Глава третья

Коваленко опоздал на пять минут, прибежал запыхавшийся, с покаянной миной. Утро выдалось умеренно теплым, снег не шел.

– Виноват, товарищ капитан, патруль привязался! – прокричал лейтенант, выворачивая из-за угла. – Мурыжили, документы мои мусолили. Пройдемте, говорят, до ближайшей стенки. Вот же кретины.

– Ты вроде жив, – засомневался Шубин.

– Чуть не обделался со страха, – признался Коваленко. – Пришлось объяснить, используя все возможности русского языка, что они не правы. Хорошо офицер подошел, извинился. Их, видите ли, не устраивает, что военнослужащие бегают по городу в отрыве от своих подразделений. И поди пойми, чем они отличаются от диверсантов. Пойдемте, товарищ капитан, а то замерзли уже. Через площадь Дзержинского пройдем, здесь близко. Вы «Госпром» видели? Такого даже в Москве не строят. Стоит наша главная достопримечательность – ее никто особо не обстреливал.

Город просыпался, по заснеженным дорогам ползли обледеневшие «полуторки» и «эмки». Горожанка, закутанная в шаль, протащила санки с привязанными к ним баками. Мирные жители выходили на улицу, шли по своим делам. Вдоль дороги высились монументальные здания. Раньше здесь были магазины – гастрономы, универмаги; сейчас витрины были разбиты, в стенах зияли провалы от попаданий артиллерийских снарядов. Центр Харькова когда-то был красив, у каждого здания свои архитектурные особенности. Сейчас все было серым, покалеченным. Даже целые строения казались ущербными. Чернели оконные глазницы – в этих помещениях никто не жил. Из других окон торчали трубы буржуек. Народ отогревался. Для многих печки считались роскошью. Люди с нетерпением ждали весны, чтобы снять хотя бы часть проблем, связанных с отоплением.

На площади Дзержинского, переименованной оккупантами в площадь Немецкой армии, властвовал ветер, он гнул деревья. Катились пустые консервные банки, зияли выбоины в асфальте. На площади возвышался сложный архитектурный комплекс – нечто невиданное для современной советской архитектуры: «свечки» высотой не менее двенадцати этажей устремлялись в небо. Остекление было практически сплошным – но это раньше; сейчас, как и во всех домах, разбитых окон было больше, чем целых. Каждое высотное здание соединялось с соседними шестиэтажными перемычками, и все это представляло единый гигантский комплекс. Сооружения уцелели, лишь кое-где зияли выбоины, валялись горы мусора, деревья. Здесь было сравнительно многолюдно. У подъезда стоял грузовик – люди в форме что-то разгружали.

– Вот оно, – с важностью сказал Коваленко. – «Госпром», архитектурная гордость Харькова. Нигде такого нет, даже в Москве. Сущий конструктивизм и море железобетона. Повреждения незначительные, восстановят. Внутри загадили, но тоже не проблема.

– Я слышал, в этом комплексе работало правительство Украины? – вспомнил Шубин.

– Точно, – согласился лейтенант. – Эту красоту поднимали шесть лет, с тысяча девятьсот двадцать восьмого по тысяча девятьсот тридцать четвертый. В муках творение рождалось. Сколько было споров, переделок, согласований… Комиссии из Москвы одна за другой ехали. Знаменитый человек возглавлял проект – Алексей Бекетов, известный архитектор. Он, кстати, в эвакуацию не уехал, здесь в сорок втором и скончался от голода. Я еще мальком был, когда строительство шло, но все помню. Харьков был украинской столицей – красивее Киева, красивее всех прочих городов. А какая здесь промышленность! Третий город в Союзе после Москвы и Ленинграда. Ведь было же чем гордиться, верно, товарищ капитан? В «Госпроме» работал Совет народных комиссаров Украины. Строительные работы еще шли, а комплекс уже функционировал.

«Именно здесь в тридцать третьем году пустил себе пулю в лоб председатель правительства УССР Скрипник, – подумал Глеб. – Не стал дожидаться, пока за ним придут».

– Потом столицей стал Киев, – продолжал просвещение Коваленко. – А в «Госпроме» обосновались местные власти. Внушительно, согласитесь? Ничего, отстроим, отремонтируем, еще красивее станет. Мы же не немцы. Они, когда эту площадь заняли, конюшню в «Госпроме» устроили, просто варвары… А выше – представляете, – Коваленко засмеялся, – при немцах обезьяны жили. Самые настоящие обезьяны: шимпанзе, макаки, мартышки. Зоопарк под боком разбомбили, а жить где-то надо, вот обезьяны сюда и перебрались. Обосновались, жили как все, детишек рожали, у немцев еду воровали. Никак их выгнать не могли, и сейчас где-то прячутся, там ведь миллионы закутков и помещений… Пойдемте через комплекс. Дальше улица Анри Барбюса, выйдем на Сумскую… то бишь Либкнехта.

