Tristia (1916–1920)

«– Как этих покрывал и этого убора…»

– Как этих покрывал и этого убора

Мне пышность тяжела средь моего позора!

– Будет в каменной Трезене

Знаменитая беда,

Царской лестницы ступени

Покраснеют от стыда…

И для матери влюбленной

Солнце черное взойдет.

– О, если б ненависть в груди моей кипела, —

Но, видите, само признанье с уст слетело.

– Черным пламенем Федра горит

Среди белого дня.

Погребальный факел чадит

Среди белого дня.

Бойся матери ты, Ипполит:

Федра – ночь – тебя сторожит

Среди белого дня.

– Любовью черною я солнце запятнала!

Смерть охладит мой пыл из чистого фиала…

– Мы боимся, мы не смеем

Горю царскому помочь.

Уязвленная Тезеем

На него напала ночь.

Мы же, песнью похоронной

Провожая мертвых в дом,

Страсти дикой и бессонной

Солнце черное уймем.

1915, 1916

Зверинец

Отверженное слово «мир»

В начале оскорбленной эры;

Светильник в глубине пещеры

И воздух горных стран – эфир;

Эфир, которым не сумели,

Не захотели мы дышать.

Козлиным голосом опять

Поют косматые свирели.

Пока ягнята и волы

На тучных пастбищах водились

И дружелюбные садились

На плечи сонных скал орлы, —

Германец выкормил орла,

И лев британцу покорился,

И галльский гребень появился

Из петушиного хохла.

А ныне завладел дикарь

Священной палицей Геракла,

И черная земля иссякла,

Неблагодарная, как встарь.

Я палочку возьму сухую,

Огонь добуду из нее,

Пускай уходит в ночь глухую

Мной всполошенное зверье!

Петух и лев, широкохмурый,

Орел и ласковый медведь —

Мы для войны построим клеть,

Звериные пригреем шкуры.

А я пою вино времен —

Источник речи италийской,

И, в колыбели праарийской,

Славянский и германский лён!

Италия, тебе не лень

Тревожить Рима колесницы,

С кудахтаньем домашней птицы

Перелетев через плетень?

И ты, соседка, не взыщи:

Орел топорщится и злится:

Что, если для твоей пращи

Тяжелый камень не годится?

В зверинце заперев зверей,

Мы успокоимся надолго,

И станет полноводней Волга,

И рейнская струя светлей.

И умудренный человек

Почтит невольно чужестранца,

Как полубога, буйством танца

На берегах великих рек.

Январь 1916, 1935

«В разноголосице девического хора…»

В разноголосице девического хора

Все церкви нежные поют на голос свой,

И в дугах каменных Успенского собора

Мне брови чудятся, высокие, дугой.

И с укрепленного архангелами вала

Я город озирал на чудной высоте.

В стенах Акрополя печаль меня снедала

По русском имени и русской красоте.

Не диво ль дивное, что вертоград нам снится,

Где голуби в горячей синеве,

Что православные крюки поет черница:

Успенье нежное – Флоренция в Москве.

И пятиглавые московские соборы

С их итальянскою и русскою душой

Напоминают мне явление Авроры,

Но с русским именем и в шубке меховой.

Февраль 1916

«На розвальнях, уложенных соломой…»

На розвальнях, уложенных соломой,

Едва прикрытые рогожей роковой,

От Воробьевых гор до церковки знакомой

Мы ехали огромною Москвой.

А в Угличе играют дети в бабки

И пахнет хлеб, оставленный в печи.

По улицам меня везут без шапки,

И теплятся в часовне три свечи.

Не три свечи горели, а три встречи —

Одну из них сам Бог благословил,

Четвертой не бывать, а Рим далече —

И никогда он Рима не любил.

Ныряли сани в черные ухабы,

И возвращался с гульбища народ.

Худые мужики и злые бабы

Переминались у ворот.

Сырая даль от птичьих стай чернела,

И связанные руки затекли;

Царевича везут, немеет страшно тело —

И рыжую солому подожгли.

Март 1916

«О, этот воздух, смутой пьяный…»

О, этот воздух, смутой пьяный

На черной площади Кремля!

Качают шаткий «мир» смутьяны,

Тревожно пахнут тополя.

Соборов восковые лики,

Колоколов дремучий лес,

Как бы разбойник безъязыкий

В стропилах каменных исчез.

А в запечатанных соборах,

Где и прохладно, и темно,

Как в нежных глиняных амфорах,

Играет русское вино.

