быть не могло!!

Быть не могло.

Но – было…)

Лезли,

забыв навсегда слова,

глаза напрягая

до рези…

Сколько прошло?

Час или два?

Жизнь или две?

Лезли!!

Будто на самую

крышу войны…

И вот,

почти как виденье,

из пропасти

на краю стены

молча

выросли

тени.

И так же молча —

сквозь круговерть

и колыханье мрака —

шагнули!

Была

безмолвной, как смерть,

страшная их атака!..

Через минуту

растаял чад

и грохот

короткого боя…

Давайте и мы

иногда

молчать,

об их молчании

помня.

Баллада о спасенном знамени

Утром

ярким, как лубок.

Страшным.

Долгим.

Ратным.

Был разбит

стрелковый полк.

Наш.

В бою

неравном.

Сколько полегло парней

в том бою —

не знаю.

Засыхало —

без корней —

полковое знамя.

Облака

печально шли

над затихшей битвой.

И тогда

с родной земли

встал

солдат

убитый.

Помолчал.

Погоревал.

И —

назло ожогам —

грудь свою

забинтовал

он

багровым шелком.

И подался на восток,

отчим домом

бредя.

По земле

большой, как вздох.

Медленной,

как время.

Полз

пустым березняком.

Шел

лесным овражком.

Он себя

считал

полком

в окруженье

вражьем!

Из него он

выходил

грозно и устало.

Сам себе

и командир,

и начальник штаба.

Ждал он

часа своего,

мстил

врагу

кроваво.

Спал он в поле,

и его

знамя

согревало…

Шли дожди.

Кружилась мгла.

Задыхалась

буря.

Парня

пуля

не брала —

сплющивалась

пуля!

Ну, а ежели

брала

в бешенстве напрасном —

незаметной

кровь была,

красная

на красном…

Шел он долго,

нелегко.

Шел

по пояс в росах,

опираясь на древко,

как на вещий

посох.

Баллада о зенитчицах

Как разглядеть за днями след нечеткий?

Хочу приблизить к сердцу этот след…

На батарее

были сплошь девчонки.

А старшей было

восемнадцать лет.

Лихая челка над прищуром хитрым,

бравурное презрение к войне…

В то утро танки вышли прямо к Химкам.

Те самые.

С крестами на броне…

И старшая,

действительно старея,

как от кошмара заслонясь рукой,

скомандовала тонко:

– Батарея-а-а!

(Ой, мамочка!..

Ой, рóдная!..)

Огонь! —

И —

залп!..

И тут они заголосили,

девчоночки,

запричитали всласть.

Как будто бы вся бабья боль России

в девчонках этих вдруг отозвалась!

Кружилось небо —

снежное, рябое.

Был ветер обжигающе горяч.

Былинный плач

висел над полем боя,

он был слышней разрывов – этот плач!

Ему —

протяжному —

земля внимала,

остановясь на смертном рубеже.

– Ой, мамочка!..

– Ой, страшно мне!..

– Ой, мама!.. —

И снова:

– Батарея-а-а!..

…И уже

пред ними,

посреди земного шара,

левее безымянного бугра

горели неправдоподобно жарко

четыре черных танковых костра!

Раскатывалось эхо над полями,

бой

медленною кровью истекал…

Зенитчицы кричали и стреляли,

размазывая слезы по щекам.

и падали.

И поднимались снова.

Впервые защищая наяву

и честь свою

(в буквальном смысле слова!).

И Родину.

И маму.

И Москву.

Весенние пружинящие ветки.

Торжественность венчального стола.

Неслышанное:

«Ты моя – навеки!..»

Несказанное:

«Я тебя ждала…»

И губы мужа. И его ладони.

Смешное бормотание во сне.

И то, чтоб закричать в родильном доме:

– Ой, мамочка!

Ой, мама, страшно мне! —

И ласточку.

И дождик над Арбатом.

И ощущенье полной тишины…

Пришло к ним это после.

В сорок пятом.

Конечно, к тем, кто сам пришел с войны.

Баллада о красках

Был он рыжим,

как из рыжиков рагу.

Рыжим, словно апельсины на снегу.

Мать шутила,

мать веселою была:

«Я от солнышка

сыночка родила…»

А другой был черным-черным у нее.

Черным, будто обгоревшее смолье.

Хохотала над расспросами она,

говорила:

«Слишком ночь была черна!..»

В сорок первом,

в сорок памятном году

прокричали репродукторы беду.

Оба сына,

оба-двое,

соль Земли —

поклонились маме в пояс

и ушли…

Довелось в бою почуять молодым

рыжий бешеный огонь

и черный дым,

злую зелень застоявшихся полей,

Серый цвет прифронтовых госпиталей.

Оба сына,

оба-двое,

два крыла,

воевали до Победы.

Мать ждала.

Не гневила,

не кляла она судьбу.

Похоронка обошла ее избу.

Повезло ей,

привалило счастье вдруг.

Повезло одной на три села вокруг.

Повезло ей,

повезло ей,

повезло! —

Оба сына воротилися в село.

Оба сына,

оба-двое,

плоть и стать.

Золотистых орденов не сосчитать.

Сыновья сидят рядком – к плечу плечо.

Ноги целы, руки целы – что еще?

Пьют зеленое вино, как повелось…

У обоих изменился цвет волос.

Стали волосы —

смертельной белизны!..

…Видно, много

белой краски у войны.

Счет

Сначала

ровно тысячу дней,

потом еще четыреста дней,

а после еще

восемнадцать дней

(так подсчитано)

шла война.

Невозможно было привыкнуть к ней,

невозможно было не думать о ней.

Благословляла,

крестила, казнила

и миловала она.

И тот,

чья юность осталась в ней,

кто сегодня не может забыть о ней,

говорит о ней

и молчит о ней

в окружении внуков,

лекарств

и седин,

мечтает прожить еще тысячу дней,

потом еще четыреста дней,

потом еще восемнадцать дней.

А после —

хотя бы еще один.

Загрузка...