Массивные здания из стекла и бетона оставались позади. Немцы эту площадь обороняли вяло, разрушений почти не наделали. У входа в подвалы стояли красноармейцы с автоматами. Навстречу через мостик двигалась колонна. Бойцы с автоматами гнали задержанных. Люди шли с опущенными головами, кто-то в немецких шинелях, кто-то в штатском, небритые, с опухшими лицами. Пришлось остановиться, пропустить процессию. Люди проходили мимо, потупив взоры, по сторонам почти не смотрели. Молодые лица сменялись пожилыми, морщинистыми, двое прихрамывали, кто-то прыгал на костыле, а поврежденная нога неестественным образом торчала вбок. В колонне находились раненые с окровавленными бинтами. На лицах людей застыло обреченное выражение. Лишь один из них – рослый, с окладистой бородой и роскошным синяком под глазом – смотрел дерзко, с презрением. Он встретился глазами с Шубиным и не отвел взгляд – брезгливо сморщился и плюнул под ноги.

– А ну шевелитесь, чего плететесь как сонные мухи! – прикрикнул конвоир. – Не выспались? Ничего, на том свете отоспитесь!

Над толпой прошелестел недовольный гул. Бородатый открыл рот, чтобы ответить дерзостью, но передумал, закрыл. Видимо, появление второго синяка посчитал излишеством. У этих людей были славянские лица. С мостика колонна свернула к задним дворам «Госпрома». Красноармейцы у входа в подвал ждали именно их.

– Полицаи, – лаконично объяснил Коваленко. – Продолжают отлавливать. Видно, ночью предприняли попытку вырваться из города. Расстреляют, к бабке не ходи, куда еще эту публику девать? Соберут побольше, вывезут за город и расстреляют. Пойдемте, товарищ капитан…

Улица Сумская практически не пострадала. Здесь раньше размещались гестапо, городская комендатура. Теперь вновь вернулась советская власть, кипела жизнь. Нацистскую атрибутику выбрасывали из окон, сгребали в кучи и сжигали. В глубине здания играл патефон, красиво пел Марк Бернес. Ветер гнал вдоль дороги обрывки немецких плакатов, призывающих граждан записываться в полицию. У жилого дома мужчина детским совком собирал снег в ведра – хоть такая вода.

Коваленко продолжал ликбез. Родители, пережившие оккупацию, много рассказали. Соглашателей и коллаборационистов в Харькове оказалось с избытком. Откуда столько? Видимо, копилось у людей недовольство советской властью из-за голода, репрессий, скудного снабжения. Но при чем тут советская власть? Коммунисты все правильно делали: уничтожали мироедов, кулаков, буржуев, тайных заговорщиков – именно они довели людей до ручки своей подрывной деятельностью. Без этого сброда страна давно бы процветала и являла пример всему миру! Немцы, войдя в город, стали создавать органы военного управления. Вся власть принадлежала комендатуре. Последняя выпускала приказы, распоряжения и контролировала их выполнение органами местного управления. Немцы разбросали отделы комендатуры по всему городу. С отдалением фронта сформировали комендатуру армейского тылового района. И сразу бросили клич: все желающие могут записаться в шуцполицию – вспомогательную полицию. Кадрового голода шуцманшафт не испытывал. Харьковских сотрудников полиции называли хильфсполицаями. Штаты укомплектовали полностью – из местных добровольцев. Во главе подразделений вставали украинские националисты, прибывшие с Западной Украины. У них в ходу были словечки: «самостийность», «незалежность» – они ратовали за отдельное независимое государство Украину, но при этом активно сотрудничали с оккупантами и вылизывали им пятки. Полицейские проводили карательные рейды, нагоняли страх на население.

– Разный там был сброд, – бубнил Коваленко. – Были трусы, были идейные, всякая уголовная шпана, записывались пленные красноармейцы – многие потом сбегали, чинили пакости бывшим хозяевам… В Харькове действовал подпольный обком ВКП(б)У. Мои родичи пару раз выполняли для них поручения. Подпольщики специально отправляли на службу своих людей, чтобы выведывать вражеские планы. С ними и советские разведчики работали: добывали секретные документы, склоняли полицаев к дезертирству. Однажды накрыли группу – два часа шла перестрелка, а как всех поубивали, полетели головы полицейского начальства и даже клятых западенцев… А позднее всех, кто прибыл с запада, фрицы репрессировали – до кучи, чтобы не очень мнили из себя. Одних расстреляли, других за решетку упрятали до лучших времен. Теперь сидят у нас в плену и плачутся: дескать, немцы нас гнобили, теперь вы гнобите…

За перекрестком, у сквера, сохранился сколоченный из досок помост. Сюда сгоняли население и вешали приговоренных к смерти. Покидать мероприятие до его окончания гражданам воспрещалось под страхом того же повешения.