Успенский, дивно округленный,

Весь удивленье райских дуг,

И Благовещенский – зеленый,

И, мнится, заворкует вдруг,

Архангельский и Воскресенья

Просвечивают, как ладонь, —

Повсюду скрытое горенье,

В кувшинах спрятанный огонь…

Апрель 1916

‹Петрополь›

1.

Мне холодно. Прозрачная весна

В зеленый пух Петрополь одевает,

Но, как медуза, невская волна

Мне отвращенье легкое внушает.

По набережной северной реки

Автомобилей мчатся светляки,

Летят стрекозы и жуки стальные,

Мерцают звезд булавки золотые,

Но никакие звезды не убьют

Морской воды тяжелый изумруд.

2.

В Петрополе прозрачном мы умрем,

Где властвует над нами Прозерпина.

Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,

И каждый час нам смертная година.

Богиня моря, грозная Афина,

Сними могучий каменный шелом.

В Петрополе прозрачном мы умрем, —

Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.

Май 1916

«Не веря воскресенья чуду…»

Не веря воскресенья чуду,

На кладбище гуляли мы.

– Ты знаешь, мне земля повсюду

Напоминает те холмы…

Где обрывается Россия

Над морем черным и глухим.

От монастырских косогоров

Широкий убегает луг.

Мне от владимирских просторов

Так не хотелося на юг,

Но в этой темной, деревянной

И юродивой слободе

С такой монашкою туманной

Остаться – значит, быть беде.

Целую локоть загорелый

И лба кусочек восковой.

Я знаю – он остался белый

Под смуглой прядью золотой.

Целую кисть, где от браслета

Еще белеет полоса.

Тавриды пламенное лето

Творит такие чудеса.

Как скоро ты смуглянкой стала

И к Спасу бедному пришла,

Не отрываясь целовала,

А гордою в Москве была.

Нам остается только имя:

Чудесный звук, на долгий срок.

Прими ж ладонями моими

Пересыпаемый песок.

Июнь 1916

«Эта ночь непоправима…»

Эта ночь непоправима,

А у вас еще светло.

У ворот Ерусалима

Солнце черное взошло.

Солнце желтое страшнее —

Баю-баюшки-баю —

В светлом храме иудеи

Хоронили мать мою.

Благодати не имея

И священства лишены,

В светлом храме иудеи

Отпевали прах жены.

И над матерью звенели

Голоса израильтян.

Я проснулся в колыбели,

Черным солнцем осиян.

1916

«– Я потеряла нежную камею…»

– Я потеряла нежную камею,

Не знаю где, на берегу Невы.

Я римлянку прелестную жалею, —

Чуть не в слезах мне говорили вы.

Но для чего, прекрасная грузинка,

Тревожить прах божественных гробниц?

Еще одна пушистая снежинка

Растаяла на веере ресниц.

И кроткую вы наклонили шею.

Камеи нет – нет римлянки, увы.

Я Тинотину смуглую жалею —

Девичий Рим на берегу Невы.

1916

«Собирались эллины войною…»

Собирались эллины войною

На прелестный остров Саламин —

Он, отторгнут вражеской рукою,

Виден был из гавани Афин.

А теперь друзья-островитяне

Снаряжают наши корабли —

Не любили раньше англичане

Европейской сладостной земли.

О, Европа, новая Эллада,

Охраняй Акрополь и Пирей!

Нам подарков с острова не надо —

Целый лес незваных кораблей.

Декабрь 1916

Соломинка

1

Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне

И ждешь, бессонная, чтоб, важен и высок,

Спокойной тяжестью – что может быть печальней —

На веки чуткие спустился потолок,

Соломка звонкая, соломинка сухая,

Всю смерть ты выпила и сделалась нежней,

Сломалась милая соломка неживая,

Не Саломея, нет, соломинка скорей.

В часы бессонницы предметы тяжелее,

Как будто меньше их – такая тишина —

Мерцают в зеркале подушки, чуть белея,

И в круглом омуте кровать отражена.

Нет, не соломинка в торжественном атласе,

В огромной комнате над черною Невой,

Двенадцать месяцев поют о смертном часе,

Струится в воздухе лед бледно-голубой.

Декабрь торжественный струит свое дыханье,

Как будто в комнате тяжелая Нева.

Нет, не соломинка, Лигейя, умиранье —

Я научился вам, блаженные слова.

2

Я научился вам, блаженные слова:

Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита.

В огромной комнате тяжелая Нева,

И голубая кровь струится из гранита.

Декабрь торжественный сияет над Невой.

