Парсеваль

«Пусть никто не воздаст мне чести такой! Не приму я!

Даже любого сдержу, кто сможет на это решиться.»

Москва. Декабрь 1924 года.

Писатель, сидя за столом в ожидании обеда, оживлённо размахивал вилкой:

– Люба, представляешь, у новых культурных вождей возникла очередная идея: как бы нам приспособить лучшие образцы мировой культуры на службу пролетариату и заставить звучать их в правильном ключе. Дон Кихот теперь будет борец за права трудового испанского пролетариата: он защищает угнетённый класс и освобождает узников королевских тюрем. Мне поручили проработать замысел.

Писатель мечтательно уставился куда-то в потолок. Жена заботливо поставила перед писателем тарелку с рыбными котлетами и поцеловала в макушку:

– Я слышала, что в Большом давно мечтали поставить вагнеровского Парсеваля, но во время войны с германцами это оказалось несвоевременно, и кто-то предложил сделать Парсеваля французом. Взять в союзники. Так что нет ничего удивительного и в новой возможной интерпретации. Пусть Парсеваль теперь тоже будет борцом с эксплуататорами и принесёт трудящимся какой-нибудь очередной Грааль. А трудящиеся пусть хотя бы услышат Вагнера, и это уже пойдет им на пользу.

– Грааль станет чашей, куда собиралась кровь борцов со старым режимом? Или из этой священной чаши пил сам Карл Маркс? – улыбнулся писатель. Жена его строго одёрнула:

– Миша, ты забыл, как тебя уже вызывали. Туда. Так что оставь, пожалуйста, Карла Маркса в покое.

– Разумеется, я оставлю в покое Карла Маркса, – тяжело вздохнул писатель и тут же встрепенулся:

– А из того, что они обсуждали на литкомиссии, я бы, пожалуй, выбрал Чичикова и написал бы на эту тему современные вариации.

– Вот и славно, – улыбнулась жена. – Высмеивай эксплуататоров, жуликов и бюрократов. У тебя на это талант. И всё в интересах трудящегося класса. И тогда тебя непременно оценят!

***

Океан. Февраль 1929 года.

Капитан теперь сидел на румпеле и, поймав парусом лёгкий ветерок, старался его не упустить, играя шкотом. Пользуясь тихой погодой, решили готовить суп на горячее. Василий Мефодьевич в роли кока острым ножом чистил луковицу, сдувая шелуху прямо в океан, и продолжил прерванный рассказ:

– Чистим луковицу – вот метафора всей нашей жизни! Счищаем шелуху – избавляемся от свойственных нам пристрастий и иллюзий! Слой за слоем, слой за слоем… К концу жизни добираемся, наконец, до основы. А по большому счёту – и там пустота. И всё, что нам остаётся, – это слёзы, которые мы пролили над этой луковицей.

Он стал мелко-мелко крошить луковицу на дощечке, время от времени смахивая слезу тыльной стороной кисти.

– С детства мечтал быть военным, а после юнкерского училища – разочаровался. В полицию перешёл, чтобы свои способности обратить людям к пользе. Оказалось, иллюзия. Семейная жизнь грезилась, так Бог детей не дал, а потом и жена умерла… С молодости был государственником. Потом увидел вблизи высших сановников и Государя – и пелена с глаз упала. Вот как эта луковая шелуха, – он сдул шелуху с ладони в океан и помолчал, задумавшись.

– Сперва вне России себя не мыслил, потом оказалось, что Россия не единственная страна. Потом одно время казалось мне, в других странах живут лучше, а главное, правильнее, чем в России. Потом и эта иллюзия развеялась. Но это уже потом. А тогда я твёрдо решил: чтобы не попасть под жернова грядущей смуты, надо вовремя перебраться за границу. Думал, заживу себе спокойной жизнью. Ренты и пенсии мне хватит. Можно в потолок плевать. Не тут-то было!

Покончив с луком, кок стал чистить другие овощи, крошить и смахивать их ножом в кастрюлю.

