Река, переполненная водою, как любовью, несла весеннюю дань солнцу. Травы, еще не забывшие гнет сугробов, тянулись неистово. Вишневые рощи в оврагах вскипали благоуханным половодьем.
Одолевший за ночь всех супротивников, соловей гремел победной трелью. Да и смолк вдруг, озадаченный хрустальным, с искорками, голосом, будто пустили солнечного зайчика. Зайчик этот, совсем зайчишка, кинулся не в чащобу, а сразу в небеса, стремясь достигнуть самого солнца. Волхвы переглянулись.
– Се голос отрока.
– Не отроковицы ли?
– Отрока, – сказал Благомир. – Да вот он!
На кургане, подняв руки к солнцу, стоял тоненький, будто стебелек, мальчик. Пел, ликуя, ибо пришла пора ликовать: весна.
– Он – наш! – сказал Благомир и поправил на челе золотой обруч верховного волхва.
На зеленом долу зеленая гора, на горе боры, на борах на кудрявых небо опочило. От края до края ни единой хмари – морщинки, ни единого пятнышка – птицы коршуна. Под ярым солнцем трава парная, тропа горячая, ласковая. По лугам – ужом, на гору – стрелой, перед бором – запинаючись. Да и нет ее! Заглохла.
Повернулся отрок к матушке. У матушки глаза добрые, смелые.
– Тропа хранит от зверя да уводит от сокровенного. Дальше пойдем по нехоженому.
Поклонилась бору, и сынок поклонился. Расступились перед ними деревья, будто дверь отворилась. Под узорчатым пологом – безмолвие. Ни единый лист не шушукнется, не шелохнется, трава как на страже стоит. Деревья друг за друга хоронятся, а сами – глядят! Кто пришел?
Зашумели вершины, давай мести небо. Великий гул поднялся, затрубили боры, будто тур с туром грудь в грудь сошлись. Заметалось сердечко у дитяти, потянулся рукой к материнской юбке.
– Страшно, что ли? – улыбнулась матушка.
Опустил глаза.
– Это не буря, сынок. Радуется батюшка-лес нашему приходу.
Заплела косицу на ракитовом кусте. Погладила сына по кудряшкам.
– Ложись под ракиту. Послушай, что бор сказывает. Погляжу пойду.
Делать нечего, лег.
– Закрой глаза, – попросила матушка. – Слушай.
И был шум с одного края земли до другого края. Был посвист крыльев, уж таких крыльев, каких нет у птиц, разве что у туч грозовых. Рокотали рокоты, будто струны гуслей, и слышал он речи, ладные, мудрые, льющиеся потоком, кто говорит, где – не понятно. Ни единого слова не мог различить.
У детской обиды слезы близехонько, но вдруг пал вихрь с неба на землю, ударил дерево о дерево, и почудилось – зовут:
– Бааа-ян! Бааа-ян!
– Мама! – вскрикнул отрок. – Кто меня кличет?
Вскочил на ноги – уж такая в бору тишина: крот в норе повернулся, а его слышно. Матушка рядом, к дубу щекой припала.
Кинулся к родной:
– Кто кликал-то меня?
– Судьба.
Незнакомое слово хлестнуло по сердцу, как прутик. Поостерегся спросить, что оно такое – судьба.
Ухватила матушка сына за руку, повела в дебри дремучие. Торопится, а руки не отпускает. Выбрались к свету, к ручью, а тут – гарь. Лес сожгли для будущего поля, но пожарища уж и не видно. Поросла гарь кипреем.
– Смотри, сынок! – шепнула матушка.
Вошла, как в пламя, в заросли кипрея.
Медленно-медленно поднялись над розовыми цветами белые руки, еще медленнее сошлись. Как в светильнике, затрепетал в материнских ладонях розовый огонек.
– Иди сюда! – услышал он и в тот же миг увидел лису.
Опершись передними лапами о дерево, лиса тянула мордочку, подглядывала.
– Матушка! – прошептал Баян.
– Я вижу, сынок. Звери всегда приходят посмотреть.
– А что это?
– Душа кипрея.
– Тебе не горячо?!
– Ласково. Хочешь подержать?
Огонь и впрямь не жег. Трепетал, как бабочка крыльями.
– Матушка, а кипрей-то увядает! – увидел Баян. – Можно, я верну ему душу?
– Верни.
– Я не дотянусь.
– Сам преклонится пред тобою.
Пчелы облепили цветок, будто он источал особый зовущий нектар.
Получилось.
И в тот же миг сверкнула молния, треснул над головою гром, посыпался крупный окатный жемчуг из жемчужной, неведомо откуда взявшейся тучки.
Они шли домой, а за ними, прячась среди деревьев, бежала рыжая лиса.
– Матушка, а что можно сделать с душою цветка?
– Не знаю. Бабушка научила меня брать душу, а что с нею делать – обещала открыть, когда я вырасту… Говаривала: тайны нашей семьи сокровенные, за семью замками, за семью дверями.
– Бабушку убила стрела Перуна?
– Молния, сынок. В нашем роду старые люди сгорают живыми.
Возвращались из дубравы лугами, обходя старицы[1].
Ложились в голубые потоки колокольчиков, слушали дивные звоны цветов. Не всякое ухо уловит, как звенят, еще меньше люди понимают – о чем.
Пробирались под зонтиками пряных цветущих кубышек, по траве-мураве, по влажному, по медовому золоту куриной слепоты выходили опять же к старицам.
Глядели на изумрудные косы водорослей, дышали чистым, как снег, теплым, как солнце, запахом белых лилий.
Лягушки дремали в разогретой воде. Наслаждались молчанием. Лишь изредка в сладостном забытьи вскурлыкивала иная по оплошке, но тишины не нарушала.
Беззвучные темно-синие с темно-синими крыльями стрекозы летали над сочно-зелеными листьями аира. Прятались, как за деревьями, среди камышинок утята. Притворялась корягой выпь.
В небе плавал орел, и так было хорошо в напоенной светом, в родной степи, как бывает после зимы и долгого разлива.
– Матушка, почему ты не поешь? – спросил отрок.
Слезы так и покатились из материнских глаз.
– Матушка! Матушка! – испугался Баян.
– Да ты хоть помнишь, как зовут меня?!
Опустилась на землю, плакала горько, будто сама ребенок.
– Матушка! – бегал вокруг Баян, не понимая, что стряслось, и не умея помочь.
Бросился на землю рядом, гладил мать по мокрой щеке, заглядывал в глаза.
– Ты – Власта! Власта!
Мать стянула с головы платок, вытерла лицо.
– А как батюшку твоего звали? Какой ты земли, какого рода-племени?
– Мой батюшка Знич. Мы из рода Зничей. Земля моя – древлянская, а племя наше – славных людей.
Обняла матушка сына, обмерла на краткое мгновение.
– Сладость ты моя горькая! Забирают тебя, сынок. У доброго человека будешь жить, ума набираться. Три года не велено мне тебя видеть. Три года впереди, три злых судьбины.
– Матушка! Ни к кому я не пойду. Хочешь, я в дубраве спрячусь, в кипрее?
Засмеялась Власта:
– Милый ты мой! Прости глупые слезы. Нам нужно радоваться, а не плакать. Тебя берет в науку великий жрец Сварога. Сам Благомир!
Вскочила на ноги, легкая, быстрая. Взяла Баяна за руки, закружила и, кружась, бежала по лугу. И он летел над землею, и полыхало в глазах синим, алым, белым.
Оба рухнули в траву. Она хохотала, показывая на колючих великанов в алых шапках.
– Чуть-чуть не забежали! Какие будяки! Вот уж было бы нам! Запомни, сынок. Этот колючий красавец – дивный лекарь. Заболят глаза – насуши корзинок от цветов, отвари и промывай. Ясными будут. Отвар пить можно, от кашля, от чирьев. – И спохватилась: – Пошли покажу тебе хоть пару добрых трав. Вот, смотри! Воробьиное просо. Листья к ожогам прикладывают. Баянушка, а ведь это – царь-трава. Как стрелы небесные, осеняемые громом, гонят в преисподню темную злую силу, так и царь-трава. Листочки нарывы лечат. Главное, запомни: сия травка – спасение от укуса змей, от ядовитых пауков, от всей прочей гадости. – Засмеялась. – Лысым утешение. Хорошо полечить – волосы отрастут.
Замолчала, окидывая растерянным взглядом цветущие луга.
– Сколько здесь добрых сильных травок… Ничего, сынок. Вернешься через три года – обучу всему. Царь-траву запомнил?
– Запомнил, матушка!
– А про цветочные корзинки чертополоха?
– Какого чертополоха?
– Колючего. Будяка.
– Запомнил. Глаза лечит, чирьи. Воробьиное просо от ожогов.
– Молодец! Ты будешь добрым учеником Благомира.
Сердце у Баяна сжалось, прильнул к матери. Она вдруг легко поднялась, понесла его на руках, как малого дитятю, песню запела, уж такую дивную песню: полились у Баяна слезы ручьем.
Не заметил, как украдкою матушка собрала несколько его слезинок в кожаный, с наперсток, бурдючок.
А сама пела, пела, будто заклинала:
Куличок-ходочок ходил за море,
А за морем жизнь диво дивное.
Чудо чудное, а уж вежливое.
У жар-птицы пир, птицы Фенюшки,
Да скучлив сидит добрый молодец,
Заскучал кулик по родной земле,
Ай по матушке да муравушке.
И пошел он прочь из чужих краев.
По горам идет, как по облаку.
Ему в ноги дол, он и по долу,
Он и по морю, будто посуху.
– Матушка, поставь меня! – попросил отрок.
Захлебнулась Власта воздухом, отняла сына от самой себя. Поставила на землю.
– Матушка, я не слышал такой песни.
– Впервой напелось.
– Откуда же слова-то взялись?
Засмеялась Власта, развела руки, показывая сыну весь белый свет, и опять задохнулась воздухом.
– Вот уж и домой пришли.
Зеленые ветлы, толпившиеся над рекой, скрывали от недобрых взглядов селение.
Власта положила руки на плечи Баяна, повернула лицом к степи, к борам на горе, к огромному небу.
– Смотри! Вот она – твоя земля. Люби и помни. Нет крепче крепости. – Повернула сына к себе: – Никогда не лги матери и учителю. Никогда не говори правды врагу.
Власта и Баян подходили к тыну, когда из ворот выехала дюжина всадников. Двое направили коней к идущим по тропинке. Один всадник был в белых одеждах, с белой бородой, другой одет воином.
– Здравствуй, Власта! – приветствовал старец женщину. – Жди сына через три года в день Купалы.
Воин наклонился с седла, поднял Баяна, посадил перед собой.
– Я ему на дорогу одежонку приготовила, еду! – птицей захлопотала Власта.
– Все у него будет, одежда и еда. Не тужи, женщина. С тобою бог! – Всадники тронули лошадей, и Баян не смог даже послать матушке прощального взгляда: заслоняла расшитая бляхами кожаная рубашка ратника.
Скакали к реке. Руки у воина были словно железные. Сидел Баян как в тисках. Воин ни слова не сказал.
У реки всадники остановились, ожидая Благомира.
Старец подъехал последним. Отстегнул плащ. Кинул на воду. По плащу, как по мосту, переехали на другой берег реки. Один из воинов спешился, принес плащ. Баян видел: плащ мокрый. Его водрузили на пику, сушили на ветру.
В седле – как в зыбке. Долгая скачка укачала отрока, заснул. Пробудился от того, что кони встали, кто-то взял его на руки, понес…
Сладко пахло сеном, трубили тритоны… Баяну было хорошо, но хотелось заплакать, и когда по щеке покатилась непрошеная гостья, пришла Власта, склонилась, улыбнулась.
– Мама, ну сядь же ты ко мне! – попросил Баян и открыл глаза: на него смотрело солнце.
Он лежал на круглой копешке сена. Под головой седло, покрыт ласковой лисьей шубой.
Сполз на землю.
Тишина. Безлюдье. Поляна в дубраве. Огромный терем с острой, много больше самого терема крышей, с крутогрудыми коньками с двух сторон. В стене дюжина бойниц, длинных, узких.
Баян забежал за угол дома, облегчился. Здесь стена была глухая.
Пошел вокруг терема – ворота. Приоткрыты.
Вошел. Конюшня! Лошадьми пахнет. Солнце било во все двенадцать бойниц, прямо в глаза, пришлось зажмуриться.
Но это и впрямь была конюшня. Справа и слева от ворот – стойла. Кони – как снег. Шесть и шесть. Белый конь – конь бога и сам бог. Баян упал ниц.
Кони смотрели на него, и он, набравшись смелости, подошел ближе. У третьего от стены на лбу была едва приметная розовая звездочка. Баян сделал к нему шаг, и конь склонил голову, словно позволяя погладить себя. Баян, переполненный тоской по матушке, подбежал, прижался щекою к шелковой шее, гладил, перебирал кольца серебряной гривы. Конь дышал тепло, а нос у него был холодный. Ткнулся в плечо, пощекотал ключицу.
Баян зачерпнул ладонями овса из яслей, поднес коню, и тот подношение принял. Желая быть справедливым, отрок обошел всех коней, подавая им овес из рук.
Кони были сыты, но только один из двенадцати не принял простецкого дара.
Видеть столько священных коней – диво дивное! Сердце у Баяна стучало радостно, но и тревожно. Почему никого нет? Он вышел из конюшни, перебежал поляну.
За деревьями, на другой поляне, стояли избы, но людей не было. В ноги легла ему веселая тропинка, побежал.
Тропинка привела к озеру. К синему пятнышку среди зеленого леса. Подошел ближе – мурашки на спину вскочили. Не озеро – провал. У самого берега глубина страшная.
Свет пронзал толщу воды, дно мерцало, как драгоценный камень, но уж из такой пропасти!
Баян сел на берегу. Засмотрелся на это дивное мерцание.
– Куличок-ходочок ходил за море, – спел он тихонечко матушкину песенку. – А за морем жизнь – диво дивное…
И еще раз спел. И вдруг увидел зверька. Зверек смотрел на него из травы. Золотистый, гибкий.
– Ласка! – догадался Баян.
Зверек не уходил, словно ждал песенки. Он спел ему, что пришло на ум:
Белый конь из ладоней моих
пригубил серебро овса,
Дивная тайна на дне,
водой прозрачной прикрыта.
И пришел теперь ты,
именем – ласка, повадкою – хищник.
Что ты хочешь узнать от меня,
отданного в ученье?
Зверек припал к земле, исчез.
Только теперь Баян увидел: на другом берегу у воды сидит Благомир, смотрит на воду.
Баян вскочил. Поклонился. И тоже посмотрел на воду.
Жрец улыбнулся.
– Это я хотел увидеть то неведомое, что открылось твоим глазам. Пошли, Баян. Солнце зовет на обед.
В большой избе от стены до стены – стол. У стены сидели старцы, спиной к двери мужи во цвете лет, в конце стола четверо отроков.
– Будь среди нас меньшой, а большим тебя дедушка Род да лета поставят, – сказал Благомир, усаживая Баяна на край скамьи.
А место уж так мало – никак не прилепишься.
– Принесите пенек! – приказал Благомир.
Пенек поставили у стены. И сел Баян против жреца.
Пропели благодарение Сварогу, поставили еду Роду[2] и сами взялись за хлеб да ложки.
Деревянные глубокие блюда приходились одно на четверых. Для отроков стало теперь на пятерых. Трем ученикам было лет по двенадцати, а сидевшему на краю, может, и девяти еще не исполнилось, да все равно старше. Баяну неделю назад, на семилетье, подарила матушка расшитую васильками рубашку. По вороту васильки, по рукавам, подолу.
До блюда было далековато, потянулся Баян в свой черед – не достал. Старший из отроков улыбнулся, подвинул блюдо.
«Что жрецы-то едят?» – подумалось Баяну.
Крапивные щи! Такие же, как матушка вчера сварила. Вкусные.
– Яйцо вылавливай! – шепнул Баяну сосед.
Раз черпнул – не далось. И другой раз не далось.
– К краю прижимай! – посоветовал доброхот.
Попалось.
Щи выхлебали. Принесли каждому кружку квасу да по два пирога. Один с мясом, другой медовый.
Поели, восславили Сварога и Рода: Баян хотел с ребятами пойти, но один из воинов повел его за собою через рощу. Вышли в луга. Воин показал на стог, на лестницу.
– Забирайся наверх. Поспи. Потом погуляй. Как солнце над лесом станет, приходи ужинать.
К ребятам хотелось, но что поделаешь.
На стогу высоко! Солнышко близко. Речку видно под косогором, дали, потонувшие в лучах. Лег Баян, раскинув ноги и руки.
– Весь я твой, Сварог, внук дедушки Рода.
Может, и не надо было так-то говорить: солнце в облако ушло. Облако – кудрявый баран. Идет по небу потихонечку, а за ним ярочки, уж такие светлые – смотреть больно.
«Небо-то все равно что лужок», – подумал Баян.