Двенадцать месяцев поют о смертном часе.

Нет, не соломинка в торжественном атласе

Вкушает медленный томительный покой.

В моей крови живет декабрьская Лигейя,

Чья в саркофаге спит блаженная любовь.

А та, соломинка, быть может, Саломея,

Убита жалостью и не вернется вновь!

Декабрь 1916

Декабрист

– Тому свидетельство языческий сенат —

Сии дела не умирают! —

Он раскурил чубук и запахнул халат,

А рядом в шахматы играют.

Честолюбивый сон он променял на сруб

В глухом урочище Сибири

И вычурный чубук у ядовитых губ,

Сказавших правду в скорбном мире.

Шумели в первый раз германские дубы,

Европа плакала в тенетах,

Квадриги черные вставали на дыбы

На триумфальных поворотах.

Бывало, голубой в стаканах пунш горит,

С широким шумом самовара

Подруга рейнская тихонько говорит,

Вольнолюбивая гитара.

– Еще волнуются живые голоса

О сладкой вольности гражданства,

Но жертвы не хотят слепые небеса,

Вернее труд и постоянство.

Все перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Все перепуталось, и сладко повторять:

Россия, Лета, Лорелея.

Июнь 1917

«Золотистого меда струя из бутылки текла…»

Золотистого меда струя из бутылки текла

Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:

– Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,

Мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела.

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни

Сторожа и собаки, – идешь, никого не заметишь.

Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.

Далеко в шалаше голоса – не поймешь, не ответишь.

После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,

Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.

Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,

Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,

Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;

В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот

Золотых десятин благородные, ржавые грядки.

Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,

Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.

Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена —

Не Елена – другая – как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?

Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

11 августа 1917, Алушта

Меганом

Еще далеко асфоделей

Прозрачно-серая весна,

Пока еще на самом деле

Шуршит песок, кипит волна.

Но здесь душа моя вступает,

Как Персефона, в легкий круг,

И в царстве мертвых не бывает

Прелестных, загорелых рук.

Зачем же лодке доверяем

Мы тяжесть урны гробовой

И праздник черных роз свершаем

Над аметистовой водой?

Туда душа моя стремится,

За мыс туманный Меганом,

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон.

Как быстро тучи пробегают

Неосвещенною грядой,

И хлопья черных роз летают

Под этой ветряной луной.

И, птица смерти и рыданья,

Влачится траурной каймой

Огромный флаг воспоминанья

За кипарисною кормой.

И раскрывается с шуршаньем

Печальный веер прошлых лет —

Туда, где с темным содроганьем

В песок зарылся амулет.

Туда душа моя стремится,

За мыс туманный Меганом,

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон.

16 августа 1917, Алушта

«Среди священников левитом молодым…»

А. В. Карташеву

Среди священников левитом молодым

На страже утренней он долго оставался.

Ночь иудейская сгущалася над ним,

И храм разрушенный угрюмо созидался.

Он говорил: Небес тревожна желтизна.

Уж над Евфратом ночь, бегите, иереи.

А старцы думали: Не наша в том вина —

Се черно-желтый свет, се радость Иудеи.

Он с нами был, когда, на берегу ручья,

Мы в драгоценный лен субботу пеленали

И семисвещником тяжелым освещали

Ерусалима ночь и чад небытия.

1917

«Твое чудесное произношенье…»

Твое чудесное произношенье —

Горячий посвист хищных птиц;

Скажу ль: живое впечатленье

Каких-то шелковых зарниц.

«Что» – голова отяжелела.

«Цо» – это я тебя зову!

И далеко прошелестело:

Я тоже на земле живу.

Пусть говорят: любовь крылата,

Смерть окрыленнее стократ;

Еще душа борьбой объята,

А наши губы к ней летят.

И столько воздуха и шелка

И ветра в шепоте твоем,

И, как слепые, ночью долгой

Мы смесь бессолнечную пьем.

Начало 1918

«Что поют часы-кузнечик…»

Что поют часы-кузнечик,

Лихорадка шелестит,

И шуршит сухая печка —

Это красный шелк горит.

Что зубами мыши точат

Жизни тоненькое дно —

Это ласточка и дочка

Отвязала мой челнок.

Что на крыше дождь бормочет —

Это черный шелк горит.

Но черемуха услышит

И на дне морском: прости.

Потому что смерть невинна,

И ничем нельзя помочь,

Что в горячке соловьиной

Сердце теплое еще.