– Начались у меня неприятности со здоровьем. Не фиктивные, по которым я в отставку уходил, а настоящие. Люмбаго, прострелы в пояснице, раны старые проснулись и ноют… А главное – тоска, ибо бессмысленно всё. Скучно мне стало. Это ещё деньги у меня тогда были. Ну а потом и денег почти не стало. Как грянула в России революция – выплаты пенсии прекратились. Капитал мой таял сам по себе. Год-два, ну три – и пойдёшь по миру. И решил я из Парижа уехать туда, где подешевле. Выбрал Нормандию. Там у меня сразу все хвори как рукой сняло. Купил домик и крошечную усадебку в деревне на берегу моря. По военному времени мне её продали за сущие гроши. Домик – развалюха. Я своими руками его починил, печь наладил, крышу, стёкла вставил, стены отконопатил. Вони деревенской там совсем не чувствуешь: всё ветром с моря уносит. Опростился я, совсем как Лев Толстой. Рук рабочих не хватало тогда: мужики на фронте. Меня охотно брали на работу. К русским в то время ещё очень хорошо относились. В кузнице молотобойцем подрабатывал. Рыбаки брали меня с собой в море помощником. Частью улова расплачивались. А ещё у одного хозяина механиком работал, дизельный мотор научился перебирать и ремонтировать. Устриц таскал с моря в тяжеленных корзинах. Зато устриц этих там и наелся вдоволь. А Петербурге такие были по пятидесяти рублей дюжина! Огород себе насадил. Земля благодатная. Картошку выращивал. Капусту сам квасил. Ходил по соседям и перенимал всё полезное, что замечал. Одна беда – холода, а дрова и уголь дороги. А больше всего я тогда море полюбил. Часами мог бы сидеть на берегу и просто глядеть – не надоедало. Совсем, как сейчас… И прожил я там так семь лет, как ваш немецкий Парсеваль у Волшебной горы. Семь лет длилось моё трудовое счастье. И открылось там мне, что я и без капиталов, и без пенсий проживу, и тем счастлив буду. Видать, не случайно святые люди сказывают, человеку нужно семь лет одиночества для просветления…

Время от времени кок проверял, слушает ли его капитан. Тот слушал внимательно: они встречались взглядами, и тогда кок продолжал:

– Но и в Париж я тоже иногда наведывался, знакомых навещал. Их там много появилось. После войны, как армию демобилизовали, солдаты, что из местных, возвращались. Рабочих рук стало в достатке, но я уж тут своё место прочно занял, освоился. Деревенские мужики меня зауважали. С местной интеллигенцией я тоже задружился: кюре, нотариус, полицейский чиновник и таможенный. Книги и газеты у них брал читать. У кюре – консервативные, а у нотариуса – либеральные. Потом и сам тоже стал газеты выписывать, чтобы больше про Россию читать. Смутно писали и разное. Не мог я понять, к чему там дело идет. Думал, скорее всего порвут Россию на куски союзнички – империалистические хищники. Однако, по Версальском миру выходило, что России – быть. Австро-Венгрию и Турцию в клочья порвали, а Россию и Германию только ножницами обкорнали ко краю. Видать, решили, чтобы пока главное никому другому из них не досталось. А может, кто-то влиятельный за Россию заступился, чтобы после использовать. Но что в той России будет, когда смута кончится и морок развеется, – дело тёмное. Одно мне было ясно: прежним порядкам больше не быть. В откупоренную бутылку шампанское обратно не зальёшь! Знакомые эмигранты рассказывали про ужасы: голод, разруха, тиф, торжество хама, города, заплёванные семечками, зверства ЧК… А левые газеты писали, что в России строят государство социальной справедливости в интересах тружеников. Не особо я в это верил, однако же, любопытно мне стало. Читаю новости, слушаю рассказы, и прикидываю, что из этого правда, а что – выдумки. И размечтался я самому взглянуть. Но то мечты были пустые, и никак бы им не осуществиться, но представился мне совершенно неожиданный случай…

Загрузка...