Пригляделся. Так оно и есть – лужок. Травы синие, шелковые. Овцы траву щиплют, по всему лужку разбрелись.
«Уж не звезды ли это?»
Призадумался, но не додумал загадку: по небу летел плащ Благомира.
Баян глаза протер: не облако – плащ, тот самый, по которому речку переехали. Летит сам по себе. Дивное дело!
Вдруг то ли рокот дальнего грома, то ли бревна сложенные раскатили? А вроде бы и гусли? Да и впрямь гусли. И гусляр вот он! Борода по земле течет, как туман. Сам белая гора. Поет славу. Князю ли с княгиней, пращурам, а может, сеятелю да хлебушку – не разобрать ни единого слова.
Рокоты не рокочут уже – громыхают, со струн молнии спархивают.
Видит Баян, старец серебряного края гуслей не касается. Одряхлела рука, не достает звончатых струночек.
Вот и дернул сам за серебряные. Струночки-то легонькие, шелковые. Пошли по ним переливы, перегуды, а последняя струна уж так звенит, как душа щемит.
Не на ту ли жаль прилетели, встали на небе перед другом две птицы. Лики у них девичьи, на головах кокошники, узоры окатным жемчугом выложены. Крылья огромные, как знамена, цветом то ли до синевы черны, то ли дочерна сини. Одна птица поет – избы горят, по лесам, по вершинам огонь валом валит, с бора на бор переметывается. Другая поет – вода из рек, из озер столбами ходит. Хороши песенки! И, не ведая, что ему делать, как земле помочь, самому спастись – запел Баян птицам наперекор. Голосочек все равно что паутинка средь небес, но опал огонь, осела вода. Не стало птиц.
Старец поклонился вдруг отроку, подает гусли.
– Теперь тебе петь, мои песни кончились.
А гусли до небес, колки за облаками.
– Не удержу! – испугался Баян.
– Русь – не трусь! – улыбнулся старик.
Взял Баян гусли и – проснулся.
Орел парит, в лесу иволга надрывается, предупреждает.
Съехал Баян со стога, о лестнице забыв, о землю стукнулся. И пятки больно, и пить хочется, а солнце еще высоко. Пошел к реке.
Поле прямехонько в небо упирается, а потом плавно вниз. Река что-то уж очень далеко, змейкой.
А Баяну весело, ноги бежать просятся. Побежал, да все скорей, скорей! Ветер рубаху рвет, в грудь упирается, будто не пускает. Хохочет Баян, пуще летит – да и стал на самом краю пропасти. Дедушка Род длань на плечо ему положил.
Утес, как белая стена. Дорога внизу. По дороге телега пылит. Лошадь с муравья.
Отступил Баян от края на шаг, на другой. Ноги подгибаются, как у теленка новорожденного.
Хотел сесть, не сел. Хотел обратно бежать, не побежал.
На утесы смотреть страшно, а не смотреть – стыдно. Чего теперь трусить? Худшее миновало.
Поднял глаза – Каменный конь. Белый как снег. Голова да грудь из горы выступили. Подошел ближе к краю – копыто увидел. Тоже гору пробило. Копыто над жертвенником. Святилище.
Может, и смотреть на это нельзя? Пошел скорее наверх, к стогу.
Постоял возле лестницы. Куда себя девать? Поглядел на рощу. Побежал к деревьям, как к родне. Залез на клен. Сел в ветвях, как птица, затаился. Посидел, посидел, сорвал листик, черенок пососал. И заплакал, рта не разжимая, чтоб даже дереву не выдать пережитого страха.
Пришел Баян на ужин вовремя. Смотрит, над его пеньком, на стене – плащ Благомира висит. Слетал куда надо было и вернулся.
После трапезы Баяна окружили жрецы. Сначала везли в телеге, потом вели через лес, поваленный буреломом. Вышли на поляну. Ни избы, ни хлева, один колодец с журавлем.
– Много ли страха в тебе, отрок? – спросили жрецы.
– Не ведаю, – пролепетал Баян, холодея.
– Не расти, как трава, расти, как человек. Измерь – немереное, неведомое – изведай.
На Баяна надели шубу, шапку, а то, что ноги босы, – не посмотрели. Подвели к бадье:
– Садись.
Кое-как втиснулся, в тот же миг без напутствия, без единого слова бадью стали опускать в черную пропасть колодца.
Зажмурился Баян, затаил дыхание. Да как не дышать, когда бадья все ниже, ниже – не скоро стукнулась о воду. Стукнувшись, качнулась туда-сюда, того гляди, черпнет и потонет. Не потонула. Закружилась. Смотрит Баян вокруг себя, но такая тьма, будто глаза закрыты. Вверх поглядеть ну никак нельзя – шапка упадет. Да что шапка, бадья опрокинется. Опустил Баян руку вниз – вода на две ладони от края. Тихохонько нужно сидеть.
Вспомнил страшный, наполовину мертвый, погубленный вихрем лес. Вспомнил поляну с колодцем посреди: мурашки на спине закопошились.
«А чего мне про поляну-то думать! – подсказал сам себе Баян. – Буду матушку вспоминать».
Но встала перед глазами иная картина. Единственная в памяти, где был отец. От матушки знал: отец-кормщик на стругах. Кормщика провожай да жди. Всего и осталось: подкинул батюшка его уж так высоко, что душа в пятки ушла, а хорошо несказанно. Прижал отец головку его к виску своему, а там что-то стучит, бьется, теплое, ласковое… Вот и все. Пять лет минуло – нет как нет. Может, парус ветры разодрали? Разнесли в щепу весла крутые волны, выела соленая вода днище у струга? Может, батюшка давно уж среди мертвых, среди тьмы и сам тьма? Холодно ногам стало. Как льдышки.
«А спою-ка я песенку тьме-тьмущей, может, перестанет меня пугать?» – подумал Баян.
Запел одними губами, без голоса:
– Тьма ты тьма, сама себе князь!
Тьма ты тьма, никем не рожденная.
Ни матушки у тебя, ни батюшки,
Ни брата, ни сестры.
Обними меня, будь мне названой родней. Ведь и я здесь один, без батюшки, без матушки, ни брата у меня, ни сестры. Говорят о тебе, темушка, несусветное. Ночь-то, говорят, темна, лошадь-то, говорят, черна, еду, еду, говорят, да пощупаю, тут ли лошадь-то? И другое говорят о тебе, уважаючи. Махнула-де птица крылом, белый свет покрыла одним пером. То перышко шелковое. Ты погладь меня, а я засну. Твоего покоя ради буду крепко спать. Твоих тайн слухом слухменым мне да не улавливать, глазами глядючими не выглядывать, быстрым умом не выведывать.
Стянул шапку с головы. Осторожно, не качнув бадьи, пропихнул вниз, на ноги надел. Голову воротом прикрыл. Потеплело.
О ребятах вдруг вспомнил. Тоже ведь небось сидели в колодце.
Вспомнил, как у матушки под бочком ласково, вспомнил, как ходили в лес, в кипрей…
А тропинка луговая – вот она! Побежал матушку догонять. Долом, бором, вышел наконец к гари, заросшей кипреем, а уж темно, ночь. Глаз поколи. Тут вспомнил он заветное, сложил ладони, как матушка складывала, снял огонек с цветка. И уж так светло стало – увидел матушку.
– Вот для чего сия тайна! – сказал он Власте, подавая огонь ей в ладонях. – Возьми! Возьми!
– Чего взять-то? – спрашивали жрецы, улыбаясь.
Проснулся, ладони в горсть сложены.
– Вылезай! – сказали ему. – Ишь, ловкий, как в гнезде устроился. Знаешь теперь, какой он, батюшка-страх?
– Не знаю, – признался Баян. – Я просил у тьмы послать мне скорый сон.
Переглянулись жрецы, но ничего не сказали. Привезли в свою рощу, дали суму с зерном.
– Ступай птиц покорми до обеда.
– Так ведь лето, – сказал Баян.
На него посмотрели со строгостью.
Делать нечего, пошел кормить сытых.
Добрел до хрустального озера, сел на берегу, насыпал зерна себе на плечи. Может, сядет какая птичка, другом станет?
Птицы на зерно не позарились, но опять явилась ласка. Глазки блестят, уж такая любопытная.
Смотрит Баян то на ласку, то на драгоценный кристалл на дне озера. Совсем забыл о колодце, о суме с зерном. То об отце подумает, то вспомнит матушку. А потом заслонил все думы старец-гусляр. Загудели в ушах, зазвенели дивные стройные звоны. Так бы и запел, да знать бы о чем.
Прибежал отрок, учивший, как яйцо выловить из блюда. Крикнул, близко не подходя:
– Обедать!
Тотчас и скрылся.
Взял Баян суму, залез на дуб, края сумы развернул, поставил между сучьями: берите, кто голоден.
На обед были молочная тюря да пшенная каша с молоком, да блины со сметаной.
Уж так накормили, вздохнуть тяжело. Отвели жрецы Баяна в амбар с зерном. Показали на солому в углу.
– Поспи. Да хорошенько. Ночью тебе в сторожах стоять.
У Баяна от сытости глаза без уговоров сами собой слипались. Заснул, не донесши голову до снопа.
Снились Баяну огромное поле и жатва. Жнецов множество, а жнива не убывает. Поют жнецы, но не может Баян слов разобрать. Поискал серп, чтоб помочь работе, – не нашел, хотел подпеть, но без слов не пение будет – мычание.
– Где гусли мои?! – закричал Баян в сердцах и проснулся.
Над ним стоял Благомир.
– Пора!
Поднялся Баян, глаза протер. Темно. До вечера проспал.
Через темную поляну повел Благомир отрока не к жилью, а туда, где еще темнее – к лесу.
«В ночное ведет лошадей сторожить!» – обрадовался Баян.
Но Благомир остановился перед дубравой.
Жрец был в плаще, а плащ-то – крылья.
– Смотри не испугайся! – предупредил Благомир.
Взял отрока под мышки, и воздух так и ударил в лицо, в глаза.
«Летим!» – ужаснулся Баян, а все уже кончилось. Они стояли на вершине дерева. Под ногами твердо, гладко.
– Будешь стоять до рассвета, до последней звезды. Как погаснет – тут и работе твоей конец.
– А кого я стеречь должен? – осмелился спросить Баян.
– Звезды.
– Звезды?!
– Нехитрое дело. Ярочки послушные. Сделают свой круг по небесным лугам – и на покой.
– А как же мне их пасти? – засомневался Баян.
– Смотри да примечай, какая какой дорогой по небу хаживает. Не забудь посчитать, сколько ярочек за ночь сверзится. Да поможет тебе дедушка Род.
Благомир положил руку на плечо отрока, постоял еще немножко и пошел по кудрявым, по темным вершинам деревьев, будто это была твердая дорога.
Повернулся, поманил:
– Если одному боязно, догоняй.
– Я постою, – ответил Баян.
– А ты шагни, шагни!
– Нет, я постою.
Засмеялся Благомир, ушел, пропал среди темени, а смех еще долго был слышен.
Остался Баян один со звездами. Пощупал ногой место своего дозора – ступни в три туда и сюда. Повернуться можно, можно и посидеть.
Звезды помаргивали, разглядывая своего пастушка. Иные, чтоб не заскучал, огнями переливались. Млечный Путь искрил. Может, и под конскими копытами. А кто по той дороге скачет ночь напролет, с земли не видно. Уж очень высоко.
Постоял, постоял Баян – ноги не чужие. Изловчился, сел. Дух перевел. Сидя на звезды удобнее смотреть… Они и впрямь как овечки: стояли здесь, а уже вон где!
Про звезды Баян спрашивал матушку. Говорила, что все горячие, горящие – души славных богатырей да воинов. Млечный Путь – волосы из бороды Сварога. Ребята иное про Млечный Путь сказывали. Коровы-де заплутали, забрели на небо, подоить их было некому, вот и нароняли молока.
Вдруг снова хохот. Вздрогнул Баян, но тотчас и сообразил – филин тешится.
Спохватился: не упала ли где ярочка небесная? Нет, не падают. Хорошая пастьба, покойная. На земле тоже покойно.
Примостил руки за спиной, закинул голову, удобнее стало на небо смотреть.
– О Сварог! – вырвалось само собою.
Звезды клубились, как пена. Какие это ярочки? Океан-море! С волнами, со струями.
И вдруг подумал: если коровы-то на небо, заплутав, забрели, может, и батюшка, плывя ночью по морю, наехал на небо? Плывет теперь в струге средь пучин звездных?!
Стал искать батюшкин струг. И объяло душу красотой. Не стало тьмы. Светят звезды, еще как светят! Слова сами собой посыпались, будто зерна из поспевшего колоса:
– Сорок сороков, а по сорок сороков еще сорок! Полно ты, небо, звездами, как лукошко ягодами. Съел я лукошко ягод – насластился досыта, а на звезды глядеть голода не убыло. Их сорок сороков, а по сорок сороков еще сорок! Прости, Сварог, – голоден выхожу из-за твоего стола, буду ждать весь день застолья нового.
Такой словесный хоровод потянулся – ни конца ему, ни края. Поглядел на Большой Звездный Ковш, а небо его уж опрокинуло. Тьма выплеснулась, небеса пеплом подернулись, выпекается в золе пирог дивный, несказанный.
Когда пришли жрецы, Баян стоял, как тростиночка, и, подняв руку, прощался с последней, с самой радостной, с утренней звездой.
– Сколько звезд упало? – спросили пастушка.
– Ни единой.
– Может, ты проспал?
– Ни единой! – гордо повторил Баян.
Его отвели спать в чулан, а после обеда посадили на бережку ручья, дали удочки, наказав ловить рыбу на голый крючок. Дело было пустое, но Баян исполнил повеление. Смотрел на бегущую воду, на песчинки на дне, не глядел только на поплавок. А рыбка возьми да поймайся.
На ночь Баяна положили в конюшне, но не там, где стояли белые священные кони. Это была обычная конюшня, и лошади здесь были обычные, гнедые, буланые, саврасые. Баян, прежде чем лечь, погладил каждую лошадку, словечко доброе сказал. Спалось ему сладко, но выспаться не дали, подняли до зари.
Дали белую неношеную рубашку, такие же порты. Поглядели – впору ли. Вывели в луга. Здесь стояла могучая лошадь, запряженная в плуг. Плуг горел, как солнце.
«Уж не золотой ли?» – изумился Баян.
– Сей плуг – золотой! – сказал Благомир. – Сокровище и завет пращуров наших. Вспаши, отрок, борозду. Начнешь, как только край солнца покажется, кончишь, когда последняя капля в землю просочится. Вот тебе каравай хлеба, соль, луковица да горшок молока.
– А для лошади? – спросил Баян.
Жрец улыбнулся:
– Для лошади в поле стоит торба овса да бочонок воды.
Посмотрел Баян на золотой плуг, испугался.
– Мне сил не хватит, чтоб в землю его погрузить.
– Плуг острей меча… Какая выйдет пахота, таков ты сам, такова судьба твоя.
Жрецы подняли плуг, вонзили в землю, показали Баяну, как надо с ним управляться.
За сохой Баян ходил на своем поле. Дедушке помогал. Но плуг, да еще золотой, – видел впервые. И ведь не поле надо было взрезать, а матерую землю, не ведавшую орудий землепашцев.
Велес[3] ли был милостив, дедушка ли Род пособил, но плуг – чудо из чудес – земельку резал без натуги. Да и лошадь была – Микуле Селяниновичу впору на такой пахать.
Баян, однако, не жадничал. Десяток сажен прошел, остановил буланого. Конь еще и не разогрелся, но растратить силы можно скорехонько. Налегать же на плуг, держать его в руках – не на звезды смотреть. Глазницы потом залило.
Конь на частые остановки сначала фыркал, но потом, отдыхая, благодарно обнюхал своего пахаря. Не торопились, а ушли далеко.
В полдень Баян накормил коня, напоил и сам хлебца отщипнул да молочка похлебал.
Склонилось солнце, только до захода еще пахать и пахать, а конь уж спотыкается. Надрал Баян клеверу охапку, отдал коню хлеб, отдал ему соль, молоком попотчевал. Сам подкрепился луковицей. Горько, а все ведь пища.
Изнемогал Баян, налегая на плуг, уходила земля из-под ног могучего коня, копыта проскальзывали, немочь прогибала спину, опали сытые бока.
Солнце уже, как ягода малина. Низехонько. А сколько надо напахать, чего ради – неведомо. Дал Баян еще одну передышку изнемогшему коню. Сам навалился на плужок, сил нет пот отереть с глаз.
Смотрит, еще один пахарь орет, небесный. Был тот пахарь облаком, и конь его был облако, и плуг. Орали они саму, знать, Вселенную.
Поднял небесный пахарь длань, приставил к очам, поглядел на отрока нахмурясь.
– Гей! – крикнул Баян коню. – Гей! Поднатужимся. Солнце уже земли коснулось.
И пошел конь, пошел, засвистела трава разорванная, захрустели корни, будто кости, задышал пласт перевернутый.