Начало 1918

«Когда на площадях и в тишине келейной…»

Когда на площадях и в тишине келейной

Мы сходим медленно с ума,

Холодного и чистого рейнвейна

Предложит нам жестокая зима.

В серебряном ведре нам предлагает стужа

Валгаллы белое вино,

И светлый образ северного мужа

Напоминает нам оно.

Но северные скальды грубы,

Не знают радостей игры,

И северным дружинам любы

Янтарь, пожары и пиры.

Им только снится воздух юга —

Чужого неба волшебство,

И все-таки упрямая подруга

Откажется попробовать его.

1917

Кассандре

Я не искал в цветущие мгновенья

Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,

Но в декабре торжественного бденья

Воспоминанья мучат нас.

И в декабре семнадцатого года

Все потеряли мы, любя:

Один ограблен волею народа,

Другой ограбил сам себя…

Когда-нибудь в столице шалой

На скифском празднике, на берегу Невы,

При звуках омерзительного бала

Сорвут платок с прекрасной головы.

Но, если эта жизнь – необходимость бреда

И корабельный лес – высокие дома, —

Я полюбил тебя, безрукая победа

И зачумленная зима.

На площади с броневиками

Я вижу человека – он

Волков горящими пугает головнями:

Свобода, равенство, закон.

Больная, тихая Кассандра,

Я больше не могу – зачем

Сияло солнце Александра,

Сто лет тому назад сияло всем?

1917

«В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…»

Du, Doppelgänger! du, bleicher Geselle!..[3]

В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа.

Нам пели Шуберта – родная колыбель!

Шумела мельница, и в песнях урагана

Смеялся музыки голубоглазый хмель!

Старинной песни мир – коричневый, зеленый,

Но только вечно-молодой,

Где соловьиных лип рокочущие кроны

С безумной яростью качает царь лесной.

И сила страшная ночного возвращенья —

Та песня дикая, как черное вино:

Это двойник – пустое привиденье —

Бессмысленно глядит в холодное окно!

Январь 1918

«На страшной высоте блуждающий огонь…»

На страшной высоте блуждающий огонь!

Но разве так звезда мерцает?

Прозрачная звезда, блуждающий огонь,

Твой брат, Петрополь, умирает!

На страшной высоте земные сны горят,

Зеленая звезда летает.

О, если ты звезда, – воды и неба брат, —

Твой брат, Петрополь, умирает!

Чудовищный корабль на страшной высоте

Несется, крылья расправляет…

Зеленая звезда, в прекрасной нищете

Твой брат, Петрополь, умирает.

Прозрачная весна над черною Невой

Сломалась, воск бессмертья тает…

О, если ты звезда, – Петрополь, город твой,

Твой брат, Петрополь, умирает!

Март 1918

«Когда в теплой ночи замирает…»

Когда в теплой ночи замирает

Лихорадочный форум Москвы

И театров широкие зевы

Возвращают толпу площадям —

Протекает по улицам пышным

Оживленье ночных похорон,

Льются мрачно-веселые толпы

Из каких-то божественных недр.

Это солнце ночное хоронит

Возбужденная играми чернь,

Возвращаясь с полночного пира

Под глухие удары копыт.

И как новый встает Геркуланум,

Спящий город в сияньи луны,

И убогого рынка лачуги,

И могучий дорический ствол!

Май 1918

Сумерки свободы

Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!

В кипящие ночные воды

Опущен грузный лес тенёт.

Восходишь ты в глухие годы —

О, солнце, судия, народ.

Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет.

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.

В ком сердце есть – тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.

Мы в легионы боевые

Связали ласточек – и вот

Не видно солнца; вся стихия

Щебечет, движется, живет;

Сквозь сети – сумерки густые —

Не видно солнца, и земля плывет.

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

Скрипучий поворот руля.

Земля плывет. Мужайтесь, мужи.

Как плугом, океан деля,

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.

Май 1918, Москва

Tristia

Я изучил науку расставанья

В простоволосых жалобах ночных.

Жуют волы, и длится ожиданье,

Последний час вигилий городских,

И чту обряд той петушиной ночи,

Когда, подняв дорожной скорби груз,

Глядели в даль заплаканные очи,

И женский плач мешался с пеньем муз.

Кто может знать при слове – расставанье,

Какая нам разлука предстоит,

Что нам сулит петушье восклицанье,

Когда огонь в Акрополе горит,

И на заре какой-то новой жизни,

Когда в сенях лениво вол жует,

Зачем петух, глашатай новой жизни,

На городской стене крылами бьет?