– У здания областного комитета партии то же самое было. Вешали прямо на балконе над парадным крыльцом – в основном подпольщиков, отловленных партизан. Лютое зрелище, товарищ капитан… Дети плачут, бабы орут, паника, народ разбегается, давка, немцы стреляют поверх голов, а то и по людям… В плане убийств немцы большими выдумщиками были. Пригнали специальный автомобиль с герметичным кузовом, «газенваген» называется. Сначала никто не понимал, что за штука ездит по городу. А это машина для уничтожения людей, душегубка, проще говоря. Набивают в кузов толпу людей, запирают, пускают угарный газ – и все умирают в корчах… – Лейтенант передернул плечами. – Всякий раз, как представлю, так мороз по коже… Могли обычных людей на улице хватать, убивать для устрашения прочих – национальная забава у них такая… И вы еще не знаете, что тут с евреями происходило…

Шубин слушал не перебивая. Харькову досталось. Ленинградцам в блокаду тоже выпала несладкая жизнь, но в их город хотя бы немцы не заходили. В декабре 41-го всех евреев по велению коменданта обязали переселиться в район ХТЗ. В те самые бараки для временного проживания, куда Коваленко вел Шубина. Там и устроили еврейское гетто. Каждый день из него вывозили несколько сотен евреев и доставляли на расстрел в Дробицкий Яр. Уже через несколько месяцев в гетто никого не осталось, и оно прекратило существование. Но расстрелы в Дробицком Яру продолжались – убивали военнопленных, недовольных властью, психических больных. Сколько тысяч там сгинуло, никто не считал. И упомянутый яр не единственное место, где уничтожали людей. Много было мест: Лесопарк, Холодногорская тюрьма, Салтовский поселок, где уничтожали пациентов клиники «Сабурова дача»[1], гостиница «Интернационал» в самом Харькове. А вдоль улиц Сумской и Благовещенской не осталось фонарного столба, на котором бы не висел человек…

– Жрать было тупо нечего, товарищ капитан. Немцев эта тема не заботила. Городские власти тоже. Поставки продовольствия почти не осуществлялись – только властям и их прихлебателям. У меня отец похудел на тридцать кило, мама тоже еле ходит. Ели кормовую свеклу, шелуху картофеля. Казеиновый клей употребляли, он чем-то похож на свернувшееся молоко. Домашних животных съели по всему городу – вы видели хоть одну собаку? Говорят, на рынке продавали человеческое мясо, хотя за это даже немцы наказывали. Люди опухали, с трудом ходили. В Ленинграде видел, как люди впрягаются в санки и везут своих умерших родных и близких. И в Харькове та же картина, а это город с миллионным населением! Сил не было похоронить, да и земля мерзлая, вот и оставляли тела в парках и скверах. А если кто-то на окраине жил, то в окрестных лесах. Когда-нибудь подсчитают, сколько людей погибло, а сейчас даже представить страшно…

– Твои-то как перебивались?

– Смекалкой, – усмехнулся лейтенант. – В Харькове рынки работали, их тут много: Благовещенский, Конный, Рыбный, Сумской… Как началась оккупация, деньги вообще не принимали, только натуру. Всю мою детскую одежду на продукты обменяли. У родителей странность была: ничего не выбрасывали, аж с моего младенчества, все в кладовке хранили. Помню, ссорился с ними: на хрена вы это барахло держите? Отец на днях пошутил: теперь понимаешь, на хрена? Свою одежду сбывали – а у мамы были красивые платья, да и шуба ничего такая. Часть мебели продали, всякие лампы, торшеры, подсвечники, ювелирные побрякушки. Не зажиточные они, но кое-что скопили за долгую жизнь… Потом деньги вернулись в оборот – распечатали кубышку. Цены взлетели. Килограмм ржаного хлеба – двести двадцать рублей. Пшеница – еще выше, картошка – сто. Сахар вообще под тысячу, такие продукты и не покупали. А средняя зарплата шестьсот рублей, как вам это нравится? Немцы даже не заморачивались, оставили в ходу рубли. На такую зарплату на рынке не разгуляешься. Только на макуху хватало, это жмых, то, что остается после выжимки масла из семян. Не разжиреешь на такой еде. Но через год и кубышка кончилась. Не сидеть же, дожидаясь голодной смерти? Мама что-то шила соседям. Отец на авантюру пустился. Многие ездили в село: собиралась группа граждан, на телегу – и в окрестные села. Часть вещей еще осталась, вот и сбагривал отец сельчанам старые шмотки. Пиджак – два пуда муки, золотые часы – пара буханок хлеба, старый плащ – килограмм сала. Могли разбойники напасть и все отобрать, могли полицаи на посту порыться в вещах и забрать то, что им приглянулось. Но кое-что довозил до дома, как-то тянули.

– Молодцы они у тебя, – похвалил Шубин.

– Творческие люди, – осклабился Коваленко. – Они ведь не старые, рано меня родили. Отцу пятьдесят шесть, мама на год моложе. Ослабли, конечно, но раньше знаете как бегали? В Германию их хотели забрать. Накапала какая-то гнида, что есть пара крепеньких людей, могут еще послужить великому рейху. Полицаи нагрянули и очкарик из СС. Пришлось спектакль разыгрывать: папаня кашлял, как чахоточный, за стену хватался; мама полуслепую из себя изображала. Очкарик как увидел их немощь, его чуть не вырвало – развернулся, ушел. Полицаи злые были, хорошо, стрелять не стали – обматерили и тоже за дверь… Давайте поднажмем, товарищ капитан. Скоро девять, а нам еще два квартала пахать. Войска ждут смотра, так сказать…

Загрузка...