– Гей! Гей! Коняшка! Скоком скачи да на солнце, гляди, не наехай!
И тянули, тянули борозду до последней искры на краю земли.
А как погасла, так и стали.
Упасть на траву и то мочи нет. Дышит конь боками, а с боков – пена.
На борозду Баян даже не поглядел. Не повернул головы, трудом утомленный.
Тут и жрецы пожаловали. Подивились Баяновой борозде. За край небес увел.
– Потемнела твоя белая рубаха, – сказал Благомир отроку. – То тебе не упрек – душа белее стала. Ныне открылось нам: ты, Баян, внук Велеса. Велесовым премудростям будешь учиться.
Спал в ту ночь Баян вместе с ребятами. Но даже словечком с ними не перекинулся. Лег – и заснул. Наработался.
Утром отроков посадили за ступы, толочь сушеные ягоды.
Жрецы все были на давильне, выжимали сок из трав, цветов, грибов. Готовилось снадобье для браги Сварога, поить жертвенного коня, жрецов и самого бога.
– Ах ты, бражка, бражка божья! – весело пели ребята, постукивая пестами, и Баян, подхватывая слова, подпевал им:
Мы готовим тебя, бражка,
Чтоб в бочонках ты бродила,
Чтобы дух в носок шибал.
– Чтобы дух в носок шибал! – веселился Баян, переглядываясь с ребятами.
Стало слышно – жрецы тоже поют. Ребята примолкли, запоминая песню:
Не грохым-грохым, не миганьицем,
Быстрой мыслию, кряжной мышцею
Ты взыграй, взъярись, бражка пенная!
Ты столкни с земли и с небес спихни
Супротивников бога белого, света светлого!
Будь врагам его мутным омутом,
А дружине его – озарением.
В наступившей тишине скрипел жернов, мерно стучали огромные песты об огромные ступы. Были еще какие-то звуки: жрецы, наверное, хороводы водили, притопывая. Пение иное пошло:
Будь же ты густее меда, браженька,
Сокровенных соков будь забористей.
Пусть поющий, выпив кружку, – не шатается,
Но получит дар священный – голос вещего.
Пусть медовым духом дышит,
Хмель же пусть язык распустит,
Пусть горчат слова полынью,
Заплетаются пусть ноги,
Даже речь бессвязной станет —
Лишь бы совесть не плутала,
Не согнуло б ложью правду,
Не состарилась душа бы,
Но младенцем оставалась.
Работали весь день, не обедая. Спать легли без ужина. И этак три дня.
Баян наконец узнал, как зовут ребят, чему обучаются. Трое старших – Любим, Лучезар, Любомысл – работали в кузнице, знались с огнем, железо ковали. Погодок, ласковый сосед по столу, именем Горазд, привыкал к золотому делу, к тайнописи.
– А меня куда приставят? – спросил ребят Баян.
– Коли ты внук Велеса, к священным коням, – сказал Любим.
– К жертвеннику! – возразил Любомысл.
– Не гадайте, – осадил товарищей Любим. – Что скажет Благомир, тому и быть.
Пока брага бродила в дубовых бочках, набирая силу, ребята жили беспечно. Им позволили ходить на реку, в лес по грибы, в луга за сладкой клубникой.
«Почему матушке нельзя здесь жить?» – вздыхал про себя Баян.
Однажды утром собрались ребята в Вишневый лог.
Тот лог длиною в двадцать верст, и все двадцать верст – вишневая роща.
– Хорошее у тебя лукошко, – сказал Благомир Баяну. – Не мало, не велико, для нашего дела впору. Вы, ребята, ступайте, а у нас с тобою, Баян, будет иной сбор.
Ребята поклонились верховному жрецу, побежали с горы вниз, в пойму, а Баян пошел, куда повели, в дубраву. Посмотрел Благомир на огорченное личико, улыбнулся:
– Скажи мне, сколько слов говоришь ты за день?
Баян покраснел.
– Не знаю.
– Никто того не знает, – успокоил отрока велимудрый жрец. – Но много или мало?
Баян призадумался.
– Вслух – не много, а про себя много!
– Про себя много! – порадовался ответу старец. – А как ты думаешь, велика ли сила слова?
Баян нахмурился.
– Если складно говорить – велика.
Глаза Благомира стали вдруг колючими.
– Да в чем же сила складных слов? О каких словах баешь, о прибаутках, что ли?
Отрок потупил голову.
– Ты говори, говори, мне лепо тебя слушать! – ободрил Благомир.
– Не знаю я ничего, – сдерживая слезы, пролепетал Баян.
Жрец не торопил, но ответа ждал.
– Когда праздники бывают… Одни запоют, а другие в пляс…
Благомир просиял.
– Знать не знаешь, а догадка твоя многого стоит. – И вдруг охнул: – Волк!
Баян кинулся к старцу, прижался.
Благомир обнял мальчонку, приласкал.
– Напугал я тебя. Ты уж помилуй меня. Видишь – слово пострашнее волка. А можно ведь иначе сказать: волк! Не страшно?
– Не страшно.
– А хотелось взять дубину и бежать бить серого?
– Хотелось.
– Вот и запомни: слово может все.
– Все? – повторил Баян, но от жреца не укрылось сомнение и вопрос в голосе.
Они шли все дальше и дальше, лес стоял тесно, было сумрачно.
– Смотри! – показал жрец на дерево.
– Сова, – прошептал Баян.
– Филин.
Глаза у Благомира расширились, сказал он что-то непонятное, свистящим шепотом, но филин рухнул с дерева, как мешок, и только уж на земле забился, побежал, топорща крылья, налетая на кусты, спотыкаясь о коренья.
– Вот оно слово-то, – сказал жрец. – Не только человек, но птица и зверь ему послушны.
Они вышли к каменной гряде. Благомир протиснулся в узкую щель. Пещера! Чернее, чем в колодце. Жрец взял отрока за руку и по ступеням вел куда-то вниз. Наконец земля под ногами стала ровная.
Жрец высек огонь, запалил факел. Сводов пещеры не видно.
– Я покажу тебе силу слова, – сказал Благомир и погасил факел.
Грянула такая тьма – глаз поколи. Первые слова заклинания жрец сказал шепотом, может, в них-то и таился ключ могущества. Слова росли, голос крепчал. Своды гудели – кружило эхо. Уже Благомир умолк, а слова, не находя неба, бились о стены и не могли угаснуть. Вдруг жрец закричал пронзительно, словно ударил копьем:
– Алаатырь!
В то же мгновение с противоположной стены посыпались с грохотом каменья, и узкий луч света пронзил тьму пещеры.
Благомир положил руку на плечо отрока.
– Вот оно слово! Сильнее меча и тарана. Видишь?
– Вижу, – прошептал Баян.
Они поднялись по ступеням вверх, вышли на свет.
– О пещере никому не рассказывай. – Благомир был бледен, бисер пота покрывал его виски и лоб.
Сел на камень. Посмотрел на Баяна, а у того в глазах уж такой восторг, что даже дрожит весь.
– Садись, – сказал Благомир. – Камни теплые… Я много чего знаю. Одно от учителя моего перенял, другое от людей, а есть, и не мало, что сам нашел в словесном море-океане.
Помолчал, трогая осторожно цветок колокольчика.
– Ишь какой! Кому-то и он звенит.
Сердце у Баяна стучало, и чуткий жрец слышал, как оно стучит.
– Ищу я ныне заветное слово… Много бед у народа нашего впереди. Быть ему в великой славе, но и бедствия ожидают его сокрушительные. Все переживет, перетерпит… На то они и волхвы, чтоб знать да беречь. Вот и хочу поставить сокровенное слово на небесах. Будет как стена. – Улыбнулся. – Помогай старику слова собирать.
– А как?! – вырвалось у Баяна.
Благомир показал на осу, ползавшую по камню:
– Поймай!
Баян изловчился, накрыл осу да и вскрикнул, затряс ужаленной рукой. Благомир засмеялся. Притянул мальчонку к себе, подул на его ладошку, пошептал, поплевал на стороны: боль прошла.
– Вот тебе урок. Поищи слова, чтоб отваживали ос от избы, от человека, от дупел с медом.
– А где же их искать? – испугался Баян.
– Повсюду… Лукошко у тебя пусто?
– Пусто.
– Вот как будет полнехонько отборными словами, так все само собой и получится, слово к слову прилепится.
На обратной дороге Благомир пел немудреные заговоры:
– По полям, по долам, по зеленым лугам да по желтым пескам, по быстрым рекам ходил я, волхв именем Благомир, ходил, глядел, слова собирал. Как желты пески пересыпаются, реки быстрые переливаются, как с зеленой травы росы скатываются, так и с меня, с волхва, с Благомира, страх мой скатился бы. С буйной головы, с ретивого сердца, с ясных очей, с кровяных печеней и со всего тела белого.
Поманил Баяна подойти, положил руку на плечо.
– Складно пою?
– Складно.
– Спрашивай, коли чего спросить хочется.
– Про что заговор?
– От испуга.
– Неужто ты, волхв Благомир, чего боишься?
– Кому много открыто, у того страхов великое множество, – вздохнул старец. – Предчувствия томят… Ты слушай да учись ладу в словах.
И опять запел:
– Выйду я, волхв Благомир, во чистое поле, стану лицом ко дню, хребтом к ночи. Акиры и Оры и како идут цари, царицы, короли, королицы, князи, княгини, народы и роды да не думают зла и лиха, а видят меня, волхва Благомира – да сердцами-то возвеселятся, возрадуются. Как не поворотить колесницу небесную, пресветлую, вспять, так и слова моего не поворотить. Во веки веков.
И опять подозвал Баяна:
– Чтоб с пустым лукошком не являться, собирай грибы… Смотри, боровички какие стоят!
Баян рад, что дело ему указали. Собирает крепыши, да все невеликие попадаются, плоховато лукошко полнится.
– Погляди-ка в тех молоденьких дубках, – показал Благомир. – Там место влажное, а землю поутру парило.
Кинулся Баян в дубки, а там – чудо! Стоит гриб – сам в аршин и шапка в аршин.
– Ох ты! Ох ты! – закричал Баян, призывая Благомира.
Волхв подошел, посмотрел, удивился:
– Таких молодцов я, пожалуй, не видывал. Твое счастье.
Нес Баян гриб на плече.
Всяк пришел на этот боровик поглядеть. А ребята, черногубые от вишни, еще и позавидовали товарищу:
– Ты хоть мал, да удал. Тебе сам царь грибов дался!
Баян не смотрел в глаза товарищам: показаны ему были дивные чудеса, а рассказать про то нельзя. Заповедано.
Баяна определили в подпаски. В стаде было сорок коров. Пастухов двое. Один пастух учил подпаска играть на гуслях, другой на рожке. Рожок – берестяной ремень, вырезанный из ровнехонького молодого дерева. Захотелось поиграть, коров взбодрить, зверей пугнуть – свил бересту в дудочку, уставил гудок, полую палочку из бузины, с прорезью: дуй – загудит. Но чтобы играть, гласы выводить – без ученья, без премудростей не обойдешься.
В пойме пригляд за коровами невелик. Разве что овода в солнцепек досадят. Тогда стадо перегоняли к воде, в тень ивняка. Полудничать.
Коров в это время доили, а пастухи обедали, вздремывали. Баян же получал полную волю. Уходил от людей подальше, садился возле осиных норок, пел, что в голову придет:
– Ой вы, осы язвящие! Вы не жгите меня, меня жжет огонь и крапива жжет! Не ходите в мою избу, в дымную, ходите в свою, в золотую да в медовую, заждались вас детки-куклешечки, они криком кричат, медку хотят.
Осы, любопытствуя, вились возле отрока, на голову ему садились. Не жалили, но и прочь не летели от неумелых заклинаний.
Однажды пастух-гусляр укололся о сухую траву. Заругался:
– Ох ты, закручень трава, осиная страсть! Спалил бы тебя, да ос тревожить не хочу.
Баян присмотрелся к травке, а слова уже тут как тут:
– Беру, беру закручень-траву! Беру в бору закручень-траву! На зеленом лугу сожгу, сожгу. Разбегайся, разлетайся, осиный народ.
Но осиному народу не было дела до мальчишьих прибауток.
Пришло ненастье, Баян простудился, и ему было велено пойти со старшими ребятами в кузню, возле огня погреться.
Ворота в кузне – настежь, а жарко. Огонь в огромной печи трубит, как лось. А кузнецы знай подкидывают в ярый зев пни да плахи. Потом взялись мехами пламя раздувать, запели, огню угождая:
Как царь багрян, рода дивного,
Как солнце яр, как жизнь пригож,
Как коровье молоко, белехонек.
А норовом зверь, пожиратель дубов.
Размечи, огонь, золотые свои власы.
Загуди, затруби рыжей бурею.
Порезвись, как дитя неразумное,
А натешившись, послужи ты нам, тебя кормящим.
Кто носит дрова, в поту, в дыму, от сажи чернехонек.
Кто служит тебе от зари до зари и ночь напролет.
Распусти своих птиц, раскидай головни,
Не дай никому повязать себя!
А нам послужи, ковалям-кузнецам,
Песнопевцам служи, златословию,
Будь доступен нам да еще певцам,
Как родитель доступен детушкам.
Подошли кузнецы к печи, поклонились огню, за дело взялись. Чего-то несут, чего-то оттаскивают.
Расступились вдруг от печи, первый кузнец грохнул по печи молотом, и из жерла – солнце полилось. Такая ярь – потемнело в глазах у Баяна.
Оттеснили его в сторону.
Пока проморгался, молотки по наковальне пошли постукивать. Искры сыплются, как звезды. А кузнецы с двух сторон – хвать да хвать. Зазвенело в ушах. Присмотрелся Баян – меч куют кузнецы.
Подошел Любим, лицо черное, а зубы блестят.
– Жарко у нас?
– Жарко.
– Хорош огонь?
– Диво.
– Пошли подышим, дождик кончился.
Сели под навесом, на дрова.
– Что это? – спросил Баян, показывая на пепельный шар на стропилах.
– Осиное гнездо. Ты не бойся! Если сам к ним не сунешься, они не трогают.
– А что внутри домика?
– Соты. Осиная матка. Видел пчелиные маточники?
– Не видел.
– С палец бывают. Мой отец – бортник.
В ту ночь снился Баяну яропламенный меч.
На Любима, Лучезара, Любомысла смотрел он с той поры как на чародеев.
Про выпеченное в печи солнце пробовал на гуслях рассказывать, но красота живого огня была краше, в рожок трубил о своем восторге, но не смел словами волхвовать. Знал: нет у него слов, достойных дива, подрасти нужно. На смирение осы не мог верного слова сыскать.
Вдруг жизнь переменилась. Жрецы день-деньской пели славословия Жертвенному коню. Все мальчики оказались дивноголосыми, а у Баяна горлышко было птичье, серебро позлащенное.
– Нас всех сюда за голос взяли, – сказал Баяну Горазд.
– Я не пел Благомиру.
– Другие волхвы тебя, знать, слышали. Сварог любит чистоголосых.
В день праздника тихое место святилища наполнилось народом. Люди приходили селениями, занимали места на склоне горы перед Белым Каменным конем.
Кое-где в склоне были пробиты ступени, а внизу так даже каменные сиденья для особо почетных гостей.
Восславить Сварога приехал молодой князь Святослав[4] со старшим сыном Ярополком. Святославу было двадцать лет, а Ярополку – шесть.
Правительница, княгиня Ольга, крестившаяся в Царьграде[5], – идолов и волхвов не жаловала, называла бесами. Не бывала она здесь вот уже десять лет.
С князем приехало сорок гридней[6]. У каждого меч, лук, копье. Но все без доспехов, даже без щитов. Рубахи на всех праздничные, конями на груди расшиты.
Святослав в плечах матерый, станом юноша, одет, как все, только шапка на нем белая как снег и опушена белым, горностайкой. Князь снял с седла Ярополка, поставил на землю и, весело улыбаясь, поманил к себе Баяна с Гораздом.
– Ребята, вот вам друг! Покажите-ка ему тайны ваши сокровенные. Побегайте всласть!
Отроки поклонились князю и княжичу, а с места сдвинуться не смели.
Святослав подтолкнул сына к отрокам, но Ярополк уперся, стал красным. Мгновение затянулось, и Баян, страдая, тоже запунцовел. Пустился бежать. Горазд кинулся за ним, за Гораздом княжич.
Остановились у конюшни, где держали священных коней. Ворота были заперты.
Посмотрели друг на друга.
– Батюшка привел в дар белую кобылу с жеребенком, – выдал секрет Ярополк.
– А твоему отцу подарят меч. Я сам к ножнам серебряных коньков приваривал, – похвастал Горазд. – Гривы да копыта золотые, и зубы золотые, и языки.
Княжич, как и его отец, был в круглой атласной шапке, опушенной белым горностаем. Кафтанчик тоже белый, с серебряными пуговицами. Рубашка уж такая белая, аж сияет, по вороту жемчугом шита.