И я люблю обыкновенье пряжи:

Снует челнок, веретено жужжит.

Смотри: навстречу, словно пух лебяжий,

Уже босая Делия летит.

О, нашей жизни скудная основа,

Куда как беден радости язык!

Все было встарь, все повторится снова,

И сладок нам лишь узнаванья миг.

Да будет так: прозрачная фигурка

На чистом блюде глиняном лежит,

Как беличья распластанная шкурка,

Склонясь над воском, девушка глядит.

Не нам гадать о греческом Эребе,

Для женщин воск, что для мужчины медь.

Нам только в битвах выпадает жребий,

А им дано, гадая, умереть.

1918

Черепаха

На каменных отрогах Пиэрии

Водили музы первый хоровод,

Чтобы, как пчелы, лирники слепые

Нам подарили ионийский мед.

И холодком повеяло высоким

От выпукло-девического лба,

Чтобы раскрылись правнукам далеким

Архипелага нежные гроба.

Бежит весна топтать луга Эллады,

Обула Сафо пестрый сапожок,

И молоточками куют цикады,

Как в песенке поется, перстенек.

Высокий дом построил плотник дюжий,

На свадьбу всех передушили кур,

И растянул сапожник неуклюжий

На башмаки все пять воловьих шкур.

Нерасторопна черепаха-лира,

Едва-едва беспалая ползет,

Лежит себе на солнышке Эпира,

Тихонько грея золотой живот.

Ну, кто ее такую приласкает,

Кто спящую ее перевернет?

Она во сне Терпандра ожидает,

Сухих перстов предчувствуя налет.

Поит дубы холодная криница,

Простоволосая шумит трава,

На радость осам пахнет медуница.

О, где же вы, святые острова,

Где не едят надломленного хлеба,

Где только мед, вино и молоко,

Скрипучий труд не омрачает неба

И колесо вращается легко.

1919

«В хрустальном омуте какая крутизна…»

В хрустальном омуте какая крутизна!

За нас сиенские предстательствуют горы,

И сумасшедших скал колючие соборы

Повисли в воздухе, где шерсть и тишина.

С висячей лестницы пророков и царей

Спускается орган, Святого Духа крепость,

Овчарок бодрый лай и добрая свирепость,

Овчины пастухов и посохи судей.

Вот неподвижная земля, и вместе с ней

Я христианства пью холодный горный воздух,

Крутое «Верую» и псалмопевца роздых,

Ключи и рубища апостольских церквей.

Какая линия могла бы передать

Хрусталь высоких нот в эфире укрепленном,

И с христианских гор в пространстве изумленном,

Как Палестрины песнь, нисходит благодать.

1919

«Сестры тяжесть и нежность, – одинаковы ваши приметы…»

Сестры тяжесть и нежность, – одинаковы ваши приметы.

Медуницы и осы тяжелую розу сосут,

Человек умирает, песок остывает согретый,

И вчерашнее солнце на черных носилках несут.

Ах, тяжелые соты и нежные сети!

Легче камень поднять, чем имя твое повторить.

У меня остается одна забота на свете:

Золотая забота, как времени бремя избыть.

Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.

Время вспахано плугом, и роза землею была.

В медленном водовороте тяжелые, нежные розы,

Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела.

Март 1920

«Вернись в смесительное лоно…»

Вернись в смесительное лоно,

Откуда, Лия, ты пришла,

За то, что солнцу Илиона

Ты желтый сумрак предпочла.

Иди, никто тебя не тронет,

На грудь отца в глухую ночь

Пускай главу свою уронит

Кровосмесительница-дочь.

Но роковая перемена

В тебе исполниться должна:

Ты будешь Лия – не Елена!

Не потому наречена,

Что царской крови тяжелее

Струиться в жилах, чем другой, —

Нет, ты полюбишь иудея,

Исчезнешь в нем – и Бог с тобой.

1920

«Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…»

Веницейской жизни, мрачной и бесплодной,

Для меня значение светло,

Вот она глядит с улыбкою холодной

В голубое дряхлое стекло.

Тонкий воздух кожи, синие прожилки,

Белый снег, зеленая парча,

Всех кладут на кипарисные носилки,

Сонных, теплых вынимают из плаща.

И горят, горят в корзинах свечи,

Словно голубь залетел в ковчег.

На театре и на праздном вече

Умирает человек.

Ибо нет спасенья от любви и страха,

Тяжелее платины Сатурново кольцо,

Черным бархатом завешенная плаха

И прекрасное лицо.

Загрузка...