– Мы бы тебя в кузню повели, – сказал Горазд, – да в таком белом кафтане туда нельзя.
– Я в кузне у себя на дворе был, – сказал княжич.
– Хочешь, на озеро пойдем? – предложил Баян. – Уж такое глубокое! А на дне свет.
– На озеро – нельзя! – Ярополк аж ногой топнул. – Меня к воде не пускают без гридней.
– Горазд! Горазд! – послышались торопливые оклики.
– Я тут! – откликнулся отрок.
– Тебя в златокузню зовут! – крикнул запыхавшийся Любим.
Баян и княжич остались одни.
– Хочешь, я тебе такую покажу тайну, какой даже волхв Благомир не видывал? – спросил Баян.
– Покажи.
– А в лес тебе можно?
– Если не больно далеко.
– А мы не далеко. Видишь, кипрей растет?
Побежали. Остановились перед цветами, обступившими молодые дубки. Баян осмотрелся, не следит ли кто. Приказал княжичу:
– Замри!
И снял с цветка язычок розового пламени.
– Хочешь подержать?
Княжич молча протянул ладони.
Баян бережно передал огонек. Ярополк смотрел то на чудо, то на удивительного отрока.
– Давай!
Баян забрал душу кипрея, вернул тотчас воспрянувшему цветку.
– Ты, княжич, про это никому не говори!
– И бабушке нельзя?
– Ни единому человеку.
– Не скажу.
– Поклянись.
– Клянусь белым конем Сварога.
Баян перевел дух.
– Ты волхвом будешь? – спросил Ярополк.
– Не знаю. Меня учат на гуслях играть да слова искать.
– Слова?
– Не простые. Заветные.
– А-а! – сказал княжич и посмотрел на отрока с завистью.
– А ты князем будешь? – спросил Баян.
– Буду, если не убьют.
– Кто?! – изумился Баян.
– Злые люди. На князей охотятся, как на красного зверя. – Ярополк смерил отрока взглядом с ног до головы. – Если будет божье изволение на княжеский стол мне сесть, я тебя к себе возьму.
– А зачем?
– Я буду княжить, а ты будешь советы давать. Тебе сколько лет?
– Восьмой год пошел.
– А мне шесть, ты почти на два года меня умнее.
– Иные старые, да глупей молодых.
– Нет! – решительно взмахнул рукой княжич. – Моя бабушка на сорок лет старше моего батюшки и на сорок лет мудрее… Ты об этом тоже никому не говори. Ни единому человеку.
– Дать клятву?
– Не надо. Ты знай да молчи.
– Ладно, – согласился Баян.
Вдруг разом затрубили турьи рога, призывая народ и волхвов прийти и поклониться Сварогу и Роду.
– Бежим! – Баян взял княжича за руку, и они помчались к Белому Каменному коню.
Ярополка забрали гридни, а Баяна увели с собой волхвы одеваться в священное платье.
Под гуды рогов жрецы, в пурпурных мантиях, в пурпурных чеботах, с пурпурными повязками на головах, спустились с горы к жертвеннику, а другие стали на вершине, над конем.
Рога смолкли. В наступившем безмолвии, будто вытолкнув золотую песчинку, пробился из недр земли родник. Родник журчит тихонько, и голос тоже сначала оробел от своей одинокости.
– Свет денницы явился Белому коню! И окунул он морду в ясли и ел свет дней, как зерна пшеницы, Колыбель света – море Востока.
– Дивно! – ободрил Благомир Баяна.
Отрок набрал воздуху перед вторым стихом, и теперь его голос, трепеща, полетел золотым солнечным зайчиком к солнцу:
– Свет звезд ночных явился тебе, скачущий по временам, как сеновал, что позади тебя. Колыбель ночи – в Западном море. Почуяв себя конем, ты помчал на себе богов. Почуяв себя жеребцом – ты понес на себе небо и пращуров наших. Почуяв себя лошадью – ты позволил людям положить на себя седло. Море – твоя колыбель, небо – твой отец, твоя мощь, земля – твоя мать, твоя опора.
Волхвы, стоявшие на горе, опустили огромное пурпурное полотнище, покрыв скалу до земли.
Будто во чреве земли пробудились вещие голоса. Низко, величаво зарокотал хор волхвов:
– Заря – голова жертвенного коня, солнце – его глаз, ветер – его дыхание, его раскрытая пасть – огонь. Год – тело жертвенного коня, времена года – его сердце, дни и ночи – его ноги, небо – его спина, земля – его брюхо, страны света – его бока, облака – его жвачка, реки – его жилы, печень и легкие – горы, леса и травы – его грива и хвост. Когда он оскалит пасть – сверкает молния, когда он дрожит – грохочет гром, когда он испускает мочу – льется дождь, когда он ржет – мы пробуждаемся к жизни.
Жрецы на вершине горы расступились. Раздался нарастающий топот, нутро земли загудело. По вершине горы мчался белый, сияющий на солнце конь.
Край скалы все ближе, ближе, и все яростнее скок! И было видно снизу – подковы золотые.
Баян узнал: это был конь, который ласкался к нему.
Тоненький крик взметнулся в небеса, но было поздно. В то же мгновение конь прянул в небо. Грива на нем стала дыбом, хвост потянулся, как перистое облачко. Дивный скакун не закувыркался в воздухе, он летел, может, и не ведая, сколь жестоко примет его тяжкая земля.
Гора скрыла падение. Удара тоже не слышали. Запел хор. Медноголосие волхвов посеребрили альты отроков, и алмазными просверками вспыхивали дисканты Баяна и Горазда. Звуки удесятерялись скалами, и людям чудилось – поют земля и небо:
– В жертву жертве жертвой воздали Сварог и Род по обряду первых жертводаяний. И стала жертва владычить над Сварогом и Родом и дивно расплодилась.
В это время по долине погнали табуны коней, стада коров, овец и коз бессчетно.
– Любо! – крикнул князь Святослав.
– Любо! Любо! – подхватил народ, радуясь обилию скота.
Волхвы выждали и снова запели:
– Как Сварог и Род свершали жертву пред единым богом, перед жившими прежде них, бессмертные бессмертным с бессмертной мыслью, так и мы да будем жить на вышнем небе, да вострепещут наши сердца на восходе солнца.
К жертвеннику подвели золотого коня, Баян такого и не видел. Коня закололи. Текла кровь по желобу вокруг жертвенника, запылал огонь.
Благомир с верховными жрецами осмотрел внутренности коня, и только потом расчлененную конскую тушу отдали пламени.
– Скажи нам, волхв, что ожидает нас? – спросил Святослав Благомира.
Любое слово в священном месте, сказанное даже шепотом, звучало явственно.
Благомир встал перед народом. Волхвы сняли с него пурпурный плащ, облачили в белый. Сняли пурпурные чеботы, надели белые. На голову возложили золотой обруч с двумя вздыбившимися конями.
Благомир поднялся на белый, торчащий, как палец, камень. Воздел к небесам руки. Концы плаща, прикрепленные к запястьям золотыми браслетами, стали как крылья.
– Доля волхва Сварога говорить истину.
– Говори! – крикнул Святослав.
– Впереди, князь, у тебя великие войны и великая слава… Но то впереди. Уже у самого горизонта клубится тьма. Туча закроет небо, а дождь не прольется, ибо в ноздрях моих запах дыма, в ушах – плач плененных, в сердце – боль по зарезанным.
– Кто враг? Кто?! – закричал Святослав.
– Хазары, хазары! – зашумел народ.
– Хазары, – сказал Благомир.
Святослав вскочил со своего места, взбежал на камень, потеснив Благомира.
– Я клянусь вам, русичи! Сварогом, Родом, жертвенным огнем! Как только княгиня Ольга, моя мудрая мать, отдаст мне узду власти, я пойду на Хазарию. Хазария станет пепелищем.
– Когда ждать хазар-то?! – кричали встревоженные люди.
– Не завтра. Перезимуете с миром, – сказал Благомир.
Вдруг загрохотал камнепад. Может быть, это падали камни с душ: не завтра беда, и ладно.
Пир во славу Сварога, в память Рода и пращуров устроили на лугу возле кургана, малоприметного от древности. Потешить народ вышли отроки-селяне. Рубились деревянными мечами. Самого лучшего, победившего всех, князь Святослав взял в свою дружину.
Гусляр-пастух, учивший Баяна игре, спел, славя народ, про оратая:
Оратай-то орет да посвистывает,
У оратого сошка поскрипывает.
У оратого сошка красна дерева,
А омешики серебряные,
А присошечек красна золота…
У княжеского гусляра иные были песни: о битвах пращуров, о седой старине, о временах незапамятных. Пел о море Восточном, о соленом, жить бы там поживать – вода не пришлась по вкусу боевым коням. Пел о дивном Белом царстве, о чародеях-витязях. Не мечами рубились, не копьями сшибали с коней. Разили словом. Слово было мечом, и слово было щитом. Слово вздымало бурю, и слово бурю укрощало. Пел гусляр о могучих князьях, покоривших все земли, все царства. Щеки у Святослава пылали, вздыхал он, обремененный жаждой испытать дедовские походы.
Поднимал князь чашу во славу славных людей. Их кровь в сердце стучит, зовет изведать, что там, за далью-то. Славные люди по земле хаживали, как по избе. Другую чашу пил Святослав за дедушку Рода, в уделе которого не было ни углов, ни межей. Третью – за здоровье дружинушки хороброй.
Благомир шепнул Баяну:
– Смотри и помни. Поднимает князь чаши полные, да не пьет досуха, губы мочит в пене. Се князь – не пропьет ума, не остудит сердца – питьем.
Княжич Ярополк под долгие сказания гусляров, под звоны и рокоты струн прикорнул, положа голову на кулачок. Все проспал.
Подносили князю заговоренный меч, острый, будто жало пчелы. Волхвы, показывая совершенство оружия, рассекли надвое железный шлем, а потом девичью косу.
Святослав отдарил волхвов белой кобылицей с белым жеребенком. Да сверх того поднес саадак[7], полный серебряных гривен.
Провожая, волхвы подали князю ковш священной браги. Но и теперь Святослав не пожадничал, пригубил дивный напиток и отдал дружине, чтоб каждый испил. Ярополк не проснулся. Сладок сон в детстве, неодолим.
Белую кобылу с белым жеребенком пустили пастись со стадом коров, чтоб привыкли к новому месту.
Жеребенок скакал, приглашая побегать, но Баян помнил, как сиганул со скалы белый конь. Быть другом коню – счастье, да только верная дружба умысла не терпит.
На радость Баяну, приставили к стаду и Горазда. У Горазда была черная доска и кусок мела. Когда жеребенок подходил к матери, Горазд быстрыми легкими линиями делал рисунок.
– Княгиня Ольга прислала серебряную чашу. Наказала, чтоб на чаше были многие звери, но ежели волки, так чтоб волчицы со щенятами, а ежели кабаны, так кабанихи с поросятами… Мне дают лошадей вырезать.
– Княгиня Ольга с девичьих лет мудрой прозвана, – сказал пастух-гусляр. – Жили – не тужили, да сын-то у нее в совершенные лета входит…
Стадо паслось в ложбинке. Трава здесь была сочная. Коровы на сторону не смотрели. Солнце не жарило, скрывшись за грядой белых кудрявых облаков.
– Побегайте, ребятки! – разрешил пастух детям.
Баян и Горазд тотчас и помчались к дальнему, к высокому кургану. Влететь на вершину духа им хватило, а на вершине повалились. И услышал Баян – стучит! Внутри кургана: тук да тук, тук да тук.
– Ты слышишь? – спросил он товарища. – Стучит!
– Стучит, – согласился Горазд. – Сердце твое стучит.
– В кургане, внутри!
Горазд приложил ухо к земле.
– Нет, это кровь стучит.
– Невера ты, невера! – припал Баян к земле, дыхание затаил: тук-тук-тук.
– Ну и чего? – спросил Горазд.
– Стучит! Стучит! А кто в этом кургане?
– Богатырь. Волхвы говорят: приходил на нашу землю с несметным войском персидский царь Дарий[8]. Богатырь как выехал из-за края-то земли! Конь головой облаков касается, а богатырь-то уж за облаками. Бежал Дарий без оглядки.
– А богатырь?
– Богатырь пожил-пожил да помер.
– А может, он еще проснется? – Баян опять прижался к земле.
Горазд рядом лег, согласился:
– Вроде и впрямь стучит.
– Может, раскопать курган-то? – предложил Баян.
Горазд руками на него замахал:
– Нельзя! Богатырь только глубже уйдет… Вечный сон нельзя тревожить. Вот если придут несметные полчища, тогда богатырь сам воспрянет.
– А я не хочу в земле лежать, – сказал Баян. – Когда жизнь моя кончится, я хочу сидеть на высоком кургане, петь славу богатырям да на гуслях играть.
– Ты ведь невидимым станешь.
– Пусть невидимым. Кто-нибудь да углядит, услышит… Дали бы мне Сварог с дедушкой Родом такую судьбу. Времена, как барашки, паслись бы вокруг кургана, а я бы пел да пел да гусельками звоны раскатывал.
Потянуло ветром, ковыль у кургана заходил волнами.
– А чего бы ты хотел? – спросил Баян Горазда.
– Я бы хотел такие фигуры резать, чтоб они двигались, как живые. Чтоб человек, вырезанный на чаше, и глядел бы, и сказать бы мог… Но такое и дедушка Род не сделает.
– А зачем тебе, чтоб вырезанные-то говорили? Пусть молчат! А кто посмотрит, тот бы и узнал, что словами не сказано, а сказано – молчаньем.
– Молчаньем?! – удивился Горазд.
Из белого облака посыпался вдруг серебряный дождик, будто овес из переметной сумы. Дождь кропил стадо, а на кургане было сухо.
– Если нас вымочит, все сбудется! – загадал Баян.
– Давай попросим дедушку Рода про себя! – шепнул Горазд, тут его и щелкнуло каплей в лоб.
Вышло солнце, и стало видно: сверкающие нити летят не из облака – со светила.
Отроки пустились в пляс. И Баян далее пятками слышал: стучит! Стучит богатырское сердце.
Стадо выгоняют рано. Привык Баян до солнышка подниматься.
Выбежал он из избы, прихватя кнут да кошель с едой, а на крыльце Благомир сидит.
– Кошель пригодится, кнут оставь.
Одет волхв по-дорожному, сума через плечо. Посох в руках.
Пошли ходко, лесом. Баян, чтоб поспевать, поскакивал, попрыгивая. Да ведь и холодно, тень в лесу густая, земля студеная.
Выбрались наконец из лесу, а солнце уж поднялось. Светлынь в лугах несказанная. Трава в росе, как в парче. Ветерки порхают теплые, духмяные.
– Не проголодался? – спросил Благомир. – Потерпи. Видишь, как мокро. Обвеется, тогда и отдохнем, хлеба-соли поедим.
В лесу волхв шагал принахмурившись, а тут руки раскинул, развеселился:
– Ой, простор – поднебесье пресветлое! Посвети ты мне в сердце, прогони тьму с полутьмою! Отвори душу мне, словно оконце, отпусти слова, как птиц, Дажбогу святоярому послужить. Погляди, Дажбог, и ты на внучат своих, на Русь, светоносицу, на народ свой русский, в тебя, Дажбог, прямодушный да светлокудрый.
Поглядел на Баяна, на восторженное личико его.
– Видишь, как легко слова-то с языка порхают на просторе! Никогда себя не сдерживай славу богам петь. – Улыбнулся. – Ты слушать слушай, а как твое-то сердечко встрепенется, всколыхнется – тоже пой! На меня не гляди. Мы теперь как две птицы. Таких птиц нет, чтоб одна пела, а другая помалкивала… Силой слово не гони из себя, а коли полетит, не держи в клетке души, чтоб не разбилось в кровь. Для заветного не жалко крышу снять – лишь бы явилось на белый свет.
Дорог в степи не было. Шли в просторы неведомые, синей дымкой по горизонту сокрытые от зорких поглядов. Благомир сказал, вздохнув:
– Скоро! Страх берет, как скоро понадобится земле нашей милой вещее слово, а его нет. Где оно? Где? – Волхв вскинул руки к небу, развел по сторонам. – От моего дедушки я слышал о богине Вяч. Она-то и есть слово. Дивная из дивных! Поклониться бы ей, да где она? Ее обитель в лоне океана и на звездах. Она покоится на белых вершинах гор и в этой вот траве. Всякому народу дает она свой язык, всякому зверю свой голос.
Сильный порыв ветра, нежданный в тишине и покое, поднял над головою волхва серебряную бурю, и стал волхв сам, как буря.
– Это она, Баян! – крикнул Благомир, светясь радостью. – Это великая Вяч! Она тишина, но она и ветер. Она – любовь, но все обиды человеческие тоже от нее, от презирающей всякую душевную нечистоту.
Они шли и шли. И оказались над ложбиной. По дну ложбины журчал ручей.
– Трава высохла, – сказал Благомир, подавая отроку лубяной короб. – Принеси водицы. Хлебушка поедим.
Наклонясь над ручьем, отрок увидел змею. Змея встрепенулась и пропала из глаз. Была – и нет.
– Змея! – крикнул Баян, опасливо глядя на воду. – Она в воде сидела.
– Ручей не весь[9] выпила? – спросил Благомир. – Чего-нибудь осталось?
– Осталось!
– Ну так черпай.
Волхв успел разложить на траве белый плат, на нем круглый хлеб, яйца, горку лущеных орехов.
Возблагодарил за пищу Сварога, положил на угол плата кусок хлеба и яйцо – Роду и пращурам.
Ложбина уходила в зеленый простор, было видно, как у горизонта она теряет берега, сливается с гладью степи.
– Словно кто борозду пропахал, – сказал Баян.
– Борозда и есть, – сказал волхв.
Баян тотчас вспомнил небесного пахаря, но услышал нежданное:
– Эту борозду оставил лед.
– Лед?
– В былые времена земля не знала зимы, но Чернобог хотел породниться с Белобогом. Хотел дочь свою, Марену – смерть, за него отдать. Белобог не пожелал такой жены, не взял Марену в свой пресветлый дом. Чернобог обиделся, столкнул гостя в колодец, колодец завалил горой. Черно стало на земле. Холод объял мир. Видишь камень? И там, далеко. Гор нет, а камни откуда-то взялись. Камни эти священные. Они принесены льдами с Рипейских гор.
Баян приложил руку к глазам, чтоб разглядеть Рипейские горы, но волхв улыбнулся:
– Святая гряда – на краю земли, там, где камень Алатырь.
Баян отвел руку от глаз и указывал в степь, не зная, как назвать увиденное.
– Да ведь это сам батюшка тур с семейством! – изумился волхв Благомир.
По другой стороне ложбины шел, лоснясь и светясь золотыми боками, огромный бык. Могущество его было столь неоспоримо на всю эту неоглядную степь, что казалось – небо над ним выше. Бык остановился, чуть поворотил голову на коров и телят, щипавших уж больно сладкую траву. Поворачивая голову, тур увидел людей и коротко рявкнул.
– Сиди спокойно! – услышал Баян быстрый шепот Благомира.
Тур смерил ленивым взором ложбину, отделявшую его от врагов, и отвернулся. Рога на полнеба, могучее тело покойно, а хвост с черной густой кистью так и хлещет по бокам.
Коровы и телята паслись беззаботно, тур стоял, ждал, пока его семейство съест вкусную траву, и пошел наконец, ни разу не оглянувшись. К большой воде повел стадо, на водопой.
– Любимец Дажбога! – с восторгом сказал Благомир. – Дивный зверь. Когда Дажбог родился и погнал лед из стран полуденных в полунощные страны, а льды были высотой до облаков, снега от них оставалось на земле много. Тогда Дажбог и родил туров. Они шли за льдами, поедая снег.
Баян посмотрел на облако.
– Неужто было столько льда? Уж и бело же было!
– Земля сверкала ярче алмаза. – Благомир катнул отроку яичко. – Ешь. Наш путь нынче долог. Белая земля, Баян, для богов, зеленая для людей, ибо она живая. Куда ни посмотри – звери, птицы, пчелы, муравьи, но слова, Баян, у людей.
– Еще осы, – сказал отрок.
– Осы? – удивился волхв.
– Ты сказал про пчел, про муравьев, про ос не помянул. Не придумал я заговор на ос. По-всякому говорил. Не слушают.
– Вещее слово дается тому, кто его ищет. Не отступает. Смотри.
Благомир опустил голову, руки. Все в нем стало расслабленно. Казалось, его колышет, как траву. И тут все суслики, какие только были в степи, выскочили из нор и засвистали друг перед дружкой.
Благомир посмотрел на Баяна, улыбнулся:
– А ведь я им шепнул всего два слова. Но искал я эти два слова всю мою жизнь.
Солнце, пригорюнясь, клонилось к горизонту, когда Благомир и Баян пришли на реку. Поднялись на взгорье, а в распадке, скрытая от глаз, огороженная частоколом – весь. Крыши тростниковые, почти на земле лежат.
Женщины расположись на лугу, вязали огромную сеть.
Благомира узнали, обрадовались. Баяна приласкали. Всей деревней повели гостей в капище, в деревянную избу, где передний угол был выкрашен красной краскою. Рыбари поклонялись Роду и реке. Для Рода большой сноп с колосьями. Для матушки – три корчаги[10] с молоком да круглый высокий камень, а на том кругу, на золотом деревянном ложе, устланном цветами, возлежала огромная золотисто-песчаного цвета живая змея.
Вместе с волхвом и Баяном в капище вошло четверо дев.
Поставили на стол все три корчаги, круглый хлеб, блюдо с печенью налима, блюдо с солеными молоками, с икрой, пук зеленого лука, пук дикого чеснока да низкую корчагу с белыми лилиями. Для глаз.
Девы сняли крышки с корчаг, налили молока Роду, Благомиру, Баяну, нарезали хлеба. Посолили ломти крупной солью. Первый кусок опять Роду.
Молоко холодное, хлеб душистый, соль соленая. Вдруг Баяну померещилось, будто над корчагой мелькнула змеиная головка. Глянул на Благомира, тот пил молоко, одобрительно кивая волхвам.
– Дивная сладость и радость! – сказал он, осушив кружку до дна. – Что было во мне черного, стало от молочка вашего белым.
И тут из корчаг поползли на стол златоголовые ужи. Баян обмер, но Благомир радостно взял одного, посадил себе на правое плечо, другого на левое. Ужи свернулись кольцами, головы подняли, глаза сверкают, язычки трепещут.
Благомир показал Баяну на блюдо с печенью.
– Ешь да чесночком прикусывай. Зело скусно!
Когда гости насытились, волхвы поклонились Благомиру:
– Дозволь покормить оберега матушки-реки?
– Покормите, – позволил жрец Сварога.
Самая юная дева стала посреди избы, а другие волхвы пошли вокруг нее, тихонечко, почти шепотом, припевая:
– На море, на океане ждет тебя, дева-кормилица, бел-горюч камень Алатырь, никем не ведомый. Под тем камнем сокрыта сила могучая, и силы той конца нет. Накорми кормящая кормящего, да приблизится день и час, и выберет сокрытая сила того, кого ждем во избавители от грядущего плена. Да будет племя славных живым, как пламя, да придет ожидаемый в оный день, в оный час, не раньше, не позже, а когда надобно.
Напевая, девы снимали с волхвы-кормилицы одежды и, снявши все, натирали ей тело снадобьем. Змей воспрянул, сполз с золотого ложа на пол и принялся обвивать деву и обвил, устроив голову на плече. Волхвы принесли три мыши, и одну змей позвал, и мышь пошла и пропала в змеиной утробе.
– Ах! Ах! – говорили волхвы сокрушенно. – Рыбаки большую рыбу не поймают. Не ту мышку съел.
Как в воду глядели. Прибежали в весь дети с реки, сообщили женщинам: рыба сом порвала сеть и ушла в омут.
Матушка-реченька пожаловала рыбарей другой удачей. Малые невода пришли тяжелые.
Ради великого гостя рыбари затеяли на берегу реки общую ушицу. Варили в большом котле, чтоб всем хватило, чтоб всяк наелся досыта. Самую вкусную рыбу пекли в золе, завернув в тесто.
Старые и малые пришли к кострам глядеть, как улетают искры в темные, в звездные небеса. Принесли к костру раненого. Рыба сом съездила хвостом беднягу в бок, ребра поломала.
У Благомира пальцы чуткие, все изъяны ущупал. Сломанные косточки поправил, смазал болезные места снадобьем, наложил липовый луб. Сделав дело, повелел всем умыться, умыть болящего.
Принесли воды с реки, умылись всей весью. Спросил Благомир:
– Кто знает заговор от болезни?
– Лучше Волюшки никого нет! – решили рыбари, и, к удивлению Баяна, к больному подошла девочка, ровесница.
Опустилась на колени, говорила быстрым шепотком, но слова выговаривала ясно:
– Встану по солнышку, умоюсь росою, утрусь туманом, пойду за околицу во луга, на восточную сторону. Там стоит-гудит батюшко океан-море. В том море под горючим камнем – рыба белуга, железные зубы, каменные скулы. Как она пожирает морскую тину, так бы пожрала болезнь внучка Рода Всеведа. Ключ в море, а замок в небе. Как ключа не нахаживати и замка не открывати, так бы и у внучка Рода Всеведа скорбям не отрыживати. Век по веку, отныне и довеку будь мои слова крепки и лепки и назад не отладки.
Больному стало от целебных мазей, от тепла костра много легче, пригубил ушицы.
Хлебали вкусное варево молча, любуясь огнем.
Ожидая, когда пироги поспеют, принесли гусельки. Пели о матушке-реке, о волхве-щуке, кому придет в сеть, тот целый год хозяин рыбы.
Вдруг Благомир попросил передать гусельки Баяну. Обдало отрока жаром и холодом, но волхв сказал:
– Спой такую песню, чтоб завтра была рыбарям удача.
– Как же я смею?.. – прошептал Баян, но волхв засверкал глазами и ударил посохом оземь:
– Пой!
Заиграл Баян, как в беспамятстве, нестройно взгуднули струны, но самая тоненькая подала верный голосок, сердце защемило, и вот уж зажурчали звоны-вздохи. Пришло время слова, а слово-то неведомое, никем не сказанное. За первым-то второе стоит… Кинулась душа, как искорка, в пучину тайны, запел Баян:
– Ай возьму-ка я ключики да золотые! Отопру моря, отомкну озера, отпущу на волю реки подземные! Зазвеню ключиками, забрякаю, выгоню рыбу из-под тины, из-под каменья горючего. Слово мое – ярый огонь. Не пугается пусть рыбонька ни стуканья, ни бульканья, ни луча моего огненного! Пусть бежит на него, как на красное солнышко.
Голос Баяна летел много выше искр. Все умолкло, слушая, даже река не плескала.
Благомир, изумившись стройности, ладу, восторгу, возложил руку на голову отрока. Рыбари почтили певца первым пирогом.
Укладываясь спать, волхв сказал своему ученику:
– Слово любит тебя, Баян! Радуйся! Да хранит Сварог чистоту твоих помыслов.
Весь поднялась на заре. Рыбари снова изготовились к охоте на огромного сома. Злодей утащил теленка, сожрал стадо гусей. Никто уже не купался в реке, боясь пагубы.
За омутом поставили новую двойную сеть, все лодки вышли на реку, все женщины стали по берегам. И как только солнце взошло, поднялся великий шум. Всякая трещотка трещала, всякое било било. А уж свист такой стоял – траву срезало. С лодок ухали в воду камни. И сом побежал прочь от неистовых людей. Сеть его не испугала – мало, что ли, разорил всяческого рыболовецкого снаряда на своем веку, но сеть оказалась хитрой. Не упрямилась, не натягивалась до струнного звона – пускала в себя, опутывала.
Тащили рыбу всей весью.
Когда голова показалась из воды, ужаснулись: с дверь. Такой и быка съест.
Уже на лугу, далеко от берега, собрав силы, заплясал сомище последнюю свою пляску. Летели трава, песок, камни. Да где же рыбе до воды дорыться! Смирился сом. Дал убить себя.
Того Баян уже не увидел. Благомир покинул рыбарей неприметно, когда все они торжествовали победу.
Борода волхва летела по ветру. Резкие порывы подгоняли путников. Идти было весело, легко, но Баян с тревогой поглядывал за спину: туча накатывала черная.
Они шли к лесу. Припуститься бы во весь дух, но Благомир, хоть и шагал размашисто, поспешания или беспокойства не выказывал.
Угрожающая чернота растаяла, небо затянуло серым, и из этого серого, нестрашного, хлынул поток. Где восход, где закат? Ни неба, ни земли – один дождь, и больше ничего не осталось.
– Пои землю, Сварожья влага! Наполняй сокровенные жилы токами вод! – весело кричал Благомир сквозь шум ливня.
Они добрели наконец до леса. Деревья черные. Сумрачно, холодно. Баяну хотелось плакать, и он заплакал, слез все равно не видно было.
Лес недолго томил путников безысходностью. Вдруг расступился, и они очутились в деревеньке.
Приютил странников первый же дом. Благомира и мокрого узнали, возрадовались его приходу, как добровестию.
Тотчас затопили печь. Волхву и отроку дали сухое платье, напоили горячим липовым взваром с медом.
Столько меда Баян еще не видывал. Поставили деревянное огромное блюдо с ломтями сотов, полную медом корчагу, благоухающую, как цветущий вишневый лог. Наносили горшков, больших и махоньких, и во всяком был свой особый мед.
Семейство тоже удивило Баяна. Изба без окон, свет давала печь. Полешки горят неровно. Огонь то одно лицо выхватит, то другое. Разглядел трех стариков, трех мужиков, трех баб, все бабы на сносях, трех малых ребят.
– Легко ли живется дедушке-дубу? – спросил Благомир, поклонясь дубовому суку в красном углу.
– Пчелки песенки поют батюшке! – сказал один из стариков радостно.
Глаза у старика были как барвинки. Синие, веселые. И у других двух стариков тоже барвинки. И у мужиков, и у баб, и у ребяток.
– Всей бы земле нашей такие семейства! – сказал Благомир, еще раз кланяясь красному углу. – Се – Добромысл, а мужи – его сыновья, детишки – внучата. А се – Доброслав, батюшка Добромысла. Глава же всему посеву – Радим… Ты, Радимушка, не ровесник ли батюшке-дубу?
Старец, опиравшийся на посох, засмеялся. А зубы-то все целехоньки!
– Экое скажешь! Под нашим дубом сам дедушка Род сиживал, пчелок слушал.
Добромысл подвинул Баяну горшочек с луковицу.
– Этот мед не едят, но отведывают. От земляных пчелок. А берут они свой взяток, по нашему размышлению, с самого солнышка.
Старик струганой палочкой подцепил каплю, подал отроку. Капля засверкала, будто росинка.
– Видишь? – Добромысл и сам любовался медовой искоркой. – Поглядел, в рот клади… Чем пахнет?
Все смотрели на Баяна, и он вспыхнул до ушей.
– Ну что, не упомнишь?
– Пахнет… настом, – брякнул Баян и, совсем смутясь, прошептал: – Грозою пахнет.
– Так оно и есть! – радостно воскликнул Добромысл. – Экие у тебя ученики, Благомир!
– В нашем народе всяк человек смекалист, – сказал волхв, но похвала бортника была ему приятна.
«А где же бабушки? – подумал Баян. – Неужто все ушли к Роду?»
– Бабушки наши в лесной избе, – сказал вдруг Добромысл, – травки собирают… Коли после дождя тепла не убудет, травки большую силу наберут.
– А дождик не унимается, – вздохнул Доброслав. – Мокро будет в лесу.
– Утро вечера мудренее. Ляжем-ка спать да наспим солнышко, – объявил свою волю Радим. – Гости с дороги уморились.
Благомира и Баяна положили на печи.
Волхву приснилось в ту ночь, будто у него из ног выросли корни, вошли в землю, и стал он вечным деревом, с вершиной, полной певчих птиц. А Баяну мама приснилась, ласковая Власта. Грела его, положа себе под бочок, и так было хорошо, так пахло мамой, что всю-то ночь он улыбался.
Утром небо сияло, и, пропев Сварогу славу, бортники-мужи отправились в леса добывать из дупел мед, а деды и Благомир с Баяном пошли поклониться батюшке-дубу.
Весь бортников была невелика – полдюжины изб. Но каждая изба – как терем. Крыши тесовые. Дворы крытые. За дворами огороды, за огородами – лес. Липы, дубы, явор[11] кое-где.
Воздух гудел, звенел. Баян не мог понять, что это. Добромысл показал ему на дупла. Все деревья были с дуплами, и над каждым – какое-то мелькание.
– Пчелки трудятся, мед носят. Чуешь, какой дух?
– Сколько у вас деревьев-то медвяных? – спросил Благомир.
– Не считано, – сказал Добромысл. – Посчитаешь – сглазишь, без счету живем.
Медвяный бор был не густ и совсем не велик. Деревья скоро расступились. Вышли на поле, засеянное гречихой. Здесь, в ложбине, посреди земли и неба стоял батюшка-дуб.
Невелик был дуб, но тяжел. Земля под ним прогнулась. Проломил бы насквозь твердь – корни держали. Во все стороны раскинул. Могучие корни. Сам кряжист, толст непомерно. Вершина зеленая, но кучная, не разбрелась по небу. Два дупла в дубе, как два глаза.
– Глядит! – сказал Благомир.
– Глядит, – согласился Радим.
– Запах дивный!
– Как же без запаха? Внутрях-то у батюшки медку бочек сорок! – Добромысл подставил ладонь ветру и понюхал пальцы.
– Хе! Сорок! – засмеялся Радим. – Здесь сама земля медом напоена. У батюшки-дуба мед никогда не брали.
Подошли ближе, сели на длинную древнюю скамью, струганную из целого ствола.
– А куда птицы подевались?! – удивился Благомир.
– Хе! – высоким голоском откликнулся Радим.
Доброслав, протерев глаза, окинул быстрым взором небо.
– Вон куда смотри! – указал отцу Добромысл.
Темная птица, тяжко взмахивая крыльями, летела со стороны леса.
– Орел! – узнал Благомир.
– Орел, – улыбнулся Радим. – Кушанье деткам несет.
– Собака, что ли, у него?! – удивился волхв.
– Должно быть, волчонок.
– Волчонок?!
– Наши орлы своих деток волчатами откармливают, – сказал Добромысл.
Орел сделал круг над дубом, посмотрел на гостей, признал за своих, сел на дерево, и густая крона скрыла его от глаз.
– Не станем мешать великой птице! – Волхв поднялся, поклонился дубу, а Баяну разрешил: – Поди коснись кореньев. Да будет милостив к тебе батюшка.
Когда возвращались в весь, увидели ребят на пригорке. На гостей глядели. Среди детишек стоял на задних лапах медвежонок. Ребята – ладошки к глазам, чтоб лучше видеть, и медвежонок лапу к морде.
– Медведь-то не озорник? – спросил Благомир старцев.
– Ручной. Матушка его липы с дуплами ломать взялась. Убили неистовую, а медвежонок в избе живет, у Дубыни. Добрый мишка, такой же ребятенок.
Благомир положил руку на плечо Баяну:
– Ступай поиграй! Мы пойдем помолимся. А ты – поиграй, порезвись.
Ребята глядели на робко подходившего волхвенка разиня рты.
– Здравствуйте! – Баян поклонился ребятам в пояс.
Ребята молчали, изумившись еще более. Медвежонок, урча, пошел, пошел да и обнял гостя. Закряхтел, напирал упрямо, силясь.
– Ты покорись ему! Покорись! – ожили ребята.
– Как покориться-то? – не понял Баян.
– Поддайся! Пусть он тебя поборет.
Медвежонок уже взрыкивал, сердясь. Баян подогнул колени, повалился. Победитель, ликуя, опять-таки рыкнул и благодарно лизнул Баяна в лицо.
Ребята обступили гостя. Иные трогали.
Пригожая девочка сказала:
– Ты волхв? А меня зовут Синеглазка.
Личико у нее было ласковое. Ладошки она заранее сложила у подбородка, готовая ахнуть на всякое слово пришельца.
– Меня в учебу взяли, – сказал Баян. – Мы слова ищем.
– Ахти! Слова! – изумилась Синеглазка. – Кличут-то, спрашиваю, как?
– Баян.
Ребята почтительно примолкли. Но Синеглазка сказала:
– Пойдемте с горки кататься-валяться.
– Пойдемте, – согласился Баян.
Все обрадовались, побежали. Медвежонок впереди. Он, всех поваливший, почитал себя вожаком.
Взбежать на горку было не просто. Горка крутая, трава скользкая. Баян заспотыкался, но Синеглазка схватила его за руку, потащила вверх:
– Гляди, как мы ходим-то!
Баян тотчас и сообразил, в чем хитрость: ребята ноги ставили по-гусиному. Попробовал – получилось. Взбежавшие на гору, приплясывая, пели:
Мы возьмем-ка в грудь ветра буйного,
Покатаемся, поваляемся.
Слезай, страх, со спины.
Не носить нам тебя,
Не твои мы угоднички.
Один за другим дитяти ложились наземь, катились с горы перевертышем, а медвежонок – кубарем.
– Давай в другую сторону покатимся! – предложила гостю Синеглазка.
Другая сторона была пологая, но катанье здесь зато долгое.
– Давай, – согласился Баян.
Легли, перевернулись на бок, покатились, покатились… Небо, земля, небо, земля и синие глаза между землей и небом.
Далеко укатились. Лежали. Так и плыло все: небо плыло, земля плыла.
– Хорошо? – спросила Синеглазка.
– Хорошо.
– Вот у нас какая горка-то! У вас такая есть?
– Такой нет, – сказал Баян и вспомнил, как летел с белой горы белый конь. Сердце сжалось.
Синеглазка вдруг вскрикнула:
– Смотри! Ах, злодейка! Ах ты – волк полосатый!
Баян поднялся.
– Кого ты ругаешь?
– Оса пчелку убила. Работницу. Смотри, да у них здесь, у злыдней, – целое гнездо. Ну да будет же вам на орехи!
Синеглазка вскочила, закружилась на одной ноге, приговаривая:
– Оса, мать всем осам, – ты мне не мать. Осатки-детки, всем детям детки, – вы мне дети. Беру я закручень-траву, сушу на сыром бору, жгу на зеленом лугу. Остяки, летите на дым! Оса, беги в сырой бор! Слово – замок, ключ – язык!
Рухнула в траву. Сидела, закрыв глаза. Подняла одно веко.
– Улетают! Улетают!
Баян так и ахнул про себя.
– Ты сама придумала заговор?
– Да кто ж заговоры придумывает? – удивилась девочка. – Меня бабушка научила отваживать ос. Мы – бортники, мы – пчелок храним. Они – кормилицы наши.
– Научи заговору.
– А ты меня замуж возьмешь?
Баян покраснел.
– Мы же еще ребята.
– Хе! – сказала девочка. – Это мы сегодня ребята, а завтра будем жених и невеста.
Раз вздохнула, другой.
– Ты, если не хочешь взять, понарошке скажи. Заговоры чужим нельзя передавать.
– Я тебя и по правде возьму, – сказал Баян, не поднимая глаз на девочку.
– Ой! – обрадовалась Синеглазка. – А ты мне с первого погляда полюбился… Смотри! Я тебе верю. Ну, коли ты мой, а я твоя – слушай. Наш заговор крепкий.
И опять ойкнула.
– Ты чего? – спросил Баян. – Оса, что ли, тяпнула?
– Я придумала. Нам надо присушить друг друга, чтоб было крепко, чтоб на весь наш век! Согласен ли?
– Согласен.
– Давай вместе говорить. Сначала я скажу, потом ты. Я на тебя словечко наведу, а ты на меня. Только глаза закрой. Закрыл?
– Закрыл.
– Ну тогда слушай и повторяй. Смотри, чтоб слово в слово… Пойду я, внучка дедушки Рода Всеведа, Синеглазка, во чистое поле, в восточную сторону.
– Пойду я, внук дедушки Рода… – вторил Баян девочке.
– На восточной стороне, – пела, ликуя, заговорщица, – есть бел-белехонек шатер-шатрище. Во том шатре-шатрище сидит храбр Вихорь Ветрович. У храбра у Вихоря Ветровича есть двенадцать братцев, двенадцать рассыльщиков. Пошли мои слова, храбр Вихорь Ветрович, внуку дедушки Рода, Баяну…
– Внучке дедушки Рода Всеведа, Синеглазке…
– Где бы эти слова не захватили внука дедушки Рода, Баяна, в пути ли, дороге, сидящего ли, спящего, да ударили б его в рот, в живот и в горячую кровь!
Баян слушал да по-своему заговор переиначивал:
– Не могла бы без меня она жить, ни быть. Ни день дневать, ни ночь ночевать, ни час часовать. Слово мое бело, как бел-горюч камень Алатырь. Кто из моря воду всю выпьет, кто из земли всю траву выщиплет, и тому мой заговор не превозмочь, силу могучую не увлечь.
Девочка замолчала. Молчал и Баян. Глаза не открывал. Вдруг услышал на лице своем быстрое дыхание.
– Не открывай глаза! Не открывай. Поцелуемся для крепости! А когда отвернемся друг от дружки, тогда уж открывай.
Он почувствовал запах земляники, губы коснулись его щеки, и он тоже чмокнул губами, попал в бровку. Сидели спиной друг к другу.
– Теперь повернемся? – спросил он.
– Да уж повернемся, – согласилась девочка, но глаз не поднимала. – Слушай теперь осиный заговор. Повторяй.
Баян повторил.
– Запомнил? Без меня скажи.
Баян сказал. Девочка кивнула головой:
– Правильно запомнил.
Вскочила, побежала. Он побежал за ней. Она остановилась, сказала строго:
– Пусть никто ничего не приметит. Но ты – помни.
И снова припустилась на гору.
Шли по набитой, по наезженной дороге. Баян пропел волхву заговор на ос.
– Искал и нашел, – сказал Благомир одобрительно.
– Но ведь не сам придумал.
– Придумаешь, когда день придет. Ты радуйся – заветное слово само тебя нашло.
Баян долго молчал, но в сердце у него копошилось, свивая гнездо, сомнение. Не утерпел, сказал:
– Мы пошли слова искать, да что-то не ищем.
Благомир остановился. Повел руками в одну сторону, в другую.
– Се мир!
Показал на небо, на землю, положил ладони Баяну на плечи, себе на грудь.
– Се, друг мой, – Вселенная…
Грустным стало лицо у всесильного, у великого волхва.
– Я много лет потратил, пытая себя одиночеством, но одиночество одарило меня всего одной истиной: слово – жизнь, оно живет в народе… Наше с тобой полюдье[12] никому не приметное. Мы берем дань незримую. Один человек о жизни своей расскажет, другой поделится плодами труда своего, кто-то и заплачет… Нам, сборщикам сей дани, – все дорого. Высокое слово и низкое. Ты и руганью не пренебрегай. Сам не скверни уста, но о скверне, чернящей язык, тоже ведай. – Волхв улыбнулся, погладил отрока по голове. – Ты все понял?
– Все, – сказал Баян, опуская глаза.
– Не лукавь. Тебе неймется спросить, а где же оно – вещее слово? Что тебе ответить? Все родники в море сходятся, все вещие слова гуляют себе на воле среди словес человеческих. Хорошо живется княжеским гридням, вкусно едят, в цветном платье ходят. Но воли своей у них нет, чужой служат, еще и с радостью. Слову служба нелегко дается… Служит верно, но своей волей не идет. – Волхв улыбнулся ласково: – Не устал? Не оттопал ноги?
– Не оттопал, – просиял в ответ Баян.
Они поднялись на косогор и увидели на другом его крыле башенку с куполом. На куполе сияло позлащенное перекрестье.
– Погост, – сказал Благомир. – Не дремлет княгиня Ольга. Метит землю Русскую крестами.
– Крестами? – спросил Баян.
– Видишь, на куполе? Золотом блестит? Это крест… Башенка – церковь. Возле церкви застава. Землю нашу от врага бережет.
– Воины! – обрадовался Баян, готовый бегом бежать к погосту, но волхв головой покачал:
– Мы сюда не пойдем! Здесь нам не обрадуются.
Дрожащей рукой оперся на плечо Баяна. Повел прочь. Когда спустились с косогора, Благомир совсем ослабел. Лег, чтоб сил набраться.
– Травы сухой собрать? Костер запалить? – встревожился Баян.
– Не надо… Видишь лес впереди? За лесом пахари живут. У пахарей заночуем.
Благомир закрыл глаза. Чтобы дать ему покой, Баян отошел подальше, а ноги сами собой привели его на холм. Строений погоста было не видно, но крест сиял. Второе солнышко.
Что это за диво такое – крест? Вон как волхва-то напугал.
Солнце ушло в облако, золотое сияние померкло.
– Баян! – окликнул отрока волхв. – Пошли, пошли! Дорога неблизкая.
Бодрился Благомир, а ноги плохо слушались. Через версту снова сели отдохнуть.
– Сам не пойму, – признался волхв. – Мне ведь не противен крест. Един Бог! Един! Но Сварог – свет, а Христос – всего лишь распятый… Боюсь я, Баян! Всю землю нашу крестами уставят. – Посмотрел пристально. – Матушка тебе о Христе не сказывала?
– Не сказывала. Не видел я крестов.
– Век бы их не видеть, не ведать. Но уж коль мы ведуны, надо заранее знать, куда молния ударит! – Волхв лег в траву, дышал прерывисто: о трудном приходилось говорить. – За морем, Баян, есть великое царство Византия. В том царстве стоит, красуется на весь белый свет Царьград. Церквей в Царьграде – как деревьев в лесу. Ибо всякий человек поклоняется в том царстве распятому на кресте. Имя распятому Иисус Христос. Ходил он, говорят, по земле Иудейской, учил любить всякого человека, как самого себя. Учил обиды терпеть. Коль ударит кто тебя по щеке, другую щеку подставь. Один из учеников предал его. Поцелуем указал лютым врагам учителя. Схватили Христа, привели на высокую гору, а было это в городе иудеев – Иерусалиме, и на той горе Голгофе предали невинного позорной смерти, прибили за руки, за ноги к кресту.
– Невинного? Чистого? – вырвалось у Баяна.
– Это Христос учил любить даже гонителей своих, люди живут по иной заповеди: не делай доброго – не будет худого. Так и вышло. Самому доброму досталась самая горькая доля… Все, кто верит во Христа, говорят: «Он, рожденный женщиной, был Сыном Всевышнего Бога Отца». Распятый, он три дня пребывал в смерти, а потом воскрес, возошел на небо и правит миром со Своим Отцом и с Духом Святым… Княгинюшка наша прельстилась в Византии блеском золота в храмах, отступилась от Сварога, от Рода. Приняла от греков крест, привезла одетых в черное монахов… – Благомир вздохнул. – В Киеве волхвы при княжеском дворе ныне не угодны. Ты, Баян, подумай, а я посплю.
И заснул.
Заночевали Благомир и Баян под явором. Баян набрал сучков и сухих трав для костра, но огня зажигать не стали.
– На звезды поглядим, – сказал волхв. – Сколько длится мой век, столько и гляжу на ярочек небесных. Ах, Баян, тот из людей счастлив, кто владеет дивным даром Сварога, кто пьет красоту, как воду, ковшами, но не может утолить жажды.
Звезды, не переча гаснущему вечеру, выныривали из небесного омута – жданные да нечаянные.
– Как кувшинки всплывают, – сказал волхв. – Нет-нет – и вдруг вот она, скромница. А сама – Прекраса Премудровна.
Благомир дал отроку хлеба ломоть, меду, сам луковицу, посоля, съел.
– Батюшка мой любил в ночном хлебца с луком да с солью покушать… – Указал на небо: – Ковш видишь?
– Вижу.
– А другой, малый?
– Вижу.
– Теперь высмотри звездную тропку между ковшами. Зришь?
– Зрю! – обрадовался Баян.
– Открою тебе тайну тайн. Последняя звезда в малом ковше есть Кол-звезда. Небо к сему колышку привязано. Намертво, да не навечно. Всякая звезда имеет свой путь, Кол-звезда стоит как вкопанная. На Северную страну указывает, на Беловодье, на Рипейские горы… А вот тебе и тайна. Зришь звездочку между ковшами?
– Бледнехонькую?
– Ярочка и впрямь бледнехонька. Но в давние времена, когда землю покрывали сверкающие белизною льды, – центром мира была она, ныне тихая, а в те давние времена пылала такими звездными пламенами – днем, при солнце не гасла. – Волхв замолчал, и Баян молчал. Ему было стыдно за свое сердце, уж так громко стучало.
– Это – половина тайны, – сказал Благомир, – а другая половина в том, что через многие тысячи лет придут времена, и повернется небо, и опять засияет эта тихая росинка, и небо покорится ей и будет ходить вокруг нее. Когда придешь в лета седовласой мудрости, Баян, передай тайну дивных наших пращуров умноглазому отроку. Ты ведаешь, кто пращуры-то наши были?
– Скифы! Мне матушка о скифах сказывала.
– Скифы – наши дедушки. Великомудрые греки поныне зовут Русскую землю Скуфь, а нас с тобой – скифами. Мы, Баян, от корня ариев[13]!
– Ариев?
– Арий – значит благородный. Хозяин колесниц. Наследник сокровенного знания.
– Скифом[14] быть хуже? – упавшим голосом спросил Баян.
Благомир засмеялся.
– Молодец, Баян. Никому не уступай имени дедовского. Ты – скиф, повелитель просторов. Земля скифов от великого Восточного моря и моря Индийского до Истра, от страны вечного снега, от Рипейских гор до самого Нила египетского. Се – Скифия! Но никогда не гордись попусту. Скифы не хвастали первородством перед другими народами. Зело древние, а называли себя – молодым племенем.
– Как же мы стали русскими?
– Промыслом Сварога. Скифы – не муравьи, в муравейники не сбивались. Родит отец трех сыновей, вот и три племени. Один в лесах живет, другой в степи, третий морем кормится. Кровь одна, а века прошумят крыльями, встретятся правнуки единого прадеда да и не поймут друг друга. Один говорит: се – солнце, а другой говорит: се – офтоб, се – шамс, гюн. Один говорит: се – небо, а другой: се – тенгри.
Замолчал Благомир. Баян пождал, пождал, что еще скажет, и услышал покойное дыхание: уснул.
Лег и Баян.
Явор огромный, в иной роще нет столько листьев, как на этом яворе, но ни единый листок не шелохнулся, оберегая сон старого и малого.
Утром в лесу они встретили олениху с двумя оленятами. Олениха поклонилась волхву, а резвые детки ее подбежали к Благомиру.
– Погладь олешек, – сказал волхв ученику.
Баян погладил, почесал одному и другому шейку: олени, лошади, коровы любят такую ласку.
– Знакомая моя, – сказал волхв об оленихе. – Было время, набирался я силы в лесу. Нашел олешка еле живого: ногу сломал. Вот тебе и урок: на доброе зверь памятлив. Но и другое знай: человек за самый щедрый твой дар, за верную службу, даже за спасение от гибели может отплатить черной неблагодарностью. Но не сделаешь добра, отвернешься от страждущего – сам станешь черным. Нет у доброго человека выбора. Твори добро, не ожидая ни похвалы, ни награды.
– Не зазорно ли ждать злое? – спросил Баян.
– Твори добро без оглядки.
Вошли в розовое, в пылающее озеро кипрея. Возликовало сердце Баяна. Маму вспомнил, ласку пламени в ладонях. Ярополк встал перед глазами. Мелькнула, как ядовитая змея, быстрая мысль: «Не предал ли семейной тайны я, недостойный, показав диво кипрея княжичу?»
– Вот и выбрались! – воскликнул в то же мгновение Благомир, выходя из кипрея на простор.
И увидел Баян – они на той самой горе, куда приводила его матушка.
Кинулся глазами по голубым далям, ища свою родную весь.
Волхв, обняв его за плечи, сказал тихонько, ласково:
– Потерпи. Разлука наполнит твое сердце любовью. Без любви слова неживые, как прошлогодние листья. Потерпи – ради вещего, всемогущего слова.
Они пошли с горы в другую сторону, и Баян ни разу не оглянулся. Трепетало сердце, билось в тоске, как бьет птица крыльями над выпавшим из гнезда птенцом, – не оглянулся.
Они шли лугом, по синим да по голубым цветам. Спустились в пойму. Здесь трава была скошена, и люди вдали копошились муравьишками: ставили огромный стог. На небо надвигалась из-за реки лохматая, как бродячий пес, туча.
– Не успеют! – ахнул Баян, прибавляя шагу: вспомнилось, как дома спасали от дождя высохшее сено.
Волхв тоже прибавил шагу. Стало видно: люди мечутся неистово, но гром уже погромыхивал.
– Не успеют! – простонал Баян.
– А мы с тобой на что? – Волхв грозно сдвинул седые брови и сам сделался тучею.
Ударил посохом оземь, вскинул руки к небу, одежда на нем заплескалась, словно его объял сильный ветер.
– Гей, орлица! – закричал волхв зычным голосом. – Твое гнездо не здесь! Лети туда, где птенцы ждут тебя не дождутся. Дождь-косохлест – ты нынче не про нас. Стой, говорю! Не то пресветлый ярый Дажбог иссушит тебя досуха.
Туча будто споткнулась о преграду, на дыбы взмыла, громоздя облако на облако. И покатилась вся эта громада краем неба. Было видно: стеной дождь стоит, да река ему, как застава неодолимая.
– Ступай! Ступай! – ласково говорил волхв туче. – На молодых пролейся. Молодым дождичек – на счастье.
Люди глядели то на тучу, то на волхва с отроком. И когда путники подошли к незавершенному стогу, все дружно поклонились своему заступнику.
«А ведь когда мы шли под дождем, Благомир и не подумал развеять тучи», – вспомнилось Баяну.
– Завершайте стог, потом поговорим, – сказал Благомир людям, – а нам водицы дайте попить.
– Квасу откушайте! – поклонились женщины.
Квас был с анисом, крепкий. В нос ударял.
– Хорош? – спрашивали женщины, улыбаясь отроку.
– Хорош.
Вдруг раздался пронзительный истошный крик.
– Зорюшка никак не разродится, – заохали женщины. – С утра кричит. И работать не работала.
– Пошли поможем, коль по силам будет, – сказал Благомир Баяну.
– Ему-то, дитю, зачем на такое глядеть? – изумились и даже испугались женщины.
– Ce – мой ученик, будущий помощник ваш. Для волхвов – нет ничего в человеке тайного, нет и стыдного.
Зорюшка была бледна, как первый снег, до голубизны. Благомир осмотрел роженицу, ощупал плод. Достал из котомки снадобья, дал Баяну смешать три лекарства в серебряной ступке. Напоил болезную. Вздохнув, шепнул Баяну:
– Делать нечего, надо тучу назад звать.
Отошел от стога. Ударил посохом в землю. И снова трепетала на волхве одежда, как от бури.
Туча, укатившаяся на край неба, заворочалась, двинулась к реке. Полетели быстрые облака над косарями. И пришел черный, как пропасть, небесный вихрь. Сверкнула молния, разразив небо, и уж так грянуло – оглохли все, наземь попадали, но закричал ребенок.
Пошел дождь, ласковый, теплый. И не было среди людей досады – не закончили общего дела. Была радость – разродилась Зорюшка.
– Сено-то высушим, – говорили косари. – Уголок всего не успели завершить… Солнце-то! Солнце!
Солнце сияло сквозь дождь. И радуга встала над лугом, над людьми с их стогом, над новорожденным, дивная, близкая.
К волхву подошли женщины:
– Зорюшка спрашивает, как ей сына назвать? Благомир показал на Баяна:
– Родился верный друг сему отроку. У него и спросите.
Женщины поклонились Баяну:
– Как назвать дитятю?
Баян поглядел на Благомира, но тот глаза веками прикрыл.
– Он ведь громом спасенный, – сказал отрок в отчаянье. – Не знаю. Громом назовите. Громушкой. Громогласом.
– Эко! – удивились женщины. – А все равно, будь по-твоему. Хорошо ведь – Громоглас, Громушка. Имечко-то по судьбе.
– Да куда же мы с тобой пришли? – удивился Благомир, оглядываясь по сторонам.
Они стояли на поляне, перед глубоким озером, перед лесом, по вершинам которого хаживал волхв, но это было незнакомое место. На берегу озера стояла высокая, будто колодец в небо, будто перст указующий, церковь. Крест выше леса. Чуть в стороне, за тыном, три избы. Люди в черном посыпали белым песком дорожку, прямую, как стрела, от тына до паперти. Паперть – широкий помост перед узкой дверью в храм.
– Наши! – обрадовался Баян, указывая на волхвов, глядевших на черных людей из-за деревьев. – Покричать нашим?
– Подойдем, – сказал волхв.
Их обступили, стали рассказывать:
– За неделю черные-то управились. Три веси согнали с топорами. Княгиню ждут.
Вдруг торопко затрезвонило, осушая волхвам сердца, всполошное било.
– Княгине трезвонят, – сказал Благомир. – Пожаловала.
Из-за леса на поляну выходила вереница людей, одетых в парчовые ризы, с хоругвями, с крестами, с какими-то изображениями в позлащенных, в серебряных, осыпанных драгоценными каменьями окладах.
– Это иконы, – сказал Благомир. – Своих хранителей христиане рисуют красками. Украшают как только могут. Не жалеют ни серебра, ни золота.
– Вон она, Ольга-то!
– Княгиня! Княгиня! – шептались волхвы.
– Пешком ведь идет!
– Княгиня – христианка, – сказал Благомир. – Христиане между собой все равны, братья и сестры. Богу своему угождает.
С иконой, крестом выступили из церкви семеро монахов. Все в черном. Высокие, торжественные. Оба шествия встретились возле рощи, где стояли волхвы.
Киевские златоризые священники расступились, и княгиня Ольга с двумя внуками предстала чернецам.
– Ярополк! – обрадовался Баян.
– А другой – Олег, – шепнул ему Горазд. – Мы для Олега запоны на платье делали. Вишь, как сияют! Наши запоны-то!
Монахи поклонились княгине до земли, запели:
– «Воспойте Господу песнь новую; воспойте Господу вся земля!»
Люди, пришедшие с княгиней, подхватили песнь, голоса слились в единый сладкозвучный величавый глас.
– «Пойте Господу, благословляйте имя Его, благовестуйте со дня на день спасение Его!» – пел крестный ход, и волхвы в том ликующем пении слышали грозный призыв оставить тьму ради света.
– «Возвещайте в народах славу Его, во всех племенах чудеса Его! Ибо велик Господь и достохвален, страшен Он паче всех богов. Ибо все боги народов – идолы, а Господь небеса сотворил».
Сказал Благомир своим:
– Они ждут от нас смирения, так смиримся! Преклоним колена перед крестом. Пусть утешит их ложь, ибо нет правды в человеке, который меняет богов ради покоя своего и бережения жизни своей.
Все волхвы опустились на колени, поклонились княгине и ее шествию. Баян разглядел: на иконах лики все большеглазые.
Крестный ход двинулся к церкви. Княгиня Ольга шла, держа внуков за руки. Ярополк увидел Баяна, махнул ему, подзывая. Благомир приказал тихонько:
– Подойди.
Баян подбежал к княжичу.
– Се – мой друг! – Ярополк потянул бабушку за руку, показывая ей ученика волхвов.
Княгиня Ольга, погруженная в молитву, подняла на Баяна глаза.
Все знали – она старая. Да только ни единой морщинки не увидел волхвенок на белом, как зима, лице великой правительницы. В глазах Ольги тоже стояла зима – лед сверкающий. Упала душа у Баяна, как птичка, схваченная за крылья морозом.
– Можно, он пойдет с нами? – Ярополк снова дернул бабушку за руку.
– Вы с братцем тоже ведь нехристи, батюшки вашего ради, – сказала Ольга и вдруг улыбнулась Баяну: – Единый Бог милосерден. Иди к Нему, Он примет тебя.
В храме поместилось немного народу: княгиня с внуками, ближние люди княжьего двора, монахи, киевский владыка.
Началось освящение храма. Перед иконами зажгли свечи, кадили. Запах ладана волновал сердце радостной близостью к великой сокровенной тайне.
Монахи пели, княгиня пела, все, кто был в храме, пели.
Ярополк показал Баяну на икону Спаса Нерукотворного:
– Се – Исус! Бог. А это Его Мать. Богородица.
– А кто в шкурах? – шепотом спросил Баян.
– Ихний человек. Святой, – и показал головой на дверь.
Баян не понял.
– Пошли на озеро, – шепнул Ярополк. – Меня теперь пускают. Отец велел пускать. Куда хочу, туда иду.
Княгиня Ольга увидела, что старший внук собирается улизнуть, глянула строго, но только перекрестилась, поклонилась своему Богу до земли.
Ярополк и Баян вышли из церкви.
Перед храмом тоже служили.
– Пошли подальше! – сказал Ярополк. – Весь день поют, поют…
– Хочешь к белому коню? Я ведь тоже только пришел. Мы с Благомиром за словом ходили.
– За словом?! – удивился Ярополк. – Бабушкин Бог тоже Слово. Она сама мне говорила.
– Мы искали вещее слово.
Они вышли к белым скалам. Смотрели на реку, полыхавшую солнцем.
– Ты хотел бы птицей быть? – спросил Баян.
– Я хочу быть князем.
– А зачем?
Ярополк удивился, посмотрел на Баяна, но ответить не умел.
– А ты кем хочешь быть? Волхвом?
– Я хочу петь славу пращурам.
– А зачем? – съехидничал Ярополк.
– Чтоб люди помнили. Чтоб ариев помнили, чтоб скифов помнили. Богатырей.
– Я хочу быть князем, – сказал Ярополк, сдвинув брови. – Как князь скажет, так и будет… Скоро мой отец сядет на киевский стол. Он греков не любит… Он ихний Царьград себе возьмет.
– Мне Благомир говорил, земля наших пращуров была от Восточного моря до Истра, от холодного моря до теплого.
– На такой большой земле как править? – строго спросил Ярополк. – Я буду в Киеве сидеть. Чужого не возьму, а уж своего никому не дам.
– А если льды придут из полнощной страны? Арии от тех льдов в Индию ушли. Арии всех покорили. У них были колесницы. Если льды придут, ты поведешь нас в Индию?
– Льды не придут, придут хазары, а у бабушки тысяцкий – старик.
Ярополк нахмурился. Баяну захотелось утешить друга, вспомнил, как в родной веси ребята ходили на руках. Он и встал на руки.
– Ты так умеешь? – спросил, почесывая пятку пяткой.
– Скоморохи мои так ходят.
– А ты пробовал?
Ярополк отвернулся.
– Давай научу.
Стал показывать, что да как.
У княжича раз не получилось, другой не получилось – и вдруг встал.
– Княжич! – прибежал слуга. – Княгиня зовет!
Ярополк стоял на руках, и ему очень нравилось, что он не хуже Баяна, не хуже скоморохов.
– Княжич! – ахнул слуга. – Кровь бы в голову не ударила.
Ярополк вернулся на ноги. Сиял.
– Княжич! Княгиня гневается.
– Возьми на память. Придешь в Киев – покажи страже. Пустят.
Ярополк рванул с кафтана запону, дал Баяну. На слугу зыркнул сердитыми глазами.
– Смотри! Никому не говори.
Поскучнел богатый, счастливый Киев-град. Бояре да купцы оделись холопами. Холопы – смердами.
Посконно было на княжеском дворе. Княгиня Ольга да комнатные ее люди узорчатые платья спрятали, достали из сундуков ношеное, обветшавшее.
Однако ж у воинов и одежды были изрядные, и оружие новехонькое, богато убранное. Что ни воин – богатырь.
Посол великой Хазарии[15] бедности Киева не поверил. Сын тудуна, надзиравшего за сбором налогов в казну кагана[16], Иоанн Ашин с детства приготовлялся к будущей своей службе. Знал, сколь хитра и премудра княгиня Ольга.
Он был крещен, получил христианское имя.
Молился Иоанн Христу, но служил могуществу рода Ашинов[17] и боготворил кровное родство с гуннами. Однако то была половина крови, другая половина, материнская, вязала хазарского посла со всей Киевской землей. Его мать была русская.
Хитрость княгини Ольги изумила, но не рассердила посла. Он прибыл взять дань и затребовать новую.
Тысяцкий[18] Георгий Вышатич водил Иоанна глядеть на товары, входящие в роспись дани. Ярый воск от новоройных пчел. Ярая пшеница. Ярая – смотреть больно – соль. Связки куньих шкурок, бочки меда, бочонки меда ставленого, пьянящего, обильнопенного. Полотно изо льна, все отменное, все по договору. Пенька чесаная, чистая. Одного овса только было приготовлено мало.
Иоанн вскинул удивленно глаза, а тысяцкий развел руками:
– Не уродился овес. Мы ягод сушеных изготовили взамен. Здесь, в мешках, вишня. Здесь груши.
– А где славянская ягода?
– Костяника? Вот, два бочонка.
– Ягоды коней не накормят, – сказал посол, но не отверг предложенного.
– Сам видишь – даем отборное. Себе оставляем, что поплоше.
Посол самодовольно улыбнулся:
– Обилие – удел великих царств.
Погордился, а в душе кошка когтями заскребла: Хазария жила былой славой, могущество кагана тает, как весенний снег.
Перед княгиней Ольгой посол Иоанн выказал всю нарочитую дурь хазарского высокомерия.
Вошел со своими людьми быстро, шапки не снял, не поклонился, сел на лавку. Заговорил первым:
– Мы довольны данью. Все товары, собранные тобой, княгиня, для великого кагана, – превосходны. Но Русь не дает моему повелителю ни золота, ни серебра. И сия скудость для богоподобного кагана Иосифа[19] и для царствующего кендер-кагана Арпада – великое поношение и обида… Мне велено сказать тебе, княгине руссов: дай вместо золота и серебра тысячу синеглазых, златокудрых дев. Не дашь – придем и возьмем, но уже не тысячу, а сколько пожелают наши воины. Волка разумнее накормить, нежели пустить голодным в овин.
Княгиня молчала.
Светлица, где стояло княжеское золотое место, была высока, просторна, напоена светом и запахом солнца.
Ольга сидела возле пустующего трона в деревянном креслице. На ней был венец великой княгини. Платье по вороту шито жемчугом, на шее золотая гривна. На руках всего один перстень, пускавший белые слепящие стрелы лучей.
Небогатый наряд, а вот ножки у княгини были обуты в красные сафьяновые чеботы. В таких византийские василевсы[20] – багрянородные – хаживают.
Положа руку на подлокотник княжеского места, княгиня, чуть сдвинув брови, вглядывалась в лицо посла. Молчание подзатянулось, и посол крикнул с досадой:
– Всем ведомо, ты мудрая! Вот и будь мудрой.
Княгиня поднялась, повернулась к послу спиной, лицом к образу Богоматери на стене за троном, поклонилась до земли, осенила себя крестным знамением. Потом снова обернулась к послу, сказала тихо, но так, что воздух зазвенел:
– Снял бы ты шапку, христианин, перед иконой.
Иоанн вспыхнул, но шапку снял. Княгиня стояла, молчала.
Иоанн поднялся.
– Ну вот, – сказала княгиня. – Почтили мы с тобой высокое место великого князя Киевского, теперь и поговорим… На русских дев хазары разохотились… Верно, русские девы красны, как солнце, белы, как лебеди… Да ведь это вы, хазары, – рабы своего великого кагана. У нас на Руси люди вольные. Война – не женское дело. В походы я не хожу. Нет у меня рабынь, людьми не торгую. Так что смилуйся, не могу исполнить волю кагана… Впрочем, одна рабыня у меня есть, дареная. Возьми ее вместо тысячи.
Княгиня взглядом позвала к себе деву, стоявшую среди служанок. Дева показалась Иоанну дивом. Как горлица совершенная.
– Берешь? – спросила княгиня. – Усладой зовут.
– Беру! – вырвалось у посла. – Для моего кендер-кагана беру… Но мы желаем тысячу.
– Вот тебе десять турьих рогов, исцеляющих от тысячи болезней. Дев твой хан пусть возьмет в землях, где люди до того любят рабов, что и сами себя продают в рабство… Служанку мою получишь при отбытии. Мне надо приданое собрать для нее.
Посол глянул на своих людей. Развернули мягкую соболью шубу.
– Это тебе, княгиня Ольга.
Поставили на середину светлицы большой короб с изюмом.
– Это твоим девам из наших садов.
Княгиня головой указала послу на икону. Поклонился.
Ушли хазары, громко топая, переговариваясь между собой. Хозяева…
В это же самое время на половине молодого князя Святослава шел веселый, нарочито шумный пир. Князь угощал своего кунака, гузского илька Юнуса, племянника ябгу, правителя гузских племен[21].
Заветы старины у гузов свои. Сыновья верховного правителя ябгу власти не наследуют. Честь племянникам.
Ильк у гузов – то же, что у руссов князь. Юнус и Святослав ждали заветного часа быть у народов своих первыми. Пока же их удел – тешиться охотой.
Юнус привез в подарок кунаку соколов. Сначала с соколами устроили ловитвы, душу радовали высоким летом бойцовых птиц, беспощадным, разящим ударом живой пращи, падающей с неба на жертву. Потом ездили на вепрей. Тут уже не поглядки, сам не плошай. Вепрь – зверь яростный, клыки в пол-аршина, бьет, как таран. Быстр, увертлив.
Огромный зверь ссадил князя с коня. Если бы не копье Юнуса, было бы худо. В душе Святослав радовался, что охота выдалась опасная и что не он, хозяин леса, спасал гостя – гость выручал хозяина.
Когда хмельной мед побратал гридней князя и аскеров илька, Святослав и Юнус незаметно удалились в спальные покои.
Пышная, под шелковым балдахином, постель стояла в углу. На ковре подушки, рысья шуба. Святослав, хохотнув, ткнул в сторону постели:
– Облако! А я тут сплю, – топнул по ковру. – Твердо, да нельзя упасть.
Возлегли на ковер, но Святослав тотчас поднялся, принес два меча, короткий и подлиннее.
– Этому, – показал на короткий, – мир покорился от Восточного моря до Персии, до Истра… Египет от него золотом откупался. Се меч – скифов. А се – сарматов[22]. На ладонь всего длиннее, да за ним правда. Сарматы побили скифов, ради пастбищ, ради славы. А по крови-то родня… И ныне, верю, есть сокровенное в воинском деле. Будешь знать – победишь сильнейшего.
– Хочешь, скажу заветное? – Глаза у Юнуса смеялись.
– Хочу!
– Заветное да сокровенное оружие против сильнейшего и многолюдного – священная дружба. Одно дерево, пусть и очень большое, не лес. Но ты лес, когда окружен кунаками. Срубить одно дерево – дело нехитрое, а вот на лес ни топоров не хватит, ни мечей.
У Святослава глаза горели, но румянец схлынул со щек.
– Хочешь напоить коней из великой реки?
– Над великой рекой зеленый простор не мерян, коням привольная пастьба, – вздохнул Юнус.
– Тебе отдаю! Корми легконогих своих.
Юнус засмеялся:
– Я бы взял, да хазары не согласятся.
– На хазар воздвигнем нашу дружбу. Пусть ищут на земле иных глупцов, кто бы кормил их. Моя матушка щедра потчевать кагана да его алхазар. Как только придет день моей воли, поскачу на Белую Вежу, выкрашу белых в алое, собственной их кровью выкрашу! За все обиды русские, за твои обиды, кунак. Ты для них, верующих Иегове, – раб и язычник.
– Мой бог Тенгри-хан. Он – небо и свет. Мне без него нельзя, как без солнца.
– Ну а мой бог – само солнце. Мой бог – прародитель людей дедушка Род. Он с твоим богом живет в согласии. Для него небо и свет – жизнь.
– Да будет наше куначество священным, – сказал Юнус. – Сольем кровь, разделим соединенное надвое.
И взяли они чашу, сделали надрезы на левых руках, слили кровь в кубок с вином. Выпили священный напиток дружбы, как пили когда-то скифы.
Вернулись к пирующим просветленные. А на пиру веселье угасло: желваки играют на лицах гридней.
– Эй, кто вас подменил?! – закричал Святослав, поднимая кубок во здравие гузов и руссов.
– Посол кагана требует от княгини особую дань: тысячу русских дев! – сказал богатырь Чудина.
– И что же княгиня?
– Подарила вместо тысячи рабыню свою.
– Усладу!
– Верно, князь. Усладу. Но посол грозил взять дев силой, коли не дадут ему, что требует, со смирением.
Потемнело лицо у Святослава, Юнус ударил его рукою по плечу и сказал:
– Что печалуешься, князь? Собака брешет на весь мир, а покажи ей палку – она и хвост поджала. Ты радуйся славе русских дев. Русские жены как заря. Я и сам приехал к тебе с тайной надеждой просить в жены дочь Свенельда.
Пришла пора воеводе Свенельду, великому витязю, побледнеть.
– Моя дочь просватана, – сказал воевода.
– Горе мне! – крикнул Юнус, швыряя кубок на пол.
Встал Святослав, поднес Юнусу свой кубок. Спросил:
– Видел ли ты, брат мой, дочь Свенельда?
– Нет, не видел… И не увижу, несчастный, обойденный! – воскликнул ильк гузов.
– Тогда беда невелика. Ты влюблен в молву. Молва – манок, сеть сердцу, но она всего лишь звук, речь цветная. Поставить перед тобой сорок дев, может, и не Свенельдову дочь полюбили бы глаза твои. Молва красна, а живая дева пугливая, как олениха, – что тебе цветок папоротника. В крови у нее огонь… Пей! Пусть дочь Свенельда будет счастлива. Твое счастье тебя не обойдет.
Юнус выпил кубок, но гнев сверкал в его глазах, яростно упирался он взглядом в пространство.
Вдруг вскочил на ноги один из гридней, то был юный Блуд.
– Дозволь, князь, говорить.
– Говори, – ударил кулаком по столу захмелевший, помрачневший Святослав.
– А говорить-то мне нечего. Дозволь сестру мою привести, показать твоему гостю. Мой род в Киеве не последний.
Поглядел Святослав на Юнуса, тот в стол пялится, молчит.
– Приведи сестру. Пусть чашу поднесет властелину степей. – Зверем зыркнул на Блуда: смотри, мол, коли сестра твоя не больно хороша. Однако спросил: – Как сестру зовут?
– Любовь! – ответил Блуд гордо.
Не зря, не зря погордился.
Юнус, будто еж, пыхтел, пока не явилась перед ним юная дева с чашею меда. Тут уже деваться было некуда. Поднял глаза, а перед ним – солнце. Зажмурился, ослеп храбрец из храбрецов, да еще струсил вдруг. Перед таким дивом показался он себе куском глины, кинутым рядом с огненным яхонтом. Маловат показался титул илька, чтоб солнцем-то владеть.
Княгиня ждала сына в палате, где утром принимала посла кагана. Она сидела на деревянном креслице, рядом с великолепным, долгие годы пустующим великокняжеским местом. Дремала, опустив голову на грудь, и Святослав, уже приготовивший злые слова, замер на пороге, смущенный. Он вдруг увидел: великая, всесильная, премудрая Ольга – маленькая немощная старица. И тотчас ярость ударила в голову: «Тебе ли здесь сидеть, бабе дряхлой? Ступай к своим чернохвостым, кланяйся, плачь! Твой Бог любит слезы».
Княгиня открыла глаза. Два огромных самоцвета, зелено-синие, холодные, преобразили лицо.
– Я задремала, тебя ожидаючи, князь.
– Мне принесли наконечник стрелы, устроенный по-иному. С хитростью. Летит – воет. Коли тысячу стрел пустить, от одного воя побежишь.
– Война у тебя на уме.
– Да ведь я не поп, чтоб о мире вздыхать, я князь. Я и есть война..
– Твой отец, Игорь свет Рюрикович[23], войною добыл себе – смерть, жене – вдовство, сыну – сиротство, Киеву и всей Руси – опасность разорения, рабства. Чтобы спасти для тебя, наследника, великий стол сей, садилась и я, женщина, на коня… Война – топор, раны наносит быстро, а вот заживают раны всю оставшуюся жизнь. Ты торопишься на княжение, как в поход, уверенный, что побьешь отвагой, удалой силой несмелого врага.
– Ты поучить меня звала?! – дерзко крикнул Святослав.
– А кто же тебя еще поучит? Дикое поле? В поле поздно учиться, да и наука там другая. Князь – не тысяцкий. Князь не войной правит – миром.
– Княжеством.
– Землей, сын мой. Пахарями, которые кормят князя и его дружину. Ремесленниками, без которых ни брони не будет, ни меча. Плотниками – как прожить без крыши над головой?..
Святослав засопел, набычил голову.
– Ты садись. Поговорим. Давно ведь не говорили… Место твое, как видишь, тебя ждет, я его не занимаю.
Святослав пыхнул, хватил себя по ляжкам ладонями, но ничего не сказал.
– Через полгода исполнится тебе двадцать один год. Ты получишь жданное. И хоть слова мои тебе как надоедливые мухи, я все же не перестану жужжать. О несмелом враге говорила… Знай, сын мой! Несмелый страшнее отчаянного. Несмелый кольцами вьется перед смелым, глядит на смелого, как на солнце, сам с виду пестренький, да на зубах-то у него яд… Ну да ладно. Мне успели донести: ты прилюдно осудил мой дар хазарскому послу. Говорят, тотчас сосватал сестру Блуда за гузского князька. Не дразни хазар, Святослав. Посол правду сказал: они нападают, как волки. Сожрать Русь не смогут, но сколько людей будет убито, сколько в рабство угнано!
– Тебе много нашептывают, но ведь и я кое-что знаю про твои тайности! – Святослав поглядел матери в глаза. – Я ведь знаю: улащивая хазарского посла, ты разрешила совершить набег на одну из окраин княжества. Тысячу дев отдать тебе прелюдно стыдно, а разорить веси, опустошить целый край, предав людей в тайном сговоре, – не зазорно. Слышал я, твой Бог уши режет грешникам… Кто без ушей-то останется за этакий сговор?
Княгиня Ольга побледнела. Она не ожидала такого. Сын и вправду стал мужем. Молчала.
– Отдай мне стол! – сказал Святослав. – Я не позволю хазарам опустошать Русскую землю.
– Хазар побить мало. – Ольга глядела на сына, как смотрят ее иконы. – Хазария должна исчезнуть. Но под каганом вся степь, горы, леса. И все племена. Отразить нашествие – много ума не надо. Побьешь бека – получишь во враги самого кагана. Ты меня осудил, а теперь поди и подумай. Вы с гузским князьком кабана запороли насмерть, по вашим ли силам зверь Итиля, Белой Вежи, Семендера? – Закрыла глаза. – Я боюсь за Русскую землю… Я так долго врачевала и собирала имение наших пращуров после ран, оставленных тебе в наследство твоим отцом.
– Я побью хазар! – топнул ногой Святослав. – Слышишь! Ты мудрая, но дед мой – князь Рюрик[24], во мне кровь князя Олега[25].
Поклонился матери, пошел прочь, но вернулся:
– Мир того не стоит, чтоб за него платить народом.
Ушел, хватив дверью.
Ольга перекрестилась на икону.
– Мир – жизнь, мир дорого стоит. – Опустилась на колени перед Богородицей. – Почему, Господь, не благословил женщины быть на княженье? Сядет на сие место сын мой – и люди забудут радости покоя и труда. Звенит в ушах моих от будущей гульбы мечей. Голова гудит от конского топота. Плачет сердце о сиротах, о юных вдовах. Господи! Богородица! А ведь этому быть…
Осень стояла теплая, сухая. И вдруг за одну ночь пришла зима. Морозная, снежная. А дубы не скинули листву. Стояли черно-золотые на ослепительно-белом.
Каждую ночь Баяну снилась мама. Она летала над ним птицей, трепеща крыльями, отгоняла невидимую напасть.
Баяну жилось весело. По утрам волхвы учили его грамоте. Сначала своей, русской, потом греческой, по греческим книгам, приказывая заучивать многие страницы. И еще одному языку учили – хазарскому.
– Не робей перед чужими словесами! – ободрял Благомир Баяна. – Никогда перед чужими не робей. У хазар – сила, у нас – ум. Голова у тебя светлая. Что узнаешь в детстве – то будет называться в старости мудростью.
Во второй половине дня Баян играл на гуслях, старец-сказитель обучал его песням о славных деяниях пращуров.
Благомир назначил отроку два перерыва между часами учебы. Перед обедом его оставляли в одиночестве. Он мог сидеть дома, мог идти к лошадям или в лес, к деревьям. Вечером ему разрешалось быть с ребятами. Верховодили старшие, но одиночеству он был полный хозяин.
В иные дни Баян отправлялся в храм. Он любил быть здесь между службами. Перед «Спасом в Силах», перед Богородицею горели сияющие лампады.
Стоял, смотрел на Бога княгини Ольги, и Бог смотрел на него. Баян переходил с места на место, укрывался за столпом, украдкой выглядывал: глаза Христа не теряли его, а поднятая рука благословляла. Персты были соединены как-то очень сложно. Персты длинные, рука не богатырская, но Баяну чудилось, сила исходит от сокровенного знамения дивная.
И подходил он к Богоматери. Ждал. В лике Матери и Девы он ощущал едва приметную улыбку. Сердце сжималось: а вдруг Она улыбнется ему? Она ведь так похожа на маму.
Оглянувшись по сторонам – нет ли кого – он, едва раскрывая губы, просил Ее однажды:
– Будь мне здесь матушкой. Моя матушка далеко…
К нему подошел монах:
– Хочешь, я крещу тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа?
Баян попятился, попятился и кинулся бежать.
Зима сыпала снега. И, боясь монахов, Баян перестал ходить к Богу и к Богородице. Он ходил теперь в кузницу и в светелку к мастерам, где трудился Горазд.
Горазд чеканил навершие для турьего рога. Птиц с хищными лапами, с орлими носами. Человечков с луками. Цветы.
Баян тоже пробовал вырезать цветок. Получилось так худо, что он перепугался: испортил всю работу.
– Ничегошеньки не испортил! – сказал Горазд и единым быстрым движением резца превратил Баянову нелепицу во вьюнок.
– Тебе Род помогает, когда ты его просишь? – спросил Баян Горазда.
– Я никогда его не просил! Зачем дедушку тревожить? Уж как-нибудь сам управлюсь. – И тоже спросил: – А тебе не скучно слова учить и ничего не делать?
– Не скучно. Слов много. Все разные. По-гречески говорить лепо. И по-хазарски лепо. Если бы узнать все языки, можно с Богом говорить.
– С Родом?
– Нет! – прошептал Баян.
– Со Сварогом?
– Побегу я. Мне на гуслях пора играть.
Схватил шапку, шубу. Оделся, выскочив на мороз.
Какие-то люди на конях ездили по краю поляны.
Шубы серые, волчьи. Лошади, как звери, косматые.
«Кто это приехал?» Баян загляделся, оступился…
Тропинка узкая – нога провалилась в глубокий снег. Он упал, забарахтался, выбираясь на твердое место. Но, едва он поднялся, как что-то просвистело в воздухе, хлестнуло, и он снова повалился в сугроб. Его тотчас дернуло, поволокло, безжалостно стискивая тело до боли.
«Хазары!» – как молния, сверкнуло в голове.
– Хаза-а-а-ры! – крикнул он, но в рот набился снег, и, чтоб не задохнуться, он сжал зубы и губы. И глаза пришлось закрыть, как бы о наст не покорябало.
Аркан обжигал, сознание меркло, зарницы пыхали в голове. То лицо Власты мелькнет, то Ярополка, то самого Бога княгини Ольги. Щемила душа, стонала: «Не успел Благомир вещего слова сыскать, оградить Русь от хазар, от напасти. Не